355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Григорович » ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ » Текст книги (страница 17)
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:35

Текст книги "ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ"


Автор книги: Дмитрий Григорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)

III


ПРЕДЧУВСТВИЕ

Деревня, куда направлялись нищие и которая, по словам паромщика Власа, отстояла от перевоза всего с версту, находилась, во-первых, в четырех верстах, а во-вторых, была весьма незначительна. Ее составляли десяток изб, криво и косо лепившихся по обеим сторонам пустынной улицы. Низменное положение улицы на дне лощины должно было подвергать ее весною совершенному потопу: она превращалась в одну огромную стоячую лужу, в которой почти до исхода мая весело барахтались утки и ребятишки. Теперь не было следа воды или грязи, но зато из конца в конец лежал сплошной слой рыжеватой пыли.

Благодаря ли пыли, заглушавшей шаги, или тому, наконец, что народонаселение, от людей до животных, находилось в поле, нищие не были встречены лаем собак. В деревне, которую, как оказалось потом по расспросам, прозывали «Пустой Кожух, Прокислово тож», царствовало мертвое молчание; перелетали разве воробьи, чиликавшие за плетнями или делавшие вид, что купаются в пыли; иногда появлялся общипанный, бесхвостый петух весьма гордого, самонадеянного вида; но и тот оставался недолго; сделав два-три величественные шага, он со всех ног бросался вдруг под ворота, как будто приходила ему неожиданно блестящая мысль и он спешил сообщить ее курицам, глухо кудахтавшим в соседнем огороде.

– Ну, здесь плохая пожива! Собак, и тех нет: все, стало быть, в поле, – промолвил Верстан, оглядываясь кругом, что делал и дядя Мизгирь, остававшийся, невидимому, очень недовольным Пустым Кожухом, Прокисловым тож.

– Уж все кто-нибудь да есть; старика какого либо старуху, все докличемся, – сказал Фуфаев, отирая ладонью багровое лицо свое. – Ну вот, Мишутка, вот и пришли! отлегло маненько – ась? – подхватил он, обращая белые зрачки свои к мальчику, который полчаса как очнулся.

Миша стоял, уперев конец палки в землю; обхватив другой конец обеими руками, опустив голову, подогнув худенькие ноги, он дошел, казалось, до крайней степени изнеможения. Услышав голос хозяина, он медленно поднял голову с висевшими книзу волосами, устремил на него тусклый взор и хотел сказать что-то, но вместо слов опять послышался хриплый кашель, похожий на шуршуканье сухих листьев.

– Ну, ничего, вот теперь и воздохнешь… оно, слышь, и пройдет. Теперь недалеко, пойдем! – вымолвил Фуфаев, направляясь по голосу к Верстану.

Петя подвел Верстана к крайней избе к, по приказанию его, постучал палкой в оконную раму. Никакого не было ответа; стук повторился в другой и третий раз – и также без пользы; никто даже не шелохнулся. Верстан, конечно, не остановился бы на этом – он бы непрочь был заглянуть во двор, охотно проник бы в клеть, оттуда вошел бы в избу и, нет сомнения, не пропустил бы случая полюбопытствовать, не находится ли пригодной какой вещи в сундучке под лавкой; но наобум, без толку, никак не хотелось соваться: легко могло быть, что в котором-нибудь из противоположных окон торчали чьи-нибудь глаза. Он велел Пете идти к соседней избе; но и здесь точно так же не добились они толку.

– Что за дьявол! куда они все попрятались? – проговорил нищий, толкая

Петю, чтоб он шел дальше.

– Погоди, идут… слышу! – сказал Фуфаев, который был до того чуток, что слышал, как сам он выражался, как пух о пух стукается.

Фуфаев не ошибался: за воротами, на крылечке двора, действительно послышались медленные шаги; немного погодя зазвучало железное колечко в калитке; калитка пронзительно взвизгнула и пропустила седого, как лунь, сгорбленного старика; сначала можно было думать, он согнулся в три погибели, чтоб пройти в калитку, устроенную как бы для ребятишек, но старик так и остался: он был сведен какою-то болезнью и всегда сохранял вид человека, с трудом проходящего в низенькую калитку.

– Чего надо? – проговорил он пискливым, заржавленным голосом, – ступайте, ступайте, бог подаст! – подхватил он с сердцем, как только различил, что это были нищие, – у самих хлеба-то нетути, сами побираемся.

– Мы, слышь, не затем, дядя… Вот, примерно, статья какая, – вмешался

Фуфаев, – у нас мальчик один занемог… больше от дороги, добре уже пуще умаялся… хотели попросить, не возьмешь ли, примерно, денька на два: он бы тем временем воздохнул…

– Какой-такой мальчик? – спросил старик, как бы не понимая еще, о чем шла речь.

– Вот, дядя, вот… Мишка! да где ж ты? – подхватил слепой, торопливо обводя вокруг руками.

– Он, дедушка, сел… наземь сел, подле тебя, – сказал Петя.

– Да вот он, вот паренек-то… Так, слышь, возьми ты его денька на два; мы тем временем по окружности походим; назад пойдем – опять возьмем. Добре уж очень измаялся сердечный! Слышь, возьми, дядя, пожалуйста.

– Ну вас совсем! Говорят, самим есть нечего.

– Хлеба-то, пожалуй, и я дам; у тебя просить не станет: возьми только.

– Бог с ним и с вами-то совсем! Куда мне его?

– Места, что ли, жаль? Не пролежит небось!

– Может, хвороба какая пристала… еще помрет, пожалуй! Не надыть мне его, не возьму! – пискнул старик, повернулся и исчез в калитке.

– Ну, пес с ним! Не берет, так и не надо, – пробасил Верстан, приказывая

Пете идти далее.

– Эка напасть какая! – с досадою произнес Фуфаев, обшаривая вокруг,, чтоб найти Мишку и помочь ему встать. Правая ладонь слепого случайно прильнула к лицу мальчика и тотчас же была вымочена слезами; но ладонь была так груба, что ничего не почувствовала. Фуфаев приподнял Мишу и пошел за Верстаном, который стучал в окно соседней избы.

В трех-четырех избах они опять не добились толку: никто не вышел. Наконец

Петя, начинавший терять надежду, остановился вдруг перед какими-то воротами и торопливо стал звать нищих. Ворота были настежь отворены; в заднем конце двора, потопленном в огненном блеске солнца, клонившегося к западу, в синеватой тени навеса сидела старушка; перед ней торчал гребень с насаженной в него мычкой; она суетливо дергала нитку и так проворно управляла веретеном, что гуденье его, благодаря окрестной тишине, делалось слышным даже на улице. Шаги и голоса перед воротами заставили ее приподнять голову.

– Бог подаст, касатики, бог подаст! – сказала она, не оставляя работы, но несколько раз торопливо кивая головою.

– Мы не затем совсем. Тетка, эй! подь-ка сюда! – произнес Верстан.

– Чего вам?

– Подь-ка сюда, тетушка, дело есть такое, поговорить надо, – подхватил

Фуфаев.

– Ох, уж недосуг, касатики! недосуг, отцы родные, право, недосуг! – проговорила старушка, заботливо потряхивая головою, но тем не менее поспешно бросила работу и суетливо заковыляла к воротам.

– Не отставай только; эта пустит, – шепнул Верстан, поворачиваясь к слепому.

Фуфаев поспешил передать старухе свою просьбу; на этот раз он умолчал о том, что мальчик болен; по словам его, малый только устал, устал потому, что не успел еще хорошенько оправиться после болезни; он просил подержать его всего два дня; хлеб у них свой, и посулил, если она согласится, дать ей десять копеек.

– О-ох, касатик! Может, ты это так только… может, вы недобрые какие… – недоверчиво проговорила старушка.

– Эвна! что ж мы, нехристи, что ли?..

– Полно, тетушка! – подхватил Фуфаев, – взмилуйся, Христа ради! пусти!

Чего сумлеваешься? Нам твоего ничего не надыть… вишь, сами даем. Пожалей хошь мальчоночка-то! Тебе бог воздаст… Мы, слышь, пожалуй, сами у тебя останемся, переночуем. Ничего нам не надо, пусти только… Смерть устали, касатушка… вишь жара какая… Право, пусти…

Недоверие старушки превратилось теперь в нерешительность; покачивая головой, вышла она за ворота и принялась посматривать направо и налево, как бы желая с кем-нибудь посоветоваться. Но советовать было некому: пыльная улица

Прокислова, освещенная теперь яркими косыми лучами, оживлялась только бесхвостым, общипанным петухом, который, сообщив, видно, курицам мысль свою, снова явился из-под ворот и расхаживал величественным, самонадеянным шагом.

– Мы бы, тетушка, утруждать тебя не стали, – начал Фуфаев, смягчая по возможности козлячий свой голос, – да как быть-то? Стучали, почитай, по всей деревне – никого дома нет…

– И то никого нет, рожоной; я да еще два старичка стареньких – только и есть! – словоохотливо заговорила старуха, – все на покосе, касатик, на покосе все. У нас луга-то дальные; на три дня уехали все… завсегды так!

При этом известии Фуфаев еще настойчивее приступил к старухе; к нему присоединились два другие товарища, которые хотя и не были в его обстоятельствах, но также устали и рады были. отдохнуть. Старуха все еще колебалась; она ничем, впрочем, не оправдывала своих опасений.

– О-ох, рожоные! Может, у вас что на разуме… – не переставала повторять она, – дело мое бабье… Одна, касатики, все думается: худо какое сотворите…

Чтоб убедить старуху, Фуфаев сказал, что все трое оставят, пожалуй, мешки свои в ее избе, в виде заклада; пускай запрет она мешки на запор до завтрашнего утра: им требуется только какой-нибудь сараишка для ночлега. Но последнее это предложение окончательно, казалось, напугало старушку. Видя, что разговорами тут не поможешь, Верстан решился взять напролом; он тряхнул сумою, сунул конец палки в руку Пети и вошел на двор.

– Что ж это ты, касатик? куда ж ты? – проговорила старуха потряхивая головою с видом упрека, но нимало не препятствуя нищему подвигаться к задним воротам навеса, глядевшим на огород и гумно.

Верстан ускорил только шаг к сараям.

– Ну, все повалили! – воскликнула старуха, провожая глазами двух других нищих и Мишу, которые тотчас же последовали за Верстаном.

– Ничего, тетка, не сумлевайся; перемелется, все мука будет! – сказал повеселевший Фуфаев, проходя мимо. – Нам, слышь, твоего ничего не надо; переночуем – и только, а десять копеек, что посулил, отдам, ей-богу отдам!..

Нищие один за другим вошли в старенький, ветхий сарай с провалившейся кровлей. Верстан снял тотчас же суму, сел наземь и стал разуваться; дядя Мизгирь и

Фуфаев сделали то же самое.

– О-ох, касатики! да что ж это такое будет-то? – произнесла старуха, остановившаяся в воротах и перенося недоумевающие глаза от одного к другому.

– А вот погоди, тетка, – сказал Верстан, – вот теперь разуемся, там мешки под голову положим; там заснем… Завтра утром все встанем, тебе спасибо скажем, да и опять в путь-дорогу…

– Только и будет?

– А ты думала что? – присовокупил Фуфаев.

– Да вы издалече ли, родимые? – неожиданно и совершенно кстати спросила старуха.

– А верст не считали, родная, – ответил Верстан, – сдается, не близко; вишь лапти-то как поизмялись…

– Эй, слышь, тетка! деревню Дурову знаешь? – спросил вдруг Фуфаев.

– Нет, рожоной, не слыхала, касатик.

– Ну, мы оттедова. Идем теперь в Простоволосово – так, значит, село прозывается.

– И этого не слыхала, рожоный; не слыхала, кормилец, – добродушно возразила старуха.

Фуфаев, к которому снова начала возвращаться веселость, без сомнения пошел бы далее в объяснениях своих со старухой, если б со стороны улицы не послышались блеянье овец и топот возвращающегося стада. Старуха мгновенно бросила гостей и суетливо побежала к избе. Первым ее делом, однакож, как только подоила она корову и заперла овец, было снова вернуться к сараю; нищие только что поужинали и готовились спать.

– Чего ты, тетка? – спросил Верстан.

– Ничего, кормилец; я так. Все словно думается, касатик.

– Эка у тебя голова-то думчивая какая! – смеясь, произнес Фуфаев, опуская собственную свою голову на мешок и потягиваясь.

Старуха постояла-постояла, поглядела-поглядела и пошла в избу. Она сама не могла дать себе отчета в своих переминаньях касательно пребывания гостей, а между тем ее так вот и подмывало идти к сараю. Полежит немножко в клетушке, уж засыпать начнет – придут в голову нищие; смотришь, опять плетется к ним по огороду. Раз направилась она туда даже среди ночи. Черная, непроницаемая тьма потопляла окрестности; земляные испарения, поднятые во время дня, так сгустились, что скрывали звезды; зги не было видно; подойдя к сараю, старуха могла только услышать густое храпенье, повторявшееся на три разные тона; это, повидимому, несколько успокоило ее, и она снова вернулась в клетушку.

Как только смолкли шаги ее, Петя приподнял голову и вытянул шею в ту сторону, где лежал его маленький товарищ (нищие разделяли двух мальчиков). Петя сильно устал, но он до сих пор всеми силами старался превозмочь дремоту и выжидал удобного случая, чтоб присоединиться к Мише; храпенье стариков наполняло сарай, но ему казалось почему-то, что Миша не спал. Минуту спустя Петя был подле него и прислушивался к его дыханию.

– Миша… спишь? – шепнул он.

– Нет.. нет… – произнес едва внятно мальчик.

Голос его прерывался сдавленными рыданиями. Петя пригнулся к нему еще ближе; несколько капель упали ему тотчас же на лицо.

– Полно, Миша, полно; о чем ты плачешь?.. Вишь ведь они какие… ничего ведь не сделаешь. Вот теперь пришли; здесь побудем… тебе, может статься, полегчит,

– проговорил Петя, напрягая все силы ума, чтобы утешить товарища. Но утешения слабо действовали; казалось, напротив, с приходом Пети и по мере того, как он говорил, горе Миши усилилось; он не мог даже теперь владеть собою и иногда так громко всхлипывал, что Петя того только и ждал, что кто-нибудь из них проснется.

– Ах, Миша, Миша!.. Да ты перестань только… перестань… о чем ты?.. болит у тебя что-нибудь, а?.. – шепнул Петя, снова пригибаясь к товарищу.

Прошла минута молчания, которую с одной стороны, прерывало храпенье трех нищих, с другой – горькие, тщетно подавляемые рыдания ребенка.

– Меня… меня они оставить хотят… одного здесь! – проговорил, наконец,

Миша. – Я слышал, они говорили… оставить хотят…

– Экой ты какой! А пускай оставляют – тебе же легче, вишь ведь ты насилу дошел: ты отдохнешь тем временем…

– Нет… нет, они уж за мною не придут… совсем здесь оставят… Я слышал, знаю… я умру, Петя… умру один…

– Да рази ты добре уж оченно болен? – простодушно спросил Петя.

– Идти не могу… – возразил тот едва внятно, – ноги трясутся… а пуще тут добре ломит…

Темнота была так непроницаема, что Петя проворно ощупал товарища, чтоб понять, куда тот указывал: худощавые пальцы мальчика прижимались к впалой груди его. Петя снова почувствовал, как несколько слез капнуло ему на руки; он откинулся назад, присел на корточки и несколько секунд молчал, как бы соображая что-то.

Внезапно он подсел к Мише с такою живостью, что, надо было думать, он нашел верное средство к его облегчению.

– Вот что, Миша… – начал он скороговоркою, по возможности понижая голос, – слышь, пускай здесь оставляют – не плачь. Мы вот что сделаем, – подхватил он, очевидно увлекаясь своею мыслью и для большего пояснения принимаясь размахивать руками, что было совершенно напрасно, во-первых, потому, что Миша ничего не мог видеть, а во-вторых, он почти даже не слушал и продолжал плакать; но темнота не дала Пете заметить этого и он продолжал с прежним воодушевлением. – Слышь, ты здесь останешься, смотри только, не уходи никуда!

Вот мы и пойдем отселева; куда ни пойдем, слышь, а я всю дорогу стану примечать, ни одного перекрестка не прогляну, ни одной деревни… всякая деревня, как она прозывается, все это я буду помнить… Ну, как отойдем мы так-то подалее, ночь переночуем, другую, третью; увижу, а они назад не ворочаются за тобою; знамо тогда, оставить хотят; я ночью извернусь, да и убегу от них; да все по дороге-то, все по дороге, от деревни к деревне… к тебе и приду. Смотри только, ты не трогайся отселева, а уж я приду…

– Нет, уж вряд мне быть здесь, – проговорил Миша каким-то расслабленным голосом, которого Петя не слыхал прежде.

– А что?

Миша замолк. Казалось, ему трудно было удовлетворить товарища ответом; наконец он сказал:

– Я умру, Петя… умру… – подхватил он и снова заплакал, но так тихо на этот раз, что Петя даже не услышал.

– Тебе что ни говори, ты все свое!

– Право, умру, – продолжал Миша, – я рази не вижу? Вот и Верстан сказал хозяину… и тот старик, который не пустил нас нонче, сказал… А как, Петя, умирать-то не хочется… Петя!.. Ох, тяжко!..

– Знамо, кому хочется? Да ты не умрешь, не умрешь! – с уверенностью подхватил Петя, – не умрешь ты!.. С чего тебе умереть-то? Ты добре устал, оттого больше… Вот полежишь день-другой, опять встанешь… Я как приду сюда, то-то мы с тобой тогда закатимся – прямо домой пойдем… Я знаю, как и деревню-то мою зовут:

Марьинское прозывается…

Но Миша опять не слушал товарища; он как будто наверное знал, что мечты эти были для него неисполнимы. Дав Пете наговориться досыта, он сказал, как бы раздумывая сам с собою:

– Была у меня, Петя, сестра… Махонькой я был, а помню… тогда еще у нас мачехи не было… мать жила тогда… Вот также ей, сестре-то, перед смертью все чудилось…

– Что ж ей чудилось-то?..

– Чудилась: по полям да по лугам все ходит… такие сады все чудились ей… и пташки, говорит, поют…

– Ну, так что ж? – нетерпеливо перебил Петя.

– Вот и мне стало все чудиться, – проговорил Миша тонем раздумья, – как только закрою глаза, особливо коли один сижу, закрою глаза, вижу: заря занимается… солнце встает… а самого меня точно подхватит кто… точно крылья у меня… и я лечу к солнцу… да скоро так, скоро… инда дух захватывает…

– Эка чудно как! Что ж это я ничего не вижу? Вот и закрою глаза, вот… нет, ничего не видать, темнота одна, – вымолвил Петя, между тем как Миша вдруг закашлялся: кашлю этому конца не было.

Когда ему отлегло немного, он опять хотел заговорить, но вместо слов из груди его выходило глухое какое-то клокотанье; он неожиданно ухватился обеими руками за руки Пети, бессильно опустился наземь и снова горько заплакал. Петя прильнул к нему и с удвоенным старанием стал утешать его; он говорил, что через три-четыре дня они опять увидятся, что нищих уже тогда не будет; говорил о том, как будут они идти вдвоем в Марьинское; говорил, как придут, как мать им обрадуется, как сестра, Маша, обрадуется, как все обрадуются (Петя не забыл даже упомянуть о маленьком брате, пучеглазом Костюшке); мало-помалу, однакож, речь Пети стала замедляться и путаться; он словно приискивал слова и не находил их; промежутки эти повторялись все чаще и чаще; лицо Пети все ближе и ближе склонялось к лицу Миши; наконец он вдруг замолк. Петя не поднял уж головы и не чувствовал даже на щеках своих слез, которые не переставали между тем обильно капать из глаз маленького товарища…


IV


ИЗВЕСТИЕ. СПЕШНАЯ ДОРОГА

Заря только что занималась, когда Петя внезапно был пробужден голосом, который, показалось ему, прозвучал в самых ушах его. Он быстро поднял голову, но в первую минуту, которая потребовалась, чтоб очнуться и совершенно прийти в себя, он ничего не мог сообразить; перед ним смутно и как бы передвигаясь мелькнули дальний темный угол сарая и ворота, пропускавшие дневной свет; потом увидел он трех нищих, лежавших рядом, а между тем голос, пробудивший его, продолжал как будто раздаваться подле, хотя слабее прежнего. Первым движением Пети, как только пришел он в полное сознание, было обернуться и взглянуть на Мишу; но вид товарища поразил его таким ужасом, что он так же быстро откинулся назад, как за минуту перед тем быстро поднял голову. Миша сидел на земле, опершись спиною в плетень; лицо его, с рассыпавшимися по сторонам длинными черными волосами, было бледно, как известь, и усиленно как-то вытягивалось вперед; худощавые пальцы рук, на которых можно было пересчитать все суставчики, судорожно ловили воздух; глаза неподвижно смотрели на одну точку; все существо его, до последней жилки, находилось в напряженном состоянии и тянулось куда-то; бесцветные губы бормотали слова без смысла и порядка.

– Солнце, солнце! – повторял он, вытягиваясь, все более и более вперед: – облака ходят… ближе… держите меня… Петя!.. Ох, так тяжко!.. держи… заря… заря!..

Но страх Пети продолжался всего секунду; он подумал: Мишу давит тяжелый сон, поспешил взять его за руку и несколько раз назвал его по имени. Мальчик закрыл глаза и дрогнул, словно неожиданно оборвался в пропасть; но вместе с этим силы, напрягавшие его жилы, разом исчезли; костлявые руки упали, туловище опустилось, голова свесилась набок. Петя обхватил его и бережно положил наземь. Лицо мальчика в одну эту ночь так изменилось, так осунулось и даже постарело, что, казалось, со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра он пережил тяжкую, изнурительную болезнь, продолжавшуюся целый год; он лежал как мертвый, и только губы его продолжали двигаться; но уж так тих был звук его голоса, что Петя с трудом мог расслышать слова:

"солнце… Петя… заря…"

– Миша, очнись! – заговорил Петя, снова прикасаясь к руке его. – Какое солнце?.. тебе так чудится; солнца нет; погляди-ка, открой глаза-то… заря только занимается…

На этом месте Петя остановился и робко припал к товарищу: он увидел, как пошевелился Верстан.

– Где солнце? рази уж встает? – забасил вдруг старый нищий, озираясь на стороны мутными глазами. – И то, уж заря! Эк проспали! Вставай, ребята! Дядя

Мизгирь, вставай!.. Ну, ты, слепой чорт, полно тебе прохлаждаться-то, пора: вишь, на дворе забелело! Вставай! – подхватил он, толкая Фуфаева.

Дядя Мизгирь не заставил себе повторять два раза: он точно накануне условился с Верстаном встать до зари и не мешкать. Оба принялись обуваться с заметною поспешностью. Дело не касалось, невидимому, одного Фуфаева: он хотя и сидел, но глаза его были закрыты, вздернутый нос храпел немилосердно и туловище раскачивалось из стороны в сторону, как бы изловчаясь повалиться наземь. Верстан принужден был снова толкнуть его в бок. Толчок этот, способный продавить лубочный кузов, подействовал только, казалось, на носовое храпенье Фуфаева, которое из басистого перешло в тоненькое и жалобное.

– Да ну, леший! долго ли с тобой возиться-то? – подхватил Верстан, встряхивая его за плечи, – вишь светло! Хочешь небось старухи дождаться… Коли придет, сам поди возись с нею: она ни за что мальчишку-то не оставит. А нам куды с ним! насилу ноги волочит… сам знаешь…

Последние слова эти подействовали на Фуфаева сильнее толчка и потряхиванья: он раскрыл глаза, потянулся и так громко зевнул, что две ласточки, существования которых никто и не подозревал, выскочили вдруг откуда-то и, сделав несколько зигзагов под стропилами сарая, порхнули в ворота.

– Петрушка, где ты? живо на ноги… одевайся! Вот я ти протру глаза-то! – сказал Верстан, поворачиваясь спиною к слепому, который так вдруг заторопился, что подал надежду быть готовым прежде других.

Петя возвратился на прежнее свое место, где осталась его сума и лаптишки; минуту спустя он был на ногах.

– Пошел, стань у ворот, – сказал ему Верстан, – коли увидишь, идет кто, скажи. Смотри в оба глаза, не прозевай!

Почти в то же время Миша раскрыл глаза. Тоска, испуг, отчаяние изобразились в каждой черте лица его, когда увидел он, что нищие совсем готовы в путь; он хотел встать, но мог только, и то с трудом, приподняться на локоть.

– Дедушка!.. – крикнул он.

Никто не обернулся. Он понял, что его не слышали, собрал все свои силы и прокричал отчаянно:

– Дедушка, не уходите!.. возьмите Христа ради! я с вами пойду!..

– Молчать! чего ты визжишь? – сурово сказал Верстан, подымаясь на ноги и поворачиваясь к нему, – чего орешь? Вот ходить не твое дело – сейчас раскис, и ноги подкосились, а голосить куда шустер…

– Дедушка Верстан! голубчик, Христа ради, – примолвил Миша голосом, в котором слышны были слезы, отчаянная мольба, нежность (он не обращался к

Фуфаеву и дяде Мизгирю: он знал, что всех суровее и безжалостнее был старый нищий, что стоит только ему согласиться – и все согласятся), – дедушка Верстан, я буду идти, я скоро пойду… я совсем отдохнул.

– Как же! есть время с тобою возиться! Было уж! Идти хочет, идти! а сам встать не может – рази не вижу?

– Дедушка, я встану… не уходи только, погоди, сейчас встану, дедушка!

Но отчаянье, с каким боролся бедный мальчик против страшной боли в груди и собственного бессилия, ни к чему не повело: ноги не держали его, и он снова опустился наземь. Закрыв лицо руками, он так горько вдруг заплакал, что даже

Верстан, казалось, сделался снисходительнее.

– Ну, о чем плачешь-то? Э, глупый! право, глупый! – сказал он, очевидно смягчаясь, – через два дня опять придем… опять возьмем с собою…

– Погоди; что вы там? Не плачь, Мишутка, сейчас! – проговорил неожиданно

Фуфаев, который только что прикрепил лапоть и накинул мешок, – погоди, иду! – подхватил он, пробираясь по плетню.

Он ощупал Верстана, отслонил его рукою и нагнулся к Мише.

Лицо мальчика как будто озарилось надеждой и просветлело, хотя слезы ручьями текли по исхудалым щекам его.

– Вот что, Миша, – вымолвил слепой, – побудь, слышь, здесь день-другой.

Ты воздохнешь тем временем… ничего… как быть-то! Вот я тебе, вишь, сколько хлеба-то оставлю; вишь, не жалею! – присовокупил он, высыпая из мешка почти все свои корки.


 
Верстан между тем кинул мешок за спину, потом подозвал дядю Мизгиря и
Петю.
 

– Ну, слышь, случится, пить захочешь, – продолжал Фуфаев, – попроси хозяйку… вот что нас пустила сюда: она тебе даст.

Верстан дернул его за руку, давая знать, что время идти. Движение это не ускользнуло от Миши.

– Нет, нет! вы меня бросить хотите. Я здесь умру, один. Дедушка… миленький… родной… Христа ради, погоди, я тебе что скажу! – кричал Миша, делая тщетные усилия, чтоб обхватить ноги Фуфаева, который покрякивал и, без сомнения, дался бы в руки мальчику, если б видел, чего ему хотелось.

– Да нет же; экой какой!.. Ну, веришь ты в бога? ну, ей-богу, приду! Будь я анафема, коли не приду! разрази меня на месте…

Верстан не дал ему договорить, схватил его за руку и повел к воротам. В сарае послышался не то крик, не то рыдания, звук которого болезненно защемил сердце

Пети, и слезы брызнули из глаз его; он бросился было в ту сторону, но Верстан как будто ждал этого и остановил его за ворот.

– Куда? Я ти дам рыскать!.. я ти порыскаю! – сказал он, толкая его вперед и быстро поворачивая за угол вместе с товарищами, – вот твоя дорога: вперед, а не назад.

Он заключил эти слова новым толчком и, оглянувшись на стороны, удвоил шаг, чтоб скорее скрыться из виду. За сараем тотчас же начинался луг, который составлял дно долины, где расположена была деревушка. Пройдя шагов двести, Петя улучил минуту и посмотрел назад; но сарай, где провели они ночь, успел исчезнуть за откосом; от Прокислова оставались верхушки ветел да макушки двух-трех соломенных кровель. Петя перестал уже плакать; к толчкам Верстана, как они ни были жестки, он успел привыкнуть; что же касается до Миши, ему, конечно, было жаль его, больно жаль было, но он утешался тем, что через два-три дня, если нищие не вернутся к мальчику, он убежит, убежит непременно и соединится с маленьким товарищем; мысль эта осушала его слезы: он бодро подвигался вперед, как будто ни в чем не бывало.

Немного погодя нищие миновали луг; дорога пошла берегом маленькой речки, заключенной в глубоких, почти отвесных берегах; местами, там, где земля осыпалась, берега пробуравлены были бесчисленным множеством дырок; шаги путников, глухо отдаваясь в рыхлой почве, будили стрижей, которые, как пули, вылетали из дырок и как угорелые сновали над рекою, подернутой беловатым клубящимся паром. Других птиц не было еще видно; в лесах и на пашнях, спускавшихся к реке по скатам долины, все пока безмолвствовало. Хотя седой пар, наполнявший долину и принимавший издали вид глубоких озер, заметно рассевался, не подымаясь кверху, так что можно было ясно различать предметы, но день по-настоящему только что занимался; горизонт со стороны востока чуть-чуть окрашивался зарею.

– Нам, слышь, братцы, далеко ходить незачем, – сказал Фуфаев, который до сих пор не вымолвил слова, не выкинул ни одной шутки (вообще в промежуток последних дней он казался более озабоченным, чем веселым), -далеко ходить не к чему, – подхватил он, – лучше здесь по округе побродить… поближности.

– Вестимо, коли сходно будет, далеко не пойдем… Ну, а коли не подадут ничего? Здесь деревни-то бедные! – промолвил дядя Мизгирь.

– Ох уж ты, жидовина! – досадливо перебил Фуфаев. – Только у тебя и на разуме-то гроши одни… Смерть не люблю! Уж помяни ты меня; будет тебе за твои деньги! Задавят где-нибудь в лесу, как собаку ледащую!..

Верстан нахмурил брови, кашлянул и перебил нетерпеливо:

– У нас не было этого в уговоре, чтоб куда идти. Уж и так через тебя одну ярманку проглядели! Коли идти лень, ты бы с мальчишкой со своим остался… Куда нам поволится, туда и пойдем, тебя не спросим, – коротко и сухо заключил Верстан, делая намек Фуфаеву на его слепоту и давая ему косвенно чувствовать, что он более или менее находится теперь в его зависимости.

– Я нешто о себе? По мне пожалуй! – возразил слепой, заметно сдерживая порыв неудовольствия. – Я ходьбы не боюсь; пройду побольше вашего! Только, чур, братцы, – примолвил он, окончательно смягчая голос, – чур, уговор лучше денег: два дня походим, пожалуй что и все трои сутки, там назад: надо, примерно, мальчишку взять; при нем я хошь одним глазом да вижу – без него рта не найду, куды корку сунуть…

На это ни Верстан, ни дядя Мизгирь слова не сказали; Фуфаев также замолк; каждому как будто запала крепкая дума в голову, и каждый отдался ей одной. С этой минуты одни лишь шаги нарушали тишину спавшей окрестности. Таким образом незаметно сделали они несколько поворотов по долине, которая имела характер извилистый, как вообще все долины, на дне которых протекает река. Пройдя версты две от деревни, а может, и более, нищие услышали шум падающей воды. Спустя несколько времени из-за купы старых головастых ветел высунулась высокая остроконечная кровля, а там выступила и вся мельница, темная профиль которой с одной стороны целиком перекидывалась в реку, с другой четко обрисовывалась на красноватом, разгоравшемся небе.

Но и здесь так же было тихо, как в поле; шумела только вода, бившая фонтанами сквозь дыры плохо сколоченных тварней. Ступив уже на плотину, куда поворачивала дорога, нищие увидели молодого рыжеватого парня – надо полагать, батрака-мельника; он хотя и стоял на ногах, но, казалось, не совсем еще пробудился: закинув обе руки за голову, закрыв глаза, он так зевал, что еще немножко, и он непременно вывихнул бы себе челюсть. Тем не менее нищие добились от него толку касательно расположения соседних деревень. Верстах в семи от мельницы находилось село Бабурино, большое село; народ достаточный, все больше горшечники; других деревень по дороге нет; дорога одна, битая: по ней бабуринские мужики ездят молоть на мельницу. Сведений этих пока было довольно, и нищие пошли по указанному пути.

Спешить было некуда, как справедливо заметил Фуфаев,. К тому же, хотя солнце только что показалось, в воздухе начинала чувствоваться духота и тяжесть; солнце выплывало как из огня; багровый круг, словно из раскаленного железа, окаймлял его, и над горизонтом длиннее и длиннее вытягивались рыжие, тяжелые полосы облаков. Все предвещало такой же знойный день, как и накануне; самые птицы пели как-то неохотно, но все-таки над обгорелыми полями, стлавшимися по обеим сторонам дороги, неумолкаемо звенели жаворонки. Пение жаворонков перенесло почему-то Петю к оставленному товарищу; он не переставал думать о нем; но теперь ему вдруг как-то жальче стало Мишу. «Слышит ли Миша этих жаворонков?.. Нет, этих уж он не слышит! далеко очень! Что он теперь делает: плачет ли, сердечный, или так сидит, думает?..» От Миши мысль его незаметно перешла к тому времени, когда он бегал, бывало, с братишками по полям и так же прислушивался к жаворонкам – то-то время-то было! Мигом обрисовалась перед ним широкая улица Марьинского, избушка, внутренность этой избы; ему, неизвестно почему, пришли вдруг на ум черные брови отца, которые то обе вместе подымались и опускались, то подымется сначала одна бровь, а там и другая; он вспомнил потом сестру Машу, вспомнил полоумную тетку


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю