355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Григорович » ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ » Текст книги (страница 24)
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:35

Текст книги "ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ"


Автор книги: Дмитрий Григорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)

Последний побоялся, видно, чтоб полтинник не проткнул ему кармана в шароварах, снова поспешил разменять его. Петя вспомнил добрую барыню, которой он даже не послал поклона, и опять заплакал. Никанор Иванович обласкал его и помог ему усесться хорошенько на телегу. После этого он сам сел подле мальчика и слегка постегал сытую серую свою кобылку, которая скоро вывезла их вон из села.

– Ты, паренек, не плачь; зачем плакать? плакать не годится, – сказал он, ласково поглядывая на Петю, – мы ничего худого тебе не сделаем; ты, я вижу, мальчик хороший, добрый; станешь слушаться, тебе хорошо будет. Обижать тебя никто не станет; а пуще, надо стараться не лениться, к работе привыкать; кто сызмаленьку привыкает, тому потом все легче да легче пойдет. Ты охотник ли работать-то – ась? – шутливо присовокупил он.

– Да… буду… я, дядюшка, буду работать… – со вздохом проговорил Петя, переставший плакать.

– Ну, вот и хорошо! – подхватил тем же добродушным током Никанор

Иванович. – Работать хорошо будешь – мы из тебя человека сделаем, не то что, примерно, шалопая какого – нет, настоящего! А там возрастешь, сам большой будешь… Тогда, статься может, как-нибудь, с божьею милостью, и родных найдешь…

То-то им весело-то будет, как увидят тебя большого такого, с пилой за плечами, с топором за поясом. Сам избу тогда им поставишь – вот как!..

Мало-помалу Петя перестал вздыхать, а к концу дороги доверчиво уже смотрел в светлые глаза Никанора Ивановича и внимательно слушал его добрые, ласковые речи.


III


РАДОСТЬ И ГОРЕ

Между тем как Петя переходил таким образом из рук в руки и вел самую кочевую, неопределенную жизнь, семья его обзаводилась домком и обстраивалась на новом своем месте. Нечего сказать, мужичок Андрей из Панфиловки мастер был строить мазанки. Он, правда, не гнался за красотою, не любил ни резных, узорчатых подзоров, ни петухов на макушке кровли, ни ставней, расписанных цветочными горшками; все это называл он пустяшным делом, нестоящею мелкотою; но зато постройки его отличались плотностью необыкновенной: солнцем не пропекало, ветром не продувало, зимой не промерзало. Образцом такой постройки могла служить мазанка

Тимофея: плотно и прочно; одно слово сказать, что плотно. Одним немножко обижалась Катерина: подле мазанки не только не находилось деревца, но даже хворостинки; кругом разбегалась неоглядная луговая степь, сливавшаяся с небосклоном. С той только стороны, где находился хуторок Анисьи Петровны (до него считалось версты четыре), жнивье убранных уж полей обозначалось бледножелтой полосою, которая несколько разнообразила зеленое море травы. Снятая рожь позволяла теперь верно указать на то место, где располагался хутор; он отмечался темной, неопределенной точкой: то была макушка старой ветлы, осенявшей прудок

Панфиловки. Несколько левее в двух-трех местах мелькали другие маленькие хутора; наконец ближе к мазанке, там, где кончилось уж жнивье и начинались луга, выглядывала темным пятном усадьба богатого гуртовщика Карякина. До последней, если идти все прямо, было не более двух верст. Весь остальной кругозор обозначался волнистыми, постепенно убегающими линиями луговой степи. Такому обилию травы особенно должна была радоваться рыжая корова, только что купленная Катериной; корова стоила дорого; но без нее обойтись нельзя при множестве ребятишек; тем ведь только и живы, как в накрошенный хлеб либо в кашу молочка подольешь. Шагах в двадцати от мазанки находился водопой и колодезь. Андрей и два других мужика, два мастака в деле отыскиваний по приметам неглубоких подземных источников, бились над ним пять дней; они, вероятно, бились бы долее, если б не подстрекал их и не ободрял Лапша. Сам он, к сожалению, не мог подсоблять лопатою; в эти пять дней одышка, поперхота и лом в груди не давали ему покоя.

В одном только случае переселенцы отступили от плана, начертанного Сергеем

Васильевичем Белицыным; они не построили огромных навесов, долженствовавших защищать от ненастья гурты волов, которые будут прогоняться через луг: во-первых, лес так был дорог, что недостало бы денег у Катерины; во-вторых, из слов местных жителей оказалось, что гурты ходят такими большими партиями, что не закроешь их никакими навесами; как скот, так и гуртовщики, его сопровождающие, привыкли ночевать в лугах под открытым небом и не боятся никакой погоды перед ярко пылающим костром; ни один из них полушки не даст, чтоб постоять под навесом: они предпочтут отнести деньги в кабаки, которые рассыпаны в изобилии по всем степным дорогам. В полуторе версте от карякинской усадьбы, по дороге к Панфиловке, находился также кабак. "Как же, пойдут к вам гуртовщики! Жди хоть год, ни один не заглянет!" – утвердительно говорил Андрей из Панфиловки. Обо всем этом отписала

Катерина в Марьинское управителю Герасиму Афанасьевичу. Недалеко было ей ходить за грамотным: у Карякина проживал какой-то хромой и горбатый человечек, по имени Егор, который за двугривенный приходил к кому угодно с листиком серой бумаги, с пузырьком, заменявшим чернильницу; он ловко строчил письма и просьбы; за последние он брал, впрочем, дороже: "не велено", говорил он в свое оправдание.

Андрей предупредил Катерину, что этот Егорка великий негодяй, но Катерине с ним не детей было крестить: написал письмо, деньги взял, и ступай подобру-поздорову. В письме своем Катерина спрашивала о Пете и снова просила Герасима Афанасьевича отослать мальчика в степь по пересылке, в случае если он нашелся.

Десятидневное пребывание в степи, а еще более беседы с Андреем и его женою окончательно убедили Катерину, что трудно будет ей жить на новом месте. Хлеб, конечно, втрое дешевле здесь, чем в Марьинском, но все же надо покупать его, тогда как в Марьинском он добывался с поля. Корова поглотила почти все деньги, которыми могла располагать Катерина для себя собственно; о приобретении лошади для обработки двух-трех десятин луга нечего было и думать. К тому ж, как только дело коснулось пахоты. Лапша объявил наотрез, что пахать не в силах. Неизвестно, что расслабляло Лапшу: переезд ли с места на место, доставивший ему, впрочем, случай спать месяц сряду, перемена ли воздуха, тоска ли по родине, или, наконец, расшибленная грудь, которая в первое время после падения в овраг долго не сказывалась и не так сильно мучила Лапшу, как теперь, по прошествии нескольких месяцев, – дело в том, что Лапша заметно хирел. В двадцать лет замужества Катерина так хорошо изучила мужа, что не могла уж поддаваться его охам, вздохам и жалобам; но она сама теперь заметила в нем перемену; в кашле Лапши не было теперь ничего притворного: кашель начинался иногда ночью (в прежнее время Лапша кашлял только днем; ночью спал как убитый, особенно когда хорошо ужинал); теперь кашлял он всю ночь напролет, вплоть до зари. В первый день, как ставили мазанку. Лапша хлопотал и усердствовал больше всех, но по прошествии часа так выбился из сил, так умаялся, что отказался от обеда: последнее убедило Катерину, что силы действительно оставили мужа.

Хотя муж не был для Катерины надежным помощником, но хворость его все-таки прибавляла ей лишнюю заботу: у нее и без того уж было их так много! Кроме хлеба, приходилось еще прикупать конопель, пряжу, пшено, соль; мало ли нужд в большой семье, при малых ребятах! Чтоб удовлетворить частью всем этим требованиям, Катерина решилась согласиться на просьбу Андрея: отпустить к ним

Машу в виде работницы. Люди были хорошие, честные, изведанные: обижать не станут. Катерина надеялась одна справиться с домашними хлопотами; она нашла, что у нее останется еще много свободного времени, и просила Андрея и жену его посылать к ней окрестных мужиков и баб, нуждавшихся в шитье; она мастерица кроить и шить рубахи, поддевки, выделывать всякие узоры на кичках и полотенцах; о заплатах и говорить нечего: Катерина так крепко ставила заплаты, что они переживали долее, чем соседнее, повидимому, даже здоровое место. Три мальчугана Катерины (мы не упоминаем о четвертом, который только и делал, что спал или сосал грудь), три мальчугана были так еще малы, что ни в чем не могли пособить матери; они рыскали с утра до вечера по лугам, всюду сопровождаемые верным Волчком. Сумасшедшая Дуня также пропадала в лугах по целым дням; иной раз она не являлась даже к обеду, что, с одной стороны, пробуждало беспокойство Катерины, с другой – невольное чувство радости: оставалось больше хлеба на завтра.

Несмотря, однакож, на все эти работы, хлопоты и стеснения, Катерина чувствовала, что ей здесь несравненно покойнее жить, чем в Марьинском. Ей недоставало только Пети: тогда она была бы совершенно даже счастлива и охотно провела бы здесь остаток дней своих. Житье было, точно, спокойное, тихое: в неделю раза два-три заглядывали Андрей, его жена и дочь Маша. Кроме этих лиц да еще хромого и горбатого Егорки, который явился всего два раза, чтоб писать письмо, ни одно живое существо не показывалось в лугах, окружавших мазанку. Безмолвие степи точно так же ничем не нарушалось; только вечером, при солнечном закате, когда весь этот простор охватывался огненным заревом и, постепенно бледнея, убегал лиловыми линиями в неоглядную даль, тогда только все вокруг оживлялось криками дергачей, перепелов и шумом стрепетов, которые перелетали с места на место; но все это опять умолкало с наступлением ночи. Степь закутывалась в темносиний плащ и сама как будто засыпала. Последние вспышки заката угасали; во все стороны величественно раскидывалось небо с мириадами сверкающих звезд. Наступало мертвое, непробудное молчание самой глухой пустыни. Изредка далеко-далеко раздастся рев отставшего быка. До сих пор одни только эти звуки, весьма редкие, впрочем, напоминали жителям мазанки о существовании гуртов: Катерина по крайней мере не видала ни одного быка на своем лугу. Это происходило потому, вероятно, что Федор Иванович Карякин, согласно обещанию обрадовать чем-нибудь Анисью Петровну в ее горе, отказался от луга Белицыных, как только поселились на нем мужики их; но такое обстоятельство не мешало, однакож, нашим переселенцам проводить благополучно дни и ночи.

Раз (это случилось недели три после окончательного переселения в степь) семья

Лапши находилась у входа мазанки. Было часов шесть утра. Солнце давно уже поднялось в ясном, безоблачном небе и начинало даже припекать. Семейство переселенцев расположилось у входа мазанки, потому что с этой стороны падала длинная прохладная тень. Катерина сидела на траве; она спешила приставить дюжины полторы заплат к коротайке, которую два дня назад поручил ей один из мужичков

Панфиловки. Лохмотья, предназначенные для заплат, и лохмотья самой коротайки лежали на ее коленях; с правой руки ее, на старом тулупчике, валялся последний ее ребенок; слева, между мотком ниток и ножницами, виднелся ломоть хлеба, к которому время от времени прибегала она. Подле – три мальчугана кричали и прыгали с ломтем хлеба в руках; Волчок переходил от одного к другому, усаживался на свой крендель, устремлял на каждого страстно-нетерпеливые глаза и невообразимо быстро двигал хвостом, когда который-нибудь из мальчуганов подносил хлеб к губам. Лапша поместился позади всех, на пороге мазанки; он не принимал участия ни в завтраке, ни в болтливой беседе между матерью и ребятенками. Уперев угловатые локти в костлявые колени, положив голову между ладонями, он глядел с видом тоски и изнеможения в степь, которая расстилалась перед его глазами; узенький сухой лоб его как будто не в силах уже был поддерживать таких огромных черных бровей: брови лежали пластом, как две мертвые пиявки. О чем думал Лапша – этого он, верно, и сам не мог растолковать; но все равно, каков бы ни был ход его мыслей, они поминутно прерывались тяжким кашлем, который душил его. Катерина заметила, что кашель мужа не прерывался теперь даже с зарею. Для пополнения семейства недоставало

Пети, Маши и безумной Дуни. О Пете мы знаем только, что он отправился с подрядчиком Никанором, который взял его на поруки; Маша жила в работницах у

Андрея. Что ж касается Дуни, она ушла до солнечного восхода в степь с горбушкой черного хлеба и палкой, которую не переставала убаюкивать, как младенца.

Как только ломти хлеба исчезли -из рук мальчуганов, Волчок сделался тотчас же спокойнее, но, наоборот, мальчики обнаружили больше подвижности и живости.

Они сказали, что побегут в степь за Дуней, и стали звать Волчка; но Волчок слушать не хотел; усевшись на свой крендель, как на резиновый кружок, который подкладывают под себя некоторые господа, он не переставал облизываться и задумчиво смотрел по направлению к хутору.

– Волчок! Волчок! – крикнули снова мальчики. Волчок не трогался с места: внимание его, очевидно, занято было каким-то предметом. Секунду спустя он насторожил уши, вскочил на ноги, отбежал вперед шагов на десять, вытянул шею и залаял.

– Мама, никак кто-то идет!.. – крикнул Костюшка, пускаясь за Волчком.

Братишки также побежали за ним.

– Кому идти? – сказала Катерина, подымая глаза и обращая их к хутору. -

Маше не время: они нынче последний овес подбирают. Погляди-ка, Тимофей, взаправду кто-то пробирается.

Но Тимофей не поднял даже головы, не обернулся. Человек, которого издали увидел Волчок, заметно приближался; он шел, повидимому, очень скоро. Немного погодя мальчики, бежавшие за Волчком, могли даже рассмотреть черты его. Вдруг все трое припустили во весь дух и закричали в один голос: «Ваня! Ваня!..» Катерина бросила наземь лохмотья, встала и, поправляя головной платок, пошла навстречу. Не успела она сделать десяти шагов, как уж человек сошелся с мальчиками и начал целоваться. Тогда Катерину встретили прежде всего широкие губы, которые улыбались от правого уха до левого. Минуту спустя губы эти чмокали уж Катерину в обе щеки.

– Ах, Ваня, Ваня! Вот не чаяла, не гадала! Как же это ты так, батюшка? Ну, здравствуй, родной, здравствуй! Когда ты пришел?

– Да нонче, тетушка Катерина, нонче, – возразил Иван, раздвигая еще шире свою улыбку, – нонче! Пришел на хутор, спрашиваю о вас; говорят: четыре версты…

Эвна, думаю, только-то! не пуще устанешь! что ждать-то? думаю. Уж оченно добре вас повидать хотелось… Струмент отдал мужичку на хуторе, а сам к вам. Оченно уж обрадовался, тетушка Катерина!.. Ведь вы мне как родные… знамо, обрадуешься!

Во время этого разговора, прерывавшегося радостными криками мальчиков и лаем Волчка, подскакивавшего к самому локтю гостя, Катерина и Иван успели подойти к мазанке. Лапша не тронулся с места; он только приподнял голову и говорил расслабленным голосом: «здравствуй, Ваня, здравствуй». Но Ивану и этого было достаточно; он бросился обнимать и целовать Лапшу с таким усердием, что, казалось, губы его видимо припухали.

– Что с тобой, дядюшка Тимофей? – вымолвил Иван, заметив наконец, с какою холодностью Тимофей отвечал ему на все его приветствия, – может статься, я в чем помешал тебе?

В ответ Лапша замотал головою и закашлялся.

– Что-то опять на грудь стал все жаловаться, – подхватила Катерина, – нездоровится все… Вот уж две недели так-то мается…

– О-ох! – простонал Лапша, – что уж тут!.. Пришло, стало, время… умирать надыть, Ваня…

– Вишь, отмены никакой в нем нетути, – перебила жена, стараясь улыбнуться,

– все жалуется да пустое городит. Умирать! Рано собрался!.. С чего умирать-то?.. С нами еще поживешь…

– Нет… – проговорил Лапша, опуская бессильно голову, – нет… чую, смерть близко, помереть надо…

– Знамо, всем умирать надо; смерти-то никто не минует, да только говорить-то о ней, вперед-то загадывать не годится; все это во власти божией. Подь, порадуйся лучше дорогому гостю, что пришел… Ах, Ваня, Ваня! – заключила Катерина, похлопывая его по плечу.

Ваня, поощренный этою новой лаской тетушки Катерины, снова бросился обнимать ее и целовать до опухоли. Как только Катерина пришла в себя, первый вопрос ее был, разумеется о Пете. О мальчике до сих пор не было ни слуху, ни духу; но

Иван просил Катерину не сомневаться: Герасим Афанасьевич лично сообщил ему, что объявление о пропаже мальчика давным-давно послано куда следует, – мальчик непременно отыщется. Но так как все это мало утешало Катерину, Иван поспешил развлечь ее другими новостями из Марьинского. Все обстоит пока благополучно: господа уехали; кузнец Пантелей приказал долго жить; сгорел – не от огня, сгорел, сказывали, вина много перепил; по воскресным дням, как и прежде, перед амбарным навесом собирается хоровод, в котором больше всех отличаются востроглазая бабенка да Матрена; скотница Василиса живет ни на что не похоже, обворовывает господ без милости; но управитель не смеет сменить ее: сама барыня приставила ее к должности и велела даже прибавить ей по два пуда месячины.

Рассказывая обо всех этих новостях, Иван точно черпал их из дверей мазанки, куда то и дело забегали маленькие глаза его. Катерина, подумав, что глаза Вани устремляются с такою жадностью на коровай, лежавший на столе и который можно было видеть в раскрытую дверь, поспешила войти в мазанку; немного погодя она вынесла гостю добрый сукрой хлеба и молока; все это принято было Иваном с великой благодарностью: аппетит столяра вполне соответствовал размеру его рта; завтрак исчезал с неимоверного быстротою.

– Ну, Ваня, расскажи мне, родной, как же ты жить-то станешь? – промолвила

Катерина, весело поглядывая на гостя и вместе с тем покачивая головой с озабоченным видом. – Вот мы здесь, почитай, уж месяц живем, а нет того, чтоб слышали, надобность есть по рукомеслу, по твоему… Надо все это обсудить; ты не алаберный человек, сам рассудить можешь: надо жить чем-нибудь; надо также об оброке подумать…

В настоящую минуту Иван думал только, казалось, о двери мазанки. Так как он был столяр, то в этом ничего и не могло быть удивительного.

– Как же, как же, тетушка Катерина, я уж об этом обо всем непременно рассудил. Так, знамо, нельзя… Оброк и все такое… – возразил Иван. – Вот маленько осмотрюсь, узнаю, какие такие здесь помещики, и всех обойду, тетушка Катерина… всем рамы там или столы, комоды – все это я могу… А здесь работы не будет, в город пойду: город, сказывали мне на хуторе, верст сорок…

– То-то же, родной, надо за дело приниматься, – сказала Катерина, – побудь с нами денек-другой, да с богом! Ты, я знаю, сам проклажаться не любишь… Что на мазанку-то на нашу смотришь – ась? аль понравилась? Вишь как устроились… хорошо, что ли?

– Да, хорошо, тетушка Катерина… хорошо; крепкие должны быть стены-то, да и крыша того… да!.. Слышь, тетушка, – примолвил Иван с меньшей рассеянностью,

– слышь, что ж это я не вижу… где ж у вас… Дуня-то?..

– А в луг ушла, родной… ушла до солнца… Все попрежнему, такая же смирная; а нет этого, чтоб в разум входила… нет… такая же…

– Ну, а где ж Маша-то? – спросил Иван, сдерживая улыбку, которая, несмотря на старания, рассекала пополам добродушное лицо его.

Катерина объяснила, где была Маша. По поводу дочери она распространилась об Андрее и жене его. Она с первых же слов умела, видно, возбудить к ним сочувствие

Ивана: он выразил желание познакомиться с ними и увидаться как можно скорее.

Стоило взглянуть на лицо его, чтоб убедиться, как сильно было в самом деле это желание и как хотелось ему отправиться на хутор: маленькие глаза Ивана так же нетерпеливо посматривали теперь в ту сторону, как прежде устремлялись на дверь мазанки. Поговорив о том, о сем, он вдруг встал и сказал, что пора отправляться.

– Куда ж ты, Ваня? – спросила Катерина, – я думала, ты здесь отдохнешь да пообедаешь…

– Нет, тетушка, вот что: я маленечко к вам поторопился, взял да струмент-то свой первому мужику отдал на хуторе; теперь сумленье берет: ну, как пропадет! Без струмента я совсем, как есть, пропащий человек.

Катерина побранила его за опрометчивость, но не удерживала более. Иван объявил, что нынче же вечером или завтра утром снова заглянет, и простился с переселенцами. Три мальчугана взялись провожать его до хутора. Сделав шагов двадцать, Иван быстро, однакож, вернулся назад.

– Слышь, тетушка Катерина! дядя Тимофей, слышь! – сказал он, становясь между мужем и женою, – я забыл вам сказать, ведь я дорогой-то, как сюда шел,

Филиппа встрел… право, встрел…


 
При этом известии порог, на котором сидел Тимофей, точно подломился;
Катерина опустила руки и побледнела.
 

– Как? где? когда? – спросили в одно время Катерина и Лапша, который поднялся вдруг на ноги, хотя ноги слабее теперь поддерживали его, чем полчаса назад.

– Да как вам сказать? – торопливо начал Иван, не замечая сотой доли того влияния, которое производили слова его; он больше поглядывал на хутор, чем на собеседников, – как сказать?.. верст пятьдесят отселева встрел. Он меня не видал, а я его признал… сейчас признал; с ним и мальчик его был, Степка-то… на большой дороге встрелись… Иду я по одной стороне, они по другой идут… О чем это ты, дядя

Тимофей? Ты не сумлевайся: они, может, не сюда… – примолвил Иван, видя, что

Лапша повалился на траву, застонал и заохал.

Тут Иван принялся точно так же утешать и обнадеживать Катерину; но слова его еще менее действовали на нее, чем на мужа: весть о Филиппе сразила ее совершенно; точно туча набежала вдруг и бросила мрачную тень свою на лицо бабы, за минуту еще перед тем такой веселой. Судорожно скрестив руки на груди, склонив к земле бледное лицо с вздрагивающими ноздрями, она слова не слышала из того, что говорил теперь Иван, и только шептала:

– Знать, надоумили, опять наслали погубителя нашего!.. Господи, творец милостивый! – подхватила Катерина, всплескивая руками, – ослобони ты нас, господи, от напасти такой, от человека лихого! Знать, много мы провинились пред тобою: за грехи за наши посылаешь…

Лапша твердил между тем, что «умирать время», – вот все, что можно было разобрать посреди его стонов, и охов, и вздохов. Иван и сам уж каялся, что поведал им обо всем этом. Одно то, что тетушка Катерина заставила его повторить со всеми подробностями о встрече с Филиппом, что сильно задерживало его, тогда как все сильней и сильней влекло его убедиться в целости инструмента; с другой стороны, ему жаль было видеть, как убивались Лапша и Катерина. Удовлетворив желание последней и снова присовокупив к этому несколько утешительных догадок, Иван не замедлил направиться к хутору. Мальчуганы снова ввязались провожать его. Напрасно Иван убеждал их остаться, уверяя, что дело у него самое спешное и он пойдет очень скоро: они не хотели отстать. Пробежав вприпрыжку четверть версты, они сами увидели наконец, что не осилят, и вернулись домой.

Если б сказали Ване, что в настоящую минуту к его инструменту подходит вор, он и тогда, кажется, не мог бы идти с большею поспешностью. Чрез полчаса он входил к мужику, у которого остановился; но вместо того, чтоб осведомиться о целости инструмента, он осведомился, где находилась мазанка Андрея. Ворота мазанки были заперты; на стук его никто не откликнулся; он постучался в окно, но и оттуда не последовало ответа.

– Кого тебе, батюшка? – спросила баба, вышедшая из соседних ворот.

Узнав, чего надо, она сказала, что Андрей и вся семья его ушла в поле убирать последний овес. Так как незнакомцу была самая крайняя надобность видеть Андрея, то баба рассказала, как пройти в поле.

От зари до настоящей минуты Ваня прошел без малого верст тридцать; он так бодро пустился снова в путь, что можно было думать, его держали взаперти три месяца сряду; улыбка на лице его и веселые взгляды, устремленные во все стороны, красноречиво подтверждали такое предположение. Ваня находился уже в пятистах шагах от хутора, когда услышал за собою дребезжанье экипажа и спешный топот лошадиных копыт; вместе с этим слух его поражен был щелканьем бича и песнею, которую тянули тоненькою, визгливою фистулою. Обернувшись, он увидел статную серую лошадь, запряженную в беговые дрожки; лошадью правил красивый молодой человек в картузе, щегольском казакине и широких казацких шароварах.

«Должно быть, здешний помещик», – подумал Ваня, снял шапку и отошел немного в сторону, хотя до лошади оставалось еще далеко.

Ваня не понял сначала, как барин, у которого закрыт рот, мог петь так громко; секунду спустя дело объяснилось: за спиной барина сидел человек, которого Ваня принял сначала за мальчика. Он был горбат и спереди и сзади; белокурые, рыжеватые волосы его закладывались за уши, как у барина, что придавало угловатому лицу горбуна и большому носу его окончательное сходство с тонко заостренным клином; на заднем горбу красовалась гитара, державшаяся помощью шнурка, перекинутого через плечо, и качавшаяся из стороны в сторону при каждом скачке дрожек. Крепко ухватившись обеими руками за нижние перекладины экипажа, горбун выкрикивал песню, слова которой ясно уж теперь разбирал Иван:


 
…Вниз спустяся к ручеечку,
Близ зеленого лужка,
Вижу: барин едет с поля,
Две собачки впереди.
Лишь он встретился со мною,
Бросил взором на меня.
Здравствуй, милая красотка!
Из которого села?
Вашей милости крестьянка,
Отвечала ему я!..
 

Хотя Иван посторонился и лошадь ни в каком случае не могла зацепить его, но господин, сидевший на дрожках, счел необходимым прокричать во все горло:

– Посторонись! прочь с дороги! раздавлю!..

– Федор Иваныч, Федор Иваныч! – пискнул горбун, высовывая из-за плеча его свою заостренную мордочку, – по ногам его арапником… по ногам хорошенько!

Но Федор Иванович ограничился тем, что щелкнул арапником по воздуху, засмеялся и сказал:

– Ну, Егорка, пой… Пой, увеселяй меня – ну! Егорка снова ухватился за ребра дрожек и снова затянул фистулой:


 
…Отвечала ему я!..
Хоть родилась ты крестьянкой,
Можешь быть и госпожой,
И во всем новом наряде
Будешь вдвое хороша!..
 

 
Дребезжанье быстро удалявшихся дрожек заглушило слова песни. Впрочем,
Ваня к ней и не прислушивался: его так сильно занимала дорога, ведущая в поле
Андрея, что он забыл, казалось, и Егорку и самого Федора Ивановича.
 

Вскоре показалась часовня, о которой говорила баба. Он свернул влево на поле и пошел межою. Немного погодя увидел он вдалеке мужика и бабу, которые накладывали на телегу снопы овса. Иван догадался, что то были, вероятно, Андрей и жена его; трое ребятишек, скакавших подле телеги, убеждали его даже в том, что он не ошибался; но он не пошел почему-то к ним, а продолжал держаться межи. Шагов через двадцать попались ему две бабы, которые вязали снопы и, верно, наняты были

Андреем; но он опять-таки не обратил на них внимания. Так как внимание его исключительно принадлежало небольшой части поля, где овес не был еще сжат и длинными, неправильными клиньями возвышался над жнивьем, то он не замедлил увидеть там голову лошади, хватавшей справа и слева овсяные гроздья. Сделав еще шагов десять, Ваня увидел Федора Ивановича, а подле него… Но так ли он видел? Не просмотрел ли как-нибудь? Нет: подле Федора Ивановича стояла Маша, дочь

Катерины. Она не могла заметить Вани, потому что стояла к нему спиною. Около нее вертелся, прихрамывая, горбун. Не было никакой возможности разобрать, что говорил

Федор Иванович и что отвечала Маша: оба говорили вполголоса; к тому же Егорка не переставал бряцать на гитаре и, подвертываясь на хромой ноге то к Федору Ивановичу, то к девушке, тянул во всю фистулу свою:


 
Что ты, Маша, приуныла,
Воздохнула тяжело?
Я в любезного влюбилась,
На злодеев не гляжу…
Взвейся, взвейся, сиз голубчик,
Прилети сюда, ко мне…
 

Ваня не успел еще хорошенько протереть глаза, как вдруг Федор Иванович подскочил к девушке, обнял ее, и поцеловал. При этом на лице Вани появилась такая улыбка, как будто он собрался разразиться неистовым хохотом. Он не засмеялся однакож…

– Помещик… помещик!.. – вот все, что мог проговорить Ваня.

Он свесил руки, поболтал ими с таким видом, как будто сам не знал, что делал, потом опустил голову, потом повернулся и пошел к хутору еще скорее, чем шел оттуда. Голоса двух баб, на которых не обратил он прежде внимания, остановили его на минуту.

– Кажинный день так-то, касатка, – говорила одна из них, – она в поле и он в поле… Стало быть полюбилась! Сказывают, вишь, сколько-то денег дал…

– Куда ему деньги-то девать? – миллионщик! Знаю, касатка, всю озолотит, и то останется, – возразила другая баба.

Иван не дослушал дальше и продолжал отхватывать к хутору еще скорее прежнего. Войдя к мужику, у которого остался инструмент, Ваня спросил только: «где сеновал?» и, получив ответ, тотчас же туда отправился. Часов пять или шесть спустя после этого (время уже приближалось к вечеру), мужик, принявший к себе столяра, видя, что тот не возвращается, пошел проведать его на сеновал. Ваня крепко спал на сене.

Лицо его несколько как будто припухло, веки были красны, но улыбка попрежнему рассекала лицо его почти на две равные части.

– Экой, право, чудной какой!.. право, чудной! – произнес мужик, ухмыляясь,

– и спит, кажется, крепко спит, а все смеется!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю