355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Григорович » ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ » Текст книги (страница 25)
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:35

Текст книги "ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ"


Автор книги: Дмитрий Григорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)

IV


ВСТРЕЧА В ЛУГАХ

Но не в последний раз привелось Ивану так крепко спать на сеновале. Дни проходили за днями – Иван все еще проживал на хуторе. Каждое утро отправлялся он в луга проведать тетушку Катерину и каждый раз находил новое оправдание в том, что так долго заживался в Панфиловке: сегодня он точит инструмент, завтра ему приходит благая мысль переждать до исхода сентября: дело вернее будет – после уборки всегда больше работы и у крестьян и у помещиков; послезавтра он решительно идет в город и явился прощаться с тетушкой Катериной. Но проходил назначенный день, Ваня снова наведывался к жителям мазанки, и снова готово было новое оправдание. Он чувствовал, что тетушка Катерина догадывается, в чем дело, но слова не говорит ей об этом: и хотелось бы сказать, да как-то язык не ворочается: все ограничивалось, как всегда, одними улыбками.

Житье Вани в Панфиловке было, однакож, следствием тайной решимости.

Решимость явилась после свидания с Машей, которое произошло вечером того дня, как он впервые увидел ее на поле вместе с Карякиным и Егором. Он теперь не сомневался в Маше: уверен был в ее расположении; но уйти из Панфиловки все-таки не было возможности. Начать с того, что после каждого разговора с Машей возникала самая крайняя необходимость переговорить еще раз. Кроме этого, преследования молодого

Карякина смущали, надоедали и беспокоили Машу. Все это: и надобность беседовать с девушкой под вечер, и ее беспокойство, и волокитство Карякина ясно доказывали

Ване, как важно присутствие его в Панфиловке.

Карякин сильно возмущал столяра. Иван все бы не так, кажется, смотрел на него, если б тот был дворянин или помещик. «Вестимо, стал бы тогда больше оберегать себя – стал бы опасаться, крестьян своих совеститься, – думал Иван, – а этот что? так, шушера! только в казакине ходит да на сотенной лошади ездит!.. Кого ему совеститься? да и совести-то откуда быть?.. Того и гляди выкинет недобрую какую шутку… От него все станется… Главная причина: денег оченно много; начнет ими сыпать… всех переманит на свою сторону. Эх!..» – заключал всегда Иван, нахмуривая лоб и как бы негодуя на улыбку, которая совершенно некстати являлась вдруг на губах его. «Знамо, совести нет! – подхватывал он каждую минуту, – вот ведь ездит в дом к помещице: племянницу, сказывают, сватает – чего еще надо? Нет, мало, стало быть: к девке деревенской подольщается, всякими манерами к себе заманивает. Какая после этого совесть… Эх!..»

Ивана столько же, впрочем, если не больше, возмущал горбатый Егор, приспешник и помощник Карякина в делах волокитства. Узнав от Маши в первый же вечер о проделках Егора, он тогда еще выказал неодолимое желание пощупать ему оба горба. Егор не выходил у него из головы; даже ночью, когда лежал Иван на сеновале, стоило вспомянуть горбуна – кулаки его страшно сжимались и такая улыбка раздвигала губы, как будто лежал он не на сене, а на Егоре и наколачивал ему третий горб. Егор в самом деле не давал прохода девушке: он заглядывал раза по два, по три в день на хутор, ловил ее в поле и на дороге, задобривал ее всячески, говорил льстивые речи, приносил подарки – словом, ухищрялся всеми способами, чтоб склонить в пользу Карякина. Преследования эти были так явны, что Андрей и жена его неоднократно усовещивали Егора.

Узнав о последнем, Иван тотчас же явился к Андрею. Андрей, Прасковья и столяр так много слышали друг о друге от Маши и Катерины, что знакомство было делом минуты: они сошлись очень скоро. К концу беседы Иван предложил свои услуги и отправился с ними в поле. Он так усердно жал, косил и вязал снопы, что к солнечному закату уборка овса приведена была к окончанию. Иван трудился столько же для себя, впрочем, сколько для Андрея: он думал отрезать Карякину способ видеться с Машей. Теперь Карякин мог встретиться с нею не иначе, как на улице хутора, а это далеко не так удобно, как в поле.

Но Егору некого было опасаться в Панфиловке: он ни на ком не сватался. Егор приплелся на другой же день после уборки на хутор и, улучив минуту, когда Маша вышла за водою, начал к ней подвертываться. Откуда ни возьмись, выскочил Иван и стал между ними. Так как первые слова столяра встречены были насмешкой, то он прибегнул к угрозам и, без сомнения, привел бы в действие обещание свое пощупать горб Егора, если б не удержали его Маша и Прасковья, которая, к счастию, подоспела.

Как ни хорохорился Егор, однакож после этого он словно в воду канул: о нем не было ни слуху, ни духу. По прошествии четырех дней Маша созналась Ивану, что вчера встретила Егора за околицей: он поджидал ее там. Сначала он задобривал ее и так и этак, потом начал грозить. В чем заключались эти угрозы – Егор не сказывал, но только страшно грозил – грозил подвести и девушке, и ее заступнику такую механику, что оба жизни не будут рады. Иван решился сопровождать девушку всюду, куда бы ни пошла она за пределы Панфиловки. Случай скоро представился. Прасковья попросила Машу снести в соседний хутор вязку льна, который брала взаймы. Узнав об этом накануне, столяр выбрался ни свет ни заря из сеновала, миновал поле, обступавшее хутор, залег в траву и стал дожидаться; но прошел час, другой, третий -

Маша не показывалась. Наконец Иван, терявшийся уже в догадках, увидел девушку: она была не одна; ей сопутствовал кто-то; Ивану нетрудно было узнать Егорку.

«Опять!..» – пробормотал парень сквозь стиснутые зубы и сделал уже нетерпеливое движение, чтоб вскочить на ноги; но тотчас же, однако, пришла ему мысль запасть снова в траву и дать время горбуну отойти подальше от хутора. "Увидит меня – сейчас припустит назад; нагонишь только в хуторе… а там ничего не сделаешь.

И без того худо говорить стали о девке-то", – подумал Иван, с досадой отслоняя траву, которая мешала ему смотреть на дорогу. Видно было, что девушка с жаром убеждала в чем-то горбатого своего спутника; она заметно ускоряла шаг, чтоб пройти как можно поспешнее пространство, отделявшее ее от хутора до хутора. Последнее обстоятельство смягчило несколько досаду Ивана; в улыбке его проявилось даже что-то насмешливое при виде, как горбун, выбиваясь из сил, чтоб поспеть за девушкой, закидывая хромой ногой, подвертывался к ней то с одного бока, то с другого. Так было до тех пор, пока Егор не вынул из кармана красного платка и не подал его девушке.

При этом негодование овладело Иваном пуще прежнего. Как испуганный чибис, выскочил он из травы и пустился вдогонку за Егором, который в ту же секунду обратился в бегство, крича во всю фистулу свою: "караул!" и размахивая красным платком, который забыл впопыхах спрятать в карман. Маша кричала между тем Ивану, прося его оставить это дело; она хотела даже удержать его, но Иван быстро вывернулся и, сказав: "Ступай своей дорогой, ничего не бойся!", полетел снова вдогонку. Фистула Егора и крики "караул!" ни к чему не послужили: их нельзя было слышать из хутора. Как ни работала хромая нога его, как ни размахивали руки – все это мало также принесло пользы: в ста шагах от Маши, которая быстро удалялась,

Иван поймал Егора за ворот и с одного маха бросил наземь. Упав на спину, Егор подставил тотчас же вперед здоровую ногу; но нога послужила Ивану рычагом, чтоб снова повернуть Егора спиною кверху. Началась жестокая свалка. Как ни был мал горбун, однакож с ним не так легко было справиться: за слабостью рук он лихо защищался зубами; наконец столяр все-таки скрутил врага и отбарабанил ему порядочную тревогу по горбу и по шее.

– Теперь ступай, жалуйся! – сказал Иван, поспешно приподымаясь, между тем как Егор продолжал лежать на спине в скорченном положении с приподнятою ногою, – ты своему хозяину обо всем расскажешь, а я Анисье Петровне, барыне, обо всем расскажу… обо всех ваших делах ей поведаю…

Видя, что дело пошло на разговор, горбун опустил ногу и встал; бледное лицо его покрыто было потом и пылью. Он начал оправляться и чиститься с таким видом, как будто с ним не произошло ничего особенного; взглянув на него, можно было думать, что он попросту споткнулся и упал, а Иван подбежал к нему и помог ему подняться на ноги. Выражение побледневшего лица сильно, однакож, противоречило тому, что хотел показать Егор; он, кажется, так бы вот и прыгнул и вцепился в столяра, если б хватило смелости. Злобу Ивана, наоборот, как рукой сняло.

– Вишь, брат, – произнес он увещевательно, – говорил, отстань! говорил, не приставай к ней!.. Вот теперича…

– Ну, да ладно, ладно… – сквозь зубы проговорил Егор, у которого руки, ноги и голова дрожали, – ладно… Погоди… мы еще с тобою разделаемся…

– Что ж ты, опять стращать зачал?.. – крикнул Иван, мгновенно разгорячась.

– Нет… ничего… – вымолвил Егор, понижая голос и бросая на противника ненавистные взгляды, – ничего… я говорю только: погоди!..

С этими словами Егор приосанился, заложил за уши растрепавшиеся волосы, надел картуз, принадлежавший когда-то Карякину, и, припадая на хромую ногу, не без достоинства направился в обратный путь. Иван, у которого не совсем еще улеглось сердце, засмеялся ему вслед, как бы желая дать знать, во что ставил его угрозы.

– Эй! – крикнул он, – эй;! забыл платок-ат взять!.. Поди подыми! – подхватил столяр, подбрасывая носком сапога платок, предназначавшийся Маше и забытый Егором на траве.

Егор дал Ивану отойти, медленно, как бы прогуливаясь, вернулся назад, поднял платок, тряхнул им по воздуху и положил в карман. После этого он продолжал путь к дороге, которая соединяла Панфилове с усадьбой Карякина. Егор решился почесать горб и шею не прежде, как когда Иван не мог этого видеть. Побои для него были последним делом: в веселые минуты, особенно под пьяную руку, он сознавался, что ему случалось иногда по целым часам проживать на кулаках; но кулаки кулакам рознь.

Кулаки, попавшие на горб Егора, принадлежали большею частью лицам значительным, богатым купцам или помещикам, к которым переходил он из руки в руки в качестве потешника, шута и скомороха. В огромном числе кулаков, сыпавшихся на Егора, находились, конечно, такие, которые составляли неотъемлемую собственность мещан, лакеев и даже мужиков. Но потому ли, что он забыл о них, или потому, наконец, что эти лакеи, мещане и мужики, несмотря на низость звания, все-таки имели больше значения в глазах Егора, чем какой-нибудь двадцатилетний мальчишка, никогда еще не чувствовал он себя столь оскорбленным, как в настоящую минуту.

Мало-помалу, однакож, угловатые, отвратительные черты его стали оживляться улыбками; он как будто что-то придумал, и плутовское, радостное выражение лица ясно показывало, что он оставался доволен своей выдумкой. Как ни был Егор ничтожен и презренен, от него можно было ожидать весьма многого: никто не подозревал, и тем менее помещики, щелкавшие его по носу, сколько пронырства, лукавства и злобы таилось в маленьком горбуне. Первые проявления этой злобы дорого, впрочем, ему стоили. Еще в младенческом возрасте он так больно укусил грудь матери, что та не удержала его и выронила наземь, – он сделался горбатым; десяти лет он стал в упор какой-то лошади и начал бить ее палкой по морде; лошадь опрокинула его и провезла колесо через его ногу. Благодаря, вероятно, фистуле своей он выбран был барином в певчие. С первых же дней товарищи возненавидели его; он не столько выкрикивал нот на новом своем поприще, сколько испускал жалоб под лозами и пинками певчих. Барин умер; певчие получили свободу. Егор стал переходить из одного хора в другой, но нигде не проживал более месяца; его выгоняли или за пьянство, или за какую-нибудь мерзость. Наконец Егор бросил церковное пение и занялся гражданским: последнее больше отвечало его наклонностям. Вооружившись гитарой, он стал тогда, как мы уже заметили, переходить от купца к купцу, от помещика к помещику. У нас до сих пор еще много помещиков, которые жить не могут без шутов и приживальщиков. Егорка с лихвою вознаграждал их за хлеб, за водку и за кров: он пел песни, плясал, брался передавать платки и серьги молодым бабам; смотря по уговору, сделанному заранее с помещиком, он выпивал три графина квасу или пролезал под анфиладу из диванов и стульев, когда проигрывал в дурачки; когда же помещик оставался в дураках, что происходило очень часто, Егор получал деньги или водку. Как ни забавлялись помещики, однакож они никогда не держали его более недели. Егорка выкидывал какую-нибудь мерзость – и его выгоняли вон. Так попал он, наконец, к Карякину. Молодой мещанин бил его, может быть, и чаще и больнее многих других, но Егор оставался им чрезвычайно доволен; он сразу смекнул, что Федор Иванович простоват, мотоват, любит песни, любит завихриться, любит бабенок – словом, такой малый, какого давно искал Егор. Благодаря склонности

Федора Ивановича к гульбе, благодаря непомерной скуке, которую терпел он, благодаря его простоте и крайнему снисхождению в нравственном отношении Егор думал век свековать в усадьбе гуртовщика. Одно не нравилось Егору: именно, намерение Карякина жениться на племяннице Анисьи Петровны. Нимало не сомневаясь, что тогда прости-прощай привольное житье, он не пропускал ни одной мало-мальски смазливой бабенки, чтоб не обратить на нее внимание Карякина и не отвлечь его этим способом, хотя временно, от племянницы помещицы.

После всего сказанного ясным сделается, что Егорке не столько были чувствительны колотушки Ивана, сколько появление в степи столяра и вмешательство его в дело, которое (так по крайней мере казалось горбуну) начинало идти весьма успешно. Никто еще из простых не нравился так Карякину, как Маша. Неужто всем хлопотам Егорки пропадать теперь даром? Нет: он придумал славную штуку! Как ни вертись, а уж Маша будет в усадьбе гуртовщика! Сама Катерина пошлет ее туда – вот как!.. Чем больше думал горбун о придуманной им штуке, тем меньше сомневался в успехе.


V


ХМЕЛЬ. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ

Соображая свой план, Егор вышел к месту, где дорога из Панфиловки разветвлялась на два пути: один путь вел на усадьбу гуртовщика, другой к кабаку; усадьба и кабак, находившиеся не в дальнем расстоянии друг от друга, располагались на большой дороге, по которой гоняли гурт, или товар, как принято называть быков между гуртовщиками. Горбун пошел прямо к кабаку; он не имел прежде такого намерения, но всему виною был платок, о котором он случайно вспомнил. Платок новенький и шелковый; сколько стоит он Карякину – неизвестно; целовальник верно, однакож, знает цену; как человек знакомый, он, конечно, уж не обсчитает.

Горбун заковылял с такою поспешностью, что кабак видимо почти вырастал перед его глазами. То было длинное бревенчатое здание, одиноко торчавшее посреди степи. В одной половине помещались целовальник и его семейство; другая предназначалась для гостей; между тем и другим отделениями находились узенькие темные сени, загроможденные пустыми бочками. Посетителей было мало: всего-на-все сидело четыре человека, если считать одного мальчика и не считать целовальника, представлявшего из себя жирного мужчину с широкой черной бородою, рассыпавшейся веером по красной рубахе. Два погонщика, пригнавшие на заре быков в усадьбу Карякина, сидели рядом за особым столом; далее, через два стола, помещался черноволосый кудрявый человек лет сорока; он был оборван до крайней степени, хуже даже слепого Фуфаева в последнее время; подле него, болтая босыми ногами, сидел мальчик лет одиннадцати, с рыжими, почти красными волосами и вздернутым кверху носом.

Мы уже сказали в начале этого рассказа, что есть лица, в которых поражает не столько самое выражение, сколько какая-нибудь черта или особенность: такие лица узнаются из тысячи.

Так и теперь: стоило взглянуть на черноволосого оборванного человека, стоило обратить внимание на его тонкий нос с горбинкой посередине и подвижными приподнятыми ноздрями, открывавшими с обеих сторон часть носовой перегородки, чтоб сразу узнать в нем Филиппа, брата Лапши. Он сильно, однакож, изменился в эти четыре-пять месяцев: щеки осунулись; болезненный цвет кожи превратился в свинцовый; глаза впали; в них заметно было больше энергии и отваги, чем прежде.

Перемена в Степке была еще значительнее: он так вытянулся в этот короткий промежуток времени, что казался вдвое выше; если б не верхняя губа его, рассеченная пополам, и не рыжие волосы, торчащие косяками и напоминавшие артишок, нужно было долго всматриваться, чтоб признать в нем мальчугана, досаждавшего черневской знахарке Грачихе.

Но Егор не обратил даже внимания на Филиппа и мальчика: ему, главное, хотелось показать себя перед погонщиками, которых видел он утром на дворе

Карякина.

– Здорово, Софрон! – пискнул Егор, бросая картуз на соседнюю лавку и обеими ладонями разглаживая волосы. – Вишь, тебя не забываю, помню! Нутка-сь шкалик пенного, самого лучшего, чтоб первый сорт был…

– Деньгами, что ли, разбогател? – посмеиваясь, спросил целовальник.

Он стоял, опершись локтем на огромную бочку с пивом, которая лежала подле двери; над бочкой висела на гвоздях дюжина жестяных заржавелых кружек; подле лежали еще две бочки с вином; в углу торчали жестяные трубки для вытягивания вина.

– Деньгами разбогател? – вопросительно пискнул горбун.– Мы всегда в аккурате…

– У Карякина выманил, а?..

– Выманил? У нас этого нет, чтоб выманивать: бери сколько требуется…

– Не много ли? – насмешливо проговорил Софрон.

– Да ведь и денег-то у Федора Иваныча много! – поспешил перебить Егор, молодцуя перед присутствующими. – Мне все эти дела его… все счеты… обо всем этом сказывает потому, как он есть мне приятель, все единственно, ни в чем, значит, не таится! – заключил он, гордо поглядывая на погонщиков.

Но те как будто и не замечали его: они молча попивали вино, которое, повидимому, поглощало все их внимание; слова горбуна нашли, однакож, усердного слушателя в Филиппе: плутовские глаза его с любопытством остановились на горбуне.

– Теперича который последний гурт в Москву гоняли, пятнадцать тысяч получил Федор Иваныч! – продолжал Егор. – Пятнадцать тысяч – вместе считали…

– Не все же его; чай, отцу пошлет.

– Отцу? Там когда еще пошлет! пока у нас. Вот намедни в город ездил – то-то гуляли! фа-а! Погляди: вот платок мне купил. Носи, говорит, брат, Егор, носи от меня на память!.. Такой душа малый! Каждый день дарит: девать некуда! Вот теперича хошь бы этот платок, куда мне его, даром шелковый…

– Отдай мне, коли лишний; нам дело подходящее! – сказал Софрон.

– Возьми, пожалуй! – произнес Егор, становясь спиною к посетителям и выразительно мигая целовальнику. – У нас этого добра-то, тряпок-то, сундук полный… На, бери…

Софрон взял платок и, усмехаясь, вышел в сени. Егор высоко поднял голову и стал прохаживаться мимо посетителей, насвистывая удалую песню. Немного погодя

Софрон явился и поставил на пустой стол штоф вина и стакан. Егор поднес вино к губам, хлебнул и поморщился, еще хлебнул и еще поморщился.

– Полно ломаться-то, пей! Оченно уж разборчив! – сказал Софрон, снова прислоняясь локтем к пивной бочке.

– Будешь разборчив: я вот сейчас такую рябиновку пил, первый сорт: помещица Иванова потчевала…

– Ты разве оттуда?

– Да; посылала за мной лошадь, – без запинки проговорил Егор, допивая стакан, – посоветоваться насчет, то есть, как просьбу писать.

– Это насчет чего?

– О луге тягаться хочет… что луг отняли, которым десять лет владела.

– Ну, брат, пиши не пиши, твоя просьба не поможет, – вымолвил Софрон. -

Сказывают, господа, что крестьян-то на луг на этот поселили, добре богаты… Где ей с ними тягаться! Только деньги рассорит. У них, у тех господ-то, сколько-то тысяч душ сказывают.

– Ничего! Мы свое дело справим с Федором Иванычем. Федор Иваныч держит ее руку… У тех господ души, может, еще души-то голые: у Федора Иваныча деньги…

– Ну нет, брат, у твово Карякина руки коротки с ними мериться! Ему и в дело входить не из чего… Станет он, как же, станет сорить деньгами для Ивановой!

– То-то и есть, что станет. У меня спроси: все знаю…

– Что спрашивать! я и сам не нонче пришел… А хошь и вступится, все ничего не возьмет, – подхватил Софрон, – у тех господ денег-то еще больше; уж это по тому одному видно, как они наградили крестьянина, которого сюда выселили; сказывают: четыре сотни дали…

Известие это сверх всякого ожидания не произвело ни малейшего действия на

Филиппа; он только что успел побывать у Лапши, выведал все дела его и знал, что слова Софрона ни на чем не основывались. Егор подтвердил такое мнение: услышав о четырехстах рублях переселенцев, он допил второй стакан и залился звонким смехом…

Он объявил Софрону, что знает дела переселенцев так же верно, как карякинские дела.

У переселенцев не только четырехсот рублей, гроша нет.

– Вот как! – подхватил он, подсмеиваясь, – раза два письма им писал, просили очень, так даже гривенника не нашли… бились, бились, всего восемь копеек сколотили. Мне, знамо, наплевать… я так с них, для смеха требовал. Не токма денег, хлебом и тем скучают – вот как господа наградили! Деньги, точно, были бы у них, да только не через господ, а через моего Федора Иваныча, через меня – все единственно…

– Как так?

– А так! Меня послушают, в небольшом расстоянии капитал наживут… Есть, примерно, такая механика… подвести можно!.. – мигая, произнес Егор и налил третий стакан.

Филипп сделался внимательнее.

– Вишь ты, братец ты мой, – начал Егор, у которого язык развязывался с каждым глотком, – есть у этого мужика… у той бабы, Катериной звать, есть у них дочка, живет у Андрея в Панфиловке. Вот мы с Федором Иванычем около ней теперь хлопочем: оченно, значит, ему полюбилась… Известно, богач! всю может озолотить, коли захочет; и мать и отца, всех озолотит… Да вот поди ж ты! то-то, значит, дура-то деревенская, счастья своего не видит…

– Что? не поддается?..

– Чего? – крикнул Егор, прихлебывая. – Нет, это, брат, шутишь! не таковских видали, да и те не отвертывались… От нас не отвертишься! – подхватил он, мигая и подбочениваясь. – Не то, братец, не то. Девка непрочь, да есть тут один такой человечек… он причиной… дело все портит…

– Что ж это за человек? – спросил Софрон, который потешался над горбуном.

– Так, сволочь самая, а туда же! куда мы, туда и он! Пришел, вишь ты, из ихних мест, откуда девка-то, парень такой, столяр, сказывает… Проведай обо всех этих наших делах с Федором Иванычем, возьми да и вступись: а та, дура, руку его держит…

Да нет, это он врет, не удастся ему! Дай срок, девка не отвертится, это само собою… А он… подвернись только, мы ему покажем, все кости пересчитаем! – подхватил горбун, разгорячаясь более и более, – мы ему покажем, как с кулаками лазить!.. Уж погоди! подсмолю такую механику, будешь, собака, помнить!..

Смех Софрона перебил его.

– Видно, брат, ты не из-за девки одной на него серчаешь?.. – сказал целовальник, – уж он не поколотил ли тебя – а?..

– Меня поколотил? меня? Нет, брат, руки коротки; семь верст не доехал меня колотить-то!..

– Уж будто тебя никто и не бивал? А Карякин-то? Сам намедни признался…

– Сам признался… сам признался! – перебил горбун, передразнивая позу и голос Софрона, причем Степка закатился во все горло; за ним засмеялись погонщики и

Софрон,

Егор оглянул всех их шальными глазами, допил третий стакан и сел к порожнему столу между погонщиками и Филиппом, лицо которого во все продолжение последнего разговора то оживлялось, то делалось мрачным. Хмель сильно шумел в голове Егора; он помнил, однакож, все, что сказано было целовальником. Желая, вероятно, оправдаться в мнении присутствующих, он объявил прежде всего, что Карякин бить его не может, потому что они приятели; они часто борются, так, в шутку, силу пробуют: вот о чем говорил намедни Егор и что дало повод Софрону думать, будто Карякин бьет его. Затем горбун, язык которого начинал путаться, снова перешел к девушке. По его мнению, Маша ничего не стоила; на месте

Федора Ивановича он плюнул бы на нее после первой неудачной попытки. Надо знать себе цену: Федор Иванович красавец, молод: нравом малый-душа, богат как чорт, всю семью ее озолотить может; а она еще ломается! Она того не знает, дура полоротая, не знает она, каков есть такой человек Федор Иванович! Уж если кто понравился ему – надо быть первой в свете долбяжкой, чтоб его не слушать. Недавно еще одной мещанке, так из себя, даже не очень красивой, понравилась только, – отсыпал целую тысячу; прошлого года цыганка полюбилась – в три-четыре месяца передал ей тысяч десять да тысяч на пять шалей, платков, серег, колец…

Софрон, не перестававший смеяться, выразил сомнение в цифрах, приводимых горбуном; он знал, что все, рассказанное Егором, была отчасти правда, за исключением, впрочем, расходов, которые тот преувеличивал в сорок раз. Задетый за живое, Егор принялся по пальцам высчитывать доходы Федора Ивановича. По словам его, Федор Иванович никогда не считает денег: как только получит сумму, сейчас бросит мешок или бумажник на стол, позовет Егора и говорит: «считай, брат; потом скажешь, сколько». Щедрость Федора Ивановича известна целому свету. Чтоб окончательно убедить в этом Софрона и присутствующих, Егор начал рассказывать о гулянках и попойках, которые они задавали в уездном городе; там происходило разливанное море; нужна была Карякину дружба Егора, чтоб не разориться в пух и прах. Вот теперь Карякин получил за последний гурт пятнадцать тысяч; их давно бы уж не было, все бы рассорил, кабы не Егор: он удерживает Федора Ивановича, потому что пятнадцать тысяч деньги не малые.

Софрон, находивший удовольствие раззадоривать охмелевшего горбуна, выразил снова сомнение. Егор вызвался сосчитать перед ним деньги: коли копейкой выйдет меньше пятнадцати тысяч, он позволял Софрону переломить ему здоровую ногу. Вследствие этого Егор приглашал Софрона в усадьбу, когда не будет Карякина, и обещался занять целовальника на столько, на сколько требуется времени, чтоб сосчитать сотенными бумажками пятнадцать тысяч. Войти же во вторую комнату, где лежала шкатулка, взять ключ, который находился в ящике письменного стола, отворить шкатулку – все это дело одной минуты…

– Ты этак, смотри, брат, не очень рассказывай! – перебил целовальник, смеясь во все горло. – Теперь все, сколько нас здесь ни есть, все знаем, где деньги у

Карякина: кому потребуется, пошел да и взял… дело подходящее! – присовокупил он, как бы нечаянно взглядывая на Филиппа, который поспешно отвел глаза к окну.

В ответ на такое замечание Егор посмотрел на присутствующих, как бы вызывая их в свидетели, что Софрон был дурак неотесанный… Обокрасть Карякина! А разве Егора ни во что ставили? Он не отлучается от усадьбы. Разве ни во что ставили двух батраков, неотлучно находящихся при доме? А сам Федор Иванович? а два пистолета, висящие на стене? а две собаки, заплаченные сто рублей каждая?.. Сунься только – костей не соберешь! При этом Егор ни с того ни с сего запел вдруг песню, потом заговорил о Маше, потом перешел к столяру, разразился страшными проклятиями и угрозами, застучал кулаками по столу и вдруг снова запел было, но, не дотянув первой ноты, прислонился спиною к стене, стал жаловаться на головную боль, опустился на лавку и заснул, бормоча что-то под нос. Когда он проснулся, погонщики уже ушли; Филиппа и Степки не было; в кабаке оставался один Софрон, который лежал на лавке и хлопал сонными глазами. Он, как видно, потерял уж расположение смеяться. На просьбу Егора вынести стаканчик для похмелья, Софрон промычал что-то и закрыл глаза. Егор заикнулся о платке, выставляя на вид, что платок шелковый и, следовательно, дороже стоит одного штофа вина; на это Софрон сказал «ладно» и погрозил свести счеты на спине Егора, в случае если он не отстанет. Егор, сделавшийся несравненно снисходительнее без посетителей, удалился.

Солнце стояло на самом полудне, когда он вышел из кабака. Платок, который, по мнению его, попросту украден был Софроном, мигом перенес его к встрече со столяром; при этом досада, чувствуемая против целовальника, выскочила из головы

Егора, чтоб уступить место соображениям о механике, которую придумал он утром после того, как Иван поколотил его. Торопливое ковылянье левой ногой и улыбка ясно показывали, что горбун не сомневался в успехе своей выдумки. Пройдя шагов сто, он встретился с двумя погонщиками, которых видел в кабаке и которые гнали теперь волов, предназначенных для отправки в Москву. Егор подбоченился и гордо осведомился, дома ли Федор Иванович.

– Лошадь велел запрягать… ехать собирается, – возразил один из погонщиков, между тем как другой звонко посвистывал, подгоняя быков.

Егор пустился чуть не в бежки. Десять минут спустя он приближался уже к усадьбе, которая находилась от кабака всего в полуверсте. Она занимала десятину луга; все это место обнесено было небольшой канавой и валом; при входе в усадьбу находился небольшой бревенчатый дом, глядевший передним фасадом на дорогу; немного далее, по одной линии, помещались: экипажный сарай, конюшня и длинная мазанка, в которой жили работники Карякина и останавливались погонщики, пригонявшие скот; на противоположном конце усадьбы возвышалось долговязое бревенчатое здание, служившее складочным местом для кож, сала, воловьих рогов и других предметов в этом же роде, которыми торговал отец Карякина. Собаки, о которых упоминал Егор, помещались в конуре, одна – при входе в дом, другая – подле долговязого амбара. Они, надо думать, действительно были очень злы: не задерживай их цепь, они бросились бы даже на Егора, хотя он считался домашним человеком. Егор прошел мимо лошади, которую запрягал батрак в беговые дрожки, и вошел в дом задним крыльцом. Федор Иванович совсем уже готов был, чтоб ехать к

Анисье Петровне; он только что напомадил волосы и вытирал жирные пальцы рук о старый халат, валявшийся на стуле.

– Что ты, каналья, так долго шлялся – а? – спросил Карякин, не поворачиваясь к горбуну и принимаясь расчесывать свои кудри перед маленьким зеркальцем, стоявшим на столе.

Такое приветствие со стороны приятеля и «человека-души», как называл его горбун, сильно ему не понравилось.

– Ну, бог с вами! когда так, пускай все пропадает! – произнес он, махая рукою. – Для вас хлопочу, как собака бегаю, язык высунув… Бог с вами!..

– Ну тебя! – крикнул Карякин, топнув ногой, потому что пробор не удавался.

– Где платок? Отдал? Что она сказала? – примолвил он, ласково поглядывая в зеркало.

– То-то платок… теперь: платок!.. да вы послушайте…

– Ну? (Карякин обернулся.)

– Платок – фю! вот где платок! – вымолвил Егор, делая движение, как будто разрывает что-то на тысячи кусков.

Он рассказал Карякину о встрече своей с Иваном, рассказал, кто был Иван, когда пришел в Панфиловку, и какой имел интерес вступиться за Машу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю