Текст книги "ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ"
Автор книги: Дмитрий Григорович
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
II
ДЕЛОВОЕ УТРО
Десять часов утра; но полукруглая спальня, разделенная решетчатым окном, уже убрана; старинные тяжелые занавесы с крупными разводами подняты; окно в сад отворено. Против алькова, между двумя окнами, находится стол, покрытый ковром; посреди его возвышается овальное зеркало в серебряной рамке; направо и налево разложено множество туалетных принадлежностей, которые совершенно неверно называют безделушками, потому что они стоят очень дорого, несравненно дороже баранов, дров, съестных припасов – словом, всего того, что именуется дельным. Свет, наполняющий спальню, дробится в граненых цветных флаконах, скользит по резной слоновой кости и черепахе и выставляет блестящую полировку серебряных крышечек на хрустальных коробках, наполненных порошками, помадой и духами, которые успели уже распространить тонкий аромат свой по всей комнате. Против зеркала в больших старинных золоченых креслах с овальною спинкой, обтянутой голубым штофом, сидит Александра Константиновна. Белый батистовый пеньюар, сквозь который просвечивают ее круглые розовые плечи, и внизу широкое английское шитье юбки обнимают ее своими мягкими воздушными складками; ножки ее, обтянутые чулками a jour, кажутся также розовыми; черные туфли, с свежим голубым chou, придают им такой аппетитный вид, что, кажется, не оторвался бы и глядел бы на них с солнечного восхода до заката. Роскошные белокурые и слегка вьющиеся волосы
Александры Константиновны распущены: они, без сомнения, коснулись бы ковра на полу, если б не поддерживала их горничная, которая убирала голову барыни.
Направо от кресел стоит небольшой кругленький столик, закрытый тяжелым металлическим подносом; на нем виднеется нежноголубая чашка, украшенная медальонами с пастушками; крышечка с такими же медальонами и прозрачность чашки, в которую бьет свет из окна, не позволяет сомневаться в ее аристократическом, кровном саксонском происхождении; тут же сверкают ложки, щипчики для сахару, фарфоровая корзина для хлеба и старинная овальная серебряная сахарница, устроенная в виде баульчика, с лапками вместо ножек, с фантастическим чеканеным зверьком на макушке. По другую сторону кресел находится еще столик; но, боже, какой контраст! на нем лежат несколько тетрадей из грубой бумаги; листы покрыты каракулями, чернильными пятнами и местами сильно захватаны пальцами. К довершению контраста, в глаза так и мечутся следующие надписи: «Коровы дойные…», «Пух с сорока трех индюков», «Восьмнадцать шкур», «Зарезано девять баранов…», «Продано сала…» и т.д.
Надо полагать, горничная Александры Константиновны грамотная: она беспрестанно заглядывает через голову госпожи своей и устремляет глаза на тетради, но всякий раз щурит глаза с видимым отвращением: мысль о коровах, индюках и сале, невидимому, неприятно действует на ее тонкий, изящный вкус. Этот изящный вкус горничной проглядывает в каждом ее движении и даже в манере держать гребень, которым расчесывает она волосы барыни. Белицыны, говоря о ней между собою, называют ее обыкновенно: lady Furie, но трудно предположить, чтоб вострый, как шило, нос горничной, ее выщипанные ноздри и узенькие губы могли иметь что-нибудь общее с таким названием. Несомненно лишь то, что горничная проникнута в высшей степени чувством собственного достоинства; вероятно, чтоб придать больше значения гордой голове своей, она причесывает ее a la Margot; но Александра Константиновна ничего не замечает; нагнувшись к столику налево, нахмурив сперва брови, она не отрывает глаз от деловых списков.
– Позвольте, сударыня; мне этак никак невозможно, – говорит горничная с оттенком нетерпения, которое может выказать лучше всяких слов бесконечную доброту ее госпожи.
– Ах, как это скучно!.. Ну! – возражает Александра Константиновна, выпрямляясь в кресле.
Взгляд, брошенный ею в зеркало, показывает ей нахмуренное лицо горничной.
– Ты, Даша, кажется, очень недовольна, что приехала в деревню?..
– Наше дело такое, сударыня: куда прикажут, туда и едем.
Слова эти, проникнутые покорностью, сделали бы величайшую честь Даше, если бы лицо ее не противоречило словам.
– Тебе, стало быть, деревня не нравится?
– Уж, конечно, сударыня, ничего нет хорошего, – подхватывает горничная, очевидно смягченная ласковым голосом барыни, – удивляюсь только, сударыня, как она вам может нравиться… То ли дело, как изволили жить на Каменном острову: с утра до вечера езда… оживление такое, в один час проедет и пройдет больше публики, чем здесь во сто лет… Да здесь и публики-то нет: глушь! мужики… взглянуть так даже гадко…
– Что ж? разве они не такие же люди? – закусывая губки, спрашивает барыня.
– Известно, такие же, только нет никакого обхождения, приличия нет… одни эти ихние лапти -так это ужасти!.. Нечесаные, небритые, неуклюжие… ручищи-то даже описать невозможно, какие страсти!.. Да вот теперь даже дворовые, вот хоть эти, что в комнату взять изволили, просто чучелы какие-то; никакой решительно образованности!.. Кроме этого, сударыня, самая жизнь какая-то скучная.
Ходишь-ходишь – слова сказать не с кем! Никто не проедет, никто не пройдет, даже взглянуть не на что: поля, луга, леса… Если б, по крайней мере, жили мы хоть на большой дороге.
– Но так как мы не живем на ней, то тебе придется долго еще скучать…
– Неужели, сударыня, вы здесь долго останетесь?
– Разумеется, и даже очень-очень долго: я думаю, до осени… Ну, готово? – произнесла Александра Константиновна, поворачивая голову вправо и влево, чтоб рассмотреть свою прическу, – хорошо. Теперь прибери, пожалуйста, все это, – подхватила она, указывая на чайный прибор, – потом ты скажешь женщинам, которым я велела прийти и которые, вероятно, дожидаются, скажешь им, что они могут войти…
Александра Константиновна снова пригнулась к деловым тетрадям. Она внутренне начинала уже сознаваться, что все это страх скучно и, вдобавок, перепутано, дико, непонятно; но она твердо решилась победить скуку и надеялась, что со временем будет читать эти тетради если не с тою приятностью, то так же свободно, как любой роман графини Даш и Поля Феваля. Кашель, раздавшийся у двери, прервал ее. Она увидела средних лет бабу в котах, клетчатой поняве, коротайке и темном платке на голове. Если смотреть беспристрастно, лицо бабы было далеко не привлекательно: круглый нос, толстые губы, калмыцкие скулы; но карие узенькие глаза выкупали зато одутлость лица – так много написано было в них лукавства, пронырства и хитрости.
Была еще одна особенность, которая возбуждала внимание: глаза и виски бабы были окружены множеством полукруглых морщин; когда морщины эти собирались, лицо бабы казалось плачущим, несчастным и робким; когда же, повинуясь какому-то внутреннему механизму, которым произвольно располагала баба, морщины расходились, лицо мгновенно принимало выражение юркости и бойкости неописанной. В настоящую минуту все несчастия, какие ходят только по белу свету, выбрали, казалось, бедную бабу своею жертвой.
– Подойди сюда, милая! – сказала барыня, призывая на помощь самый мягкий и ласковый голос, чтобы ободрить несчастную жертву, – ты что такое… то есть какая твоя должность, моя милая?
– Скотница, сударыня, – со вздохом произнесла баба, робко подвигаясь вперед.
– Как твое имя?
– Василиса, сударыня.
Новый глубокий вздох.
– Подойди ближе, моя милая. Я позвала тебя потому… Мне, вот видишь ли, хотелось узнать, как все это идет у нас на скотном дворе – понимаешь? сколько расхода, прихода и прочего. Скажи мне прежде всего: сколько у нас коров, всего-на-все?..
– Дойных, сударыня, которые для вашей милости оставляются? – спросила скотница, начинавшая мало-помалу расправлять свои морщины.
– Да, да, дойных; сколько дойных?
– Восьмнадцать, сударыня.
– Это, кажется, мало?
– Оченно мало, сударыня. Оно, то есть по положению, больше бы держать надобно… в прежнее время… сказывают, по сорока коров держали… Да только это не наше дело… знамо, сударыня, дело управительское, – подхватила Василиса с таинственностью. – Я им докладывала, сударыня. «Ничего, говорит, довольно и этих».
Известно, почему-то не входят они в эту должность: уж и лета его такие, сударыня… больше все в комнате своей и находится… А я не то чтоб, доложу я вашей милости, душой всей хлопочу, сударыня, ночи не спишь, сумневаешься… Если, паче чаяния, вашей милости что и сказали, так это все, сударыня…
– Нет, нет, я совсем не об этом, милая, – перебила Александра
Константиновна, – мне просто хотелось узнать, сколько вы получаете масла?
– Да разное, сударыня, год на год никак не пригонишь: иной раз господь травку даст – ну тогда, ништо, даются; другое время в пол-лето взять нечего, только тем и живы, сердечные, что вот листок подбирают… знамо, какое уж тут молоко!..
Сена нам, сударыня, брать не велено… только что вот на телок отпускается, – продолжала Василиса голосом угнетенной невинности, – разумеется, молчишь, сударыня, наше дело подвластное.
– Да; но много ли, мало ли, вы все-таки сколько-нибудь да получите масла?
– Как же, сударыня…
– Куда ж оно девается?
– Продаем, сударыня… только что безделицу самую…
– Все равно… Ну, а деньги-то куда идут?
– Что с масла-то получаем?
– Да.
– На соль идут, сударыня, соль покупаем.
– Соль? Неужели идет так много соли?
– А то как же, сударыня! Оченно много соли требуется… Коли не посолить хорошенько масло, сударыня, совсем пропадет.
– Да ведь вы его продаете, это масло?
– Продаем…
– Я спрашиваю тебя, моя милая: куда же деньги идут, деньги которые вы получаете за масло?
– Я докладывала вашей милости: соль покупаем.
– Но ведь соль идет на масло?..
– На масло, сударыня…
– Так как же это?.. Я тут решительно ничего не понимаю! – проговорила
Александра Константиновна, проводя ладонью по лбу.
В эту минуту кто-то постучался в дверь.
– Кто тут?
– Это я, maman! -отозвался тоненький голосок Мери.
– C'est nous; peut on entrer, madame Belissine? – прозвучал в свою очередь голос гувернантки.
– Entrez…
В спальню, подпрыгивая на тоненьких своих ножках, вбежала Мери; увидав бабу, она торопливо обогнула кресло и, не спуская глаз с Василисы, принялась целовать мать.
– Bonjour, madame Belissine! – сказала гувернантка, грациозно приседая.
На Мери была надета ее широкополая соломенная шляпа; в. руках m-lle Louise находилась омбрелька.
– Куда это вы собрались? – спросила Александра Константиновна.
– Мы, maman, в лес идем.
– Nous allons au bois, chercher des griboui! – перебила гувернантка.
– Des griboui! – смеясь, подхватила Мери, – des griboui!.. dites: des griby…
– En bien: des griby… cette bonne femme nous dira ou il faut aller… comment est ce qu'on la nomme?
– Vasilissa.
– Скажит, Сисилиса… -начала было француженка, к величайшему удовольствию Мери, но Белицына перебила ее и обратилась к скотнице.
– Скажи, пожалуйста, где здесь больше всего грибов? – спросила она.
– В Глиннице, сударыня; также вот и на Забродном.
– Нет, ты просто расскажи, как пройти туда.
– Она тут и есть, за околицей, как луг пройти изволите, сударыня, это и прозывается у нас Забродным. Только теперь, доложу, вашей милости, грибов нетути…
– Как же так?
– Да ведь они только осенью бывают, и то, когда дожди пойдут…
Мери быстро перевела все это m-lle Louise.
– Comme c'est desagreable!.. хи, хи, хи!.. j'ai envie de pleurer… – с детским простодушием проговорила гувернантка, – eh bien, nous irons faire un tour au jardin! – примолвила она, мгновенно оживляясь.
Во время этого разговора лицо скотницы постепенно умилялось и принимало притворное, униженное выражение. Под конец она уж как будто не могла бороться долее с чувствами своими, сделала шаг вперед и проговорила, обратившись к Мери:
– Барышня, пожалуйте ручку, сударыня.
– Donnez done votre main a cette femme! – сказала Белицына дочери, которая недоверчиво глядела на бабу.
– Красавица вы наша ненаглядная! – воскликнула скотница, приседая на корточки и страстно припадая к руке ребенка, – уж как мы вам, сударыня, рады!.. как рады-то! Думали: кабы господь привел нам хоть поглядеть-то на нашу барышню… хоть только глазком-то одним взглянуть!..
– Laissez-moi, – сказала Белицына гувернантке, – j'ai a faire!
– Un baiser a maman et partons! – произнесла m-lle Louise. Как только ребенок и гувернантка вышли, глаза и виски Василисы мгновенно покрылись складками; она отошла к стене, свесила голову и опустила руки; Александра Константиновна думала снова приступить к расспросам, но лицо бабы показалось ей до того несчастным, что она не решилась.
– Вы, может, думаете, сударыня… я насчет, то есть, пользуюсь чем-нибудь от добра вашего, – начала совершенно неожиданно Василиса, прикладывая руку к груди,
– может, матушка, вам обо мне наговорили: все это, как есть, одна напраслина…
Отсохни у меня руки, лопни мои глаза, коли я от господского добра хошь на синюю порошинку пользовалась!..
– Нет, нет! кто это тебе сказал? Я совсем этого не думаю, – торопливо проговорила Александра Константиновна.
– Матушка! – воскликнула Василиса и вдруг упала в ноги; и залилась горькими слезами, -матушка! – подхватила она, мотая головою с видом изнеможения, – заступись за горьких сирот своих!.. Осталась я одна. после мужа с четырьмя малыми детками… Вступись, милосердая мать, за горьких червей моих!..
Прошу не глупыми речами, прошу несносными своими сиротскими слезами, заступись за нас горьких…
– Полно, полно… встань, пожалуйста, встань! как тебе не стыдно? – проговорила барыня, стараясь приподнять бабу, – я все тебе сделаю, только встань, пожалуйста… Скажи, что тебе нужно?
– О-ох! – простонала Василиса, приподымаясь и стараясь оправиться, хотя лицо ее все еще не переставало обливаться несносными сиротскими слезами, – осталась я, матушка, после мужа с четырьмя малыми детками, – подхватила она, всхлипывая, – получала я на них тогда месячную… отняли, сударыня!
– Как же это так? – произнесла барыня, очевидно, взволнованная всей этой сценой.
– То есть мне-то, сударыня, оставили месячную; получаю три пуда… А только что вот, что ребятенкам принадлежало, то все отняли, матушка… Об том и прошу вас: заступись за горьких сирот своих.
– Непременно, непременно. Где же твои дети, с тобой живут, на скотном дворе? – с участием примолвила барыня.
– Один только со мной, матушка, один всего…
– А другие-то где ж?
При этом Василиса приложила ладонь к щеке и залилась еще горче прежнего.
– Где ж другие-то? – повторила Александра Константиновна.
– Померли, матушка, померли… О-ох, троих схоронила: осталась одна горькая… как нива без огорода осталась… сирота одинокая.
«Pauvre femme!» – подумала Александра Константиновна, поспешно протягивая руку к какой-то коробочке. – На, возьми, моя милая, – подхватила она, подавая целковый Василисе, которая одной рукой схватила целковый, другой рукой руку барыни, – это тебе так, покуда. Я поговорю барину, и мы постараемся как-нибудь поправить твое дело… Пожалуйста, только не плачь и успокойся… Теперь ты можешь идти… Постой! постой! Если ты увидишь старостиху, пошли ее ко мне.
Но мы оставим Александру Константиновну заниматься делами и перейдем в кабинет Сергея Васильевича.
Трудно, я полагаю, даже невозможно представить себе помещика, который провел бы короткий промежуток какого-нибудь часа с такой пользой, как Сергей
Васильевич. Предоставляю вам судить о справедливости этого замечания: в один этот час Сергей Васильевич узнал о числе полей в Марьинском, узнал о числе десятин в каждом поле и о свойствах земли каждого участка; в один этот час вполне усвоил он значение слов: "яровое", "озимое", "пар", "в клину", "кулига", "в два потому ж" и множество других многозначащих технических терминов; в один этот час узнал он, сколько было у него лугов и каких именно, сколько было болота и где именно. Нет, решительно нет возможности найти помещика, который в такое короткое время обогатился бы столькими сведениями по части своего хозяйства! Но Сергей
Васильевич не довольствовался этим; напротив, по мере того как обогащался он сведениями, любознательность его делалась ненасытнее: он не переставал осаждать вопросами Герасима Афанасьевича, который стоял за его стулом с сложенными за и спиною руками и быстро вертел большими своими пальцами. Помещик осведомлялся о способах усиления произрастительности почвы, о средствах умножения числа копен на десятинах и числа стогов на лугах; с жаром, свойственным одним лишь фанатическим агрономам, предлагал он разные баварские и саксонские методы обработки земли и вместе с тем расспрашивал о пользе, которую можно извлечь из запольных земель. Сергей Васильевич не допускал существования запольной земли, и в этом случае не только Герасим, но даже никто в мире не мог бы его переспорить.
"Начать с того, что в основании самого дела лежит уже очевидная нелепость, – говорил он: – никакая земля не может, быть бесплодна; доказательством этому служит то, что она покрывается травою, как только перестают пахать ее; земля, следовательно, не хочет отдыхать; и не виновата она нисколько, если человек, не ознакомившись с ее свойствами, сеет на ней овес тогда, когда следует сеять, может быть, горох или чечевицу". Сергей Васильевич сильно заботился об увеличении доходов; он обращал мысленный взор свой на каждый пустырь Марьинского; но так как у него, кроме Марьинского, были еще две другие деревни, находившиеся под ведением марьинской конторы, то он с каждой минутой открывал новые источники богатства. Так, например, узнал он, что в глубине Саратовской губернии находилось у него около семисот десятин луга, о котором не имел он прежде ни малейшего понятия.
– Как же это могло случиться, что посреди отдаленной губернии очутился вдруг у нас одинокий луг? – воскликнул Сергей Васильевич. – Помню, у батюшки была в Саратовской губернии деревня; луг принадлежал ей, вероятно; но деревня продана, как же мог луг остаться?
Герасим Афанасьевич перестал вертеть большими пальцами и откашлянулся в ладонь.
– Надо полагать, – сказал он, – в то время, как у покойного папеньки была деревня, они изволили иметь надобность в луге и купили его у соседа; купивши его, они, надо полагать, изволили забыть приписать его к деревне; как продали деревню, луг так и остался ни при чем…
– Прекрасно! остался ни при чем, и остается ни при чем десять лет сряду! – иронически заметил Сергей Васильевич. – Надо думать, однакож, не все так беззаботны в отношении к добру своему, как марьинские помещики. Там, без сомнения, давно кто-нибудь пользуется этим лугом…
– Он примыкает, сударь, к маленькой деревушке, никак двадцать душ, либо тридцать… помещица Иванова какая-то… надо полагать, они лугом: пользуются…
– Очень хорошо! очень, о-о-очень хорошо! – перебил Сергей Васильевич, – если б всеми нашими именьями пользовались таким образом, было бы еще лучше!
– Да ведь это, сударь Сергей Васильевич, осмелюсь вам доложить, если судить по здешним местам, так, конечно, луг этот большой важности значит, – произнес управитель, думая успокоить барина, – я ведь, сударь, был в Саратовской губернии: там луга нипочем. Иной верст на сто тянется, как есть степь. В других местах даже так оставляют, совсем даже не косят…
– Что ж это доказывает? – с живостью проговорил Сергей Васильевич, поворачиваясь на своем стуле, – это доказывает только, что мы живем спустя рукава и ничем не умеем настоящим образом пользоваться, – да! Я никогда не был в
Саратовской губернии, но очень хорошо знаю положение края: там, напротив, следует дорожить каждым стебельком травы – да; там круглый год проходят гурты скота, который идет во всю Россию. Я знаю, там отдают эти луга на арендное содержание гуртовщикам, наконец просто отдают их внаймы на один раз…
– Да ведь это, сударь, осмеливаюсь доложить, на дорогах только… – заметил
Герасим, – и притом, по множеству лугов, плата должна быть очень незначительная…
– Во-первых, в хозяйственном деле все значительно. В общем обороте каждый пятак, каждая копейка что-нибудь да значат! – воскликнул Сергей Васильевич с горячим убеждением (что если б это убеждение о значении, не говорю уже пятаков, но сотен рублей, не покидало его тотчас же, как только въезжал он в Петербург!), – а во-вторых, – подхватил Сергей Васильевич с возрастающим жаром, – все зависит от распорядительности и уменья взяться за дело… Надо сейчас же сделать распоряжение касательно этого луга… Семьсот десятин! Семьсот десятин луга – безделица! Я докажу, какая это безделица! когда выстроится там мазанка, когда выроется колодезь, когда устроятся водопои для скота, когда за каждую голову быка, кроме кормежных денег, будут брать за водопой, когда гуртовщики найдут приют от дождя, от непогоды, и, следовательно, зная это, придут на мой луг в сто раз охотнее, чем на всякий другой!
– продолжал Сергей Васильевич, все более и более увлекаясь своим проектом. -
Надеюсь, у нас сохраняются в конторе все акты касательно этого луга, то есть, я разумею, купчая, из которой видно, что я настоящий владелец?.. – заключил Белицын, превращаясь весь в одно нетерпеливое ожидание.
– Все, сударь, в исправности, – сказал старый управитель.
Получив такое известие, Сергей Васильевич так оживился, как будто объявили ему, что луг скрывает в себе золотые прииски. Он сказал, что надо будет немедленно, если не сегодня, так завтра, приступить к осуществлению проекта. Такая поспешность, очевидно, ошеломила Герасима Афанасьевича.
– Осмелюсь доложить, Сергей Васильевич, так скоро никак невозможно…
– Отчего невозможно? У вас все невозможно!..
– Это значит, сударь, надобно ведь будет кого-нибудь туда выселить…
– Ну, что ж? Ну, выселить, так выселить! В чем же затруднение?.. Неужто у нас в Марьинском нет человека, способного охранять луг и вести расчеты с гуртовщиками? Дело, кажется, не большой сложности. В чем же затруднение? Я спрашиваю: в чем затруднение?
Осажденный с такою настойчивостью, Герасим Афанасьевич прищурил глаза и мысленно пробежал по всем крестьянским дворам Марьинского: ему хотелось как можно скорее удовлетворить барина ответом и вместе с тем хотелось так сделать, чтобы не лишить марьинскую барщину дельного, полезного человека. Другой на его месте брякнул бы первое встретившееся имя, или, всего вернее, назвал бы семью, с которой находился во вражде; но у Герасима врагов не было. Он не торопился потому, во-первых, что боялся повредить интересам барщины, следовательно, интересам барина, к которому привязан был в самом деле; во-вторых, нетерпение Сергея
Васильевича могло только затруднить старика, но нимало его не пугало. Чего ему бояться? Он носил еще на руках Сергея Васильевича, а теперь считал его добрейшим; помещиком во всем свете; притом старик ничего не домогался: он был как нельзя более доволен своим положением; единственная слабость его, – чижики, скворцы и другие пташки – удовлетворялась в изобилии; чего же ему еще? На такой вопрос он сам не придумал бы ответа. Но сколько мысли Герасима ни метались по дворам
Марьинского, везде встречали они, как нарочно, свежий, здоровый и полезный народ.
Моргая глазами, повертывая пальцами, старик закинул уже руки за спину и снова завертел с непостижимою быстротою пальцами, что выражало всегда затруднительное положение, как вдруг вспомнил он о Лапше. Тут он даже подивился, как подобная мысль не пришла ему прежде в голову.
– Скоро ли, мой милый? Нашел ли наконец? – нетерпеливо спросил Сергей
Васильевич, заметив оживление в птичьей физиономии управителя.
– Нашел, сударь, нашел! – отвечал, ухмыляясь, Герасим. – Такой именно человек, сударь, какой нужен для этой должности; и он через это ничего не потеряет, и барщина, надо тоже сказать, ничего не потеряет…
– Что ж это за человек?
– Зовут, сударь, Тимофеем. Я думаю, он и сам рад будет, как его выселят отсюда, потому что живет здесь ни при чем, все единственно, ни лошади, ни коровенки… совсем, как есть, сударь, человек разоренный.
– Как так? Этого быть не может! в Марьинском не может быть такого разорения…
– Этот один только такой и есть, Сергей Васильевич…
– Все равно; я не угнетаю своих крестьян: не могут они быть без коров и лошадей! – перебил Сергей Васильевич, и первый раз с приезда его в Марьинское добродушное лицо его выразило неудовольствие.
– Помилуйте, сударь, какое же это угнетение! Ваши крестьяне должны век бога благодарить за ваши милости. Извольте сами обойти дворы, посмотреть, как живут: у многих до сих пор еще прошлогодний хлеб найдете. Ничем, слава богу, не отягощены; не только, Сергей Васильевич, в наших местах, поближности, но даже во всем уезде идет слава о ваших мужиках: никто лучше ихнего не живет…
– Все это прекрасно! – возразил несколько успокоенный помещик. – Но отчего же этот мог дойти до такого разорения?
– Да разные, сударь, причины; частью, разумеется, через себя – сам виноват; и то надо также сказать: человек больной, слабый; даже духом какой-то этакой… совсем даже в нем духа этого нет; а впрочем, в остальном человек смирный, кроткий; нет в нем никакой этакой худобы: пьянства или другого чего… Ну вот также, сударь, семья очень велика… все одно к одному; а главная причина его разоренья, это, разумеется, брат… Уж такой-то плут, разбойник, я такого еще и не видывал…
– Где же он?
– Я вам докладывал о нем. Помните, лет пять или шесть, писал я вам, что случилась у нас покража… купца обокрали?
– Помню что-то такое. Ну?.. – произнес Сергей Васильевич, на которого вообще неприятно действовало всякое известие, не приносившее особенной чести
Марьинскому.
– Ну, так вот этот самый и есть его брат, который обокрал купца, – подхватил
Герасим Афанасьевич, закидывая руки за спину и склоняясь несколько набок. – Еще до этого случая, сударь, сколько раз отличался! Кроме того, что брата разорил, обокрал совершенно, пойман был неоднократно у соседей; у трех наших мужиков лошадей увел, так что потом даже не нашли никак… Но этого, сударь, мало: посадили его в острог, он оттуда бежал; пришел раз ночью сюда… как уж он это ухитрился – понять нельзя, потому что у нас всю ночь караульные ходят, – подобрался к избе брата, возьми да и уведи своего сына; один только и был у матери… То, сударь, было, что даже рассказать невозможно! Через это даже баба в уме повредилась; так даже теперь безумная и ходит…
– Это ужас что такое! Это просто какой-то разбойник!.. – воскликнул помещик, который представить себе не мог, чтоб посреди мирных полей, окружавших
Марьинское, могло происходить что-нибудь подобное. – Но где же теперь эта бедная женщина, жена этого мерзавца?
– Проживает у Тимофея; сжалилась над ней жена его, к себе взяла; так теперь у них и проживает.
– Ну, слава богу! есть один утешительный факт! Из этого все-таки видно, что по крайней мере родственники этого негодяя добрые люди.
– Я вам докладывал, Сергей Васильевич! люди смирные, кроткие: против этого грех сказать; не будь нездоровья да бедности, были бы не хуже других… Вы только извольте сказать им насчет того, что выселить их хотите, они, я думаю, даже этому обрадуются, потому, сударь, сами видят свое положение, особливо жена Тимофея; одно то, что недостатки, разоренье… против людей даже совестно; другое дело, вот также народом обижены.
– Это еще что такое? – перебил Сергей Васильевич.
– Да все, сударь, через этого плута, через брата; одни в злобе за то, что лошадей увел, других запутал во все эти дела свои, когда к допросу водили… Ну, разумеется, на этих все и напали. Я даже сколько раз их усовещивал! Особливо в первое время после того, как брат убежал, проходу даже им не давали; просто даже жалости было подобно…
– Это возмутительно!.. c'est une horreur! – воскликнул Сергей Васильевич в порыве истинного негодования. – Я никак не ожидал этого от моих марьинских крестьян… совсем не ожидал! Это просто какая-то корсиканская vendetta, и я никак не думал… Фу, боже мой, да ведь могут же они понять наконец, что если тот брат наделал им вреда, так этот по крайней мере ничего им не сделал, ни в чем не виноват?
– Простой народ, сударь, везде один: он этого не разбирает…
– Так я же докажу им, что я разбираю! – произнес Сергей Васильевич с таким одушевлением, что даже полные его щеки вспыхнули.
Он торопливо взглянул на часы и снова обратился к управителю:
– Теперь, к сожалению, очень уж поздно, – сказал он более спокойным голосом, – но тотчас же после обеда приведи мне этого Тимофея, приведи также жену его; скажи им, чтоб они взяли с собою всех детей своих, всех непременно: я всех их хочу видеть… Очень тебе благодарен, старик, что ты сообщил мне об этом; спасибо тебе!.. Я лично хочу переговорить с ними и надеюсь, что они поймут, что я желаю им добра, надеюсь они поймут это… Ах, бедные, бедные!.. Меня одно, впрочем, затрудняет, – присовокупил он, вставая со стула и принимаясь расхаживать по кабинету, между тем как управитель отступил несколько шагов, чтобы дать ему больше простора, закинул руки за спину и опять завертел пальцами, – одно меня затрудняет; если, как ты говоришь, этот Тимофей такой больной и слабый, может ли он взять на себя должность, для которой я его предназначаю? Не лучше ли будет придумать для него и его семейства что-нибудь другое, а на его место послать другого кого-нибудь?..
– На этот счет, сударь, не извольте беспокоиться, – возразил Герасим, выставляя вперед правую ногу и с видом уверенности наклоняя голову, – он хотя человек, конечно, болезненный, слабый, но там ведь не потребуется от него никакой тяжкой работы; там, сударь, будет для него гораздо свободнее здешнего: ни пахоты, ничего этого, что здесь требуется, ничего не будет; потребуется только присматривать за порядком и вести расчеты с гуртовщиками – дело небольшой важности; и, наконец, осмелюсь доложить вам, Сергей Васильич, у него жена, можно сказать, женщина настоящая, постоянная; она даже теперь одна, можно сказать, всю семью поддерживает; женщина трудолюбивая, рассудительная; ей только поручить извольте; на нее можно, то есть, совершенно можно положиться: женщина очень хорошая…
– Ну, и прекрасно! очень рад, очень рад! – сказал Белицын, принимаясь снова расхаживать. – Так, стало быть, после обеда ты тотчас приведешь их, Герасим. Не забудь только, пожалуйста, сказать, чтобы они взяли с собою всех детей своих, всех решительно: я всех их хочу видеть.
Камердинер давно уже ждал барина в соседней комнате; он даже три раза переменил воду для бритья, которая успела остыть. Посылая к нечистому старого управителя, так долго державшего барина, камердинер в сотый раз уже прикладывал пышные свои бакенбарды к двери кабинета, когда появился Сергей Васильевич. Но улыбка на губах камердина, как называл его Агап Акишев, была непродолжительна: с той секунды, как Сергей Васильевич опустился в кресло и подставил ему свой подбородок, до той секунды, как, совсем одетый, вышел снова в кабинет, он не переставал торопить камердинера, два раза назвал его неловким и суетил беспощадно.