Текст книги "Ноль три"
Автор книги: Дмитрий Притула
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
В те годы я был в каком-то оглушении – благо имел свое жилье и холостяковал. А понимал – книги уйдут, и уже навсегда. И что-то успел. Перечислять не буду – плакать охота. «Старый Петербург» Пыляева за пять рублей. Том «Былого» – рубль. «Звенья» – полтора рубля. Что говорить! Сейчас старые книги только смотрю, почти не покупаю – цены неприличные. Дело не в том, что таких денег у меня нет, не покупал бы, будь деньги – такие цены платить трудовыми деньгами (а у меня, понятно, только трудовые) неприлично.
Сейчас покупаю мало – и дорого, и ставить некуда, квартира забита стеллажами, для мебели места почти нет. Иногда захожу в наш книжный, кое-что оставляет директор – мы друзья. Да и достаточно, по правде говоря.
Разместить примерно четыре тысячи книг в небольшой двухкомнатной квартире – это, конечно же, штука. А большего жилья нам и не положено.
Тут я услышал шум в коридоре. Картинка мне была ясна. Павлик поджидал Андрея, открыл дверь, спрятался за ней, а когда Андрей вошел, Павлик навалился на него.
– Ты трус, ты жалкий трус! – провоцировал Павлик, заставляя Андрея бороться.
Потом послышался шум из большой комнаты – это Андрей не устоял перед юным нахрапистым натиском и согласился побороться.
Да, картинка была привычная: Павлик сопел над Андреем, пытаясь провести двойной нельсон, Андрей как бы из последних сил держался.
– Брек! – сказал я.
Андрей пытался сбросить Павлика, но тот вцепился, словно клещ, и болтался на шее Андрея, даже когда тот поднялся во весь рост. А рост немалый – сто восемьдесят сантиметров.
– Через три года он будет меня приделывать по-настоящему, – сказал Андрей.
– То есть как «по-настоящему»? – удивился Павлик. – А сейчас один понт? Ну, ладно, – пригрозил он Андрею, нехотя сползая на пол.
Хорошие ребята, и я ими несомненно горжусь. Ну, с Павликом покуда неизвестно, а с Андреем – дело ясное – человек получился, и я имею к этому самое прямое отношение. Это главная гордость моей жизни.
На мой взгляд, красивый будет парень. Значит, сто восемьдесят рост, худ, чуть сутул, так что поначалу может произвести впечатление субтильного молодого человека. Однако кость у него широкая, и когда пройдет горячка работы юной души, на эти кости нарастятся мышцы, и это будет крепкий мускулистый мужчина.
У него замечательные глаза, я никогда не видел их тусклыми. Мое постоянное ощущение от Андрея – человек хочет что-то понять.
Правда, у него чуть сероватая, может, не совсем здоровая кожа. К тому же чуть глубоковато посажены глаза, и потому кажется, во-первых, что взгляд у парнишки какой-то виноватый, а во-вторых, что Андрей постоянно утомлен. Но лоб хорош – высок, чист.
– Ты готов? – спросил я.
– Да, Всеволод Сергеевич. А вы отдохнули?
– Все в порядке, Андрюша. Павлик, мы немного погуляем. Сейчас придет мама, и чтоб к ее приходу ты приткнулся к столу.
– Высокоорганизованный индивидуум?
Я знал, что у нас сегодня важный разговор, и потому мы молчали, покуда шли по городу – для серьезных разговоров есть парк.
Однажды воскресным утром я шел с дежурства. Впереди плелся очень пьяный мужчина, он с трудом держался на ногах, и упасть ему не давал мальчуган лет семи. Помню, я подивился, где ж это человек сумел так рано набраться. Он вдруг попытался обхватить дерево, не устоял на ногах и, свернувшись калачиком, заснул.
Мальчик пытался поднять отца, но поняв безнадежность попыток, махнул рукой – дескать, что с тебя возьмешь.
Я проходил мимо, мальчик посмотрел на меня, и я укололся о его взгляд – голубые глаза взрослого человека.
Через несколько дней мальчик сидел на скамейке под моими окнами и что-то рассказывал восторженно слушавшим его детям. Удивила его речь, неожиданно книжная. «Знаете ли вы, что…» Или: «И представьте себе, о ужас, что же он видит!..».
Я вышел на улицу поговорить с ним. Подробностей разговора не помню, но, видно, сумел заслужить доверие мальчика.
Потому что через несколько дней я увидел Андрюшу на полу моей комнаты. Я жил тогда на первом этаже, мальчишка влез в окно и теперь листал книги.
– А что ты здесь делаешь?
– Вас жду, – был резонный ответ.
– Нравятся книги?
– Да! – и мальчик восторженно зажмурился.
С того дня Андрюша и начал брать у меня книги. И уже прошло четырнадцать лет.
Читал Андрюша быстро и сразу приходил за новой порцией. Никогда я не сюсюкал с ним, обращался, как с ровней, да он и был ровней, и сейчас если не переплюнул меня, то в ближайшее время переплюнет.
Во втором классе прочитал основные вещи Твена, Дюма (старое собрание), в третьем – Майн Рида, Купера. Это не говоря, разумеется, о сказках Андерсена, Перро, братьев Гримм. Русские сказки я давал ему не в переделках для детей, но в сборниках Афанасьева, Худякова, Никифорова. Тогда же дважды он прочитал «Войну с Ганнибалом» Тита Ливия (правда, приспособленную для детей – Андрюшу особенно поразило, что Суворов мальчиком тоже зачитывался этой книгой).
А потом погиб Володя, отец Андрюши, сухонький суматошный человек. И было ему тридцать пять лет. Плотничал при домоуправлении, но умел делать все – ремонт квартиры, трубу сменить, телик починить. Всякий раз при встрече уговаривал что-нибудь сделать для меня – так это руки суетливо потирает, а глаза стыдливо прячет.
Да, он стыдился своих запоев. Так-то, по кругу, он вливал в себя, может, и меньше среднестатистического отечественного человека, но уж если вошел в запой, то никак ему не выйти самостоятельно – непременно попадал в больницу.
Вера, его жена, бухгалтер домоуправления, эту болезнь терпела долго, так-то Володя – человек добрейший, да и сына прямо-таки обожал. Но когда поняла, что лечение не помогает, и что отец мешает сыну своими запоями (Володя сутками произносил безостановочные монологи), а сын стремился к знаниям, постановила – или Володя справится с болезнью, или они расстаются.
Володя держался два года. Уж каково ему было, можно только догадываться. Успокаивающие таблетки глушил пачками. И с сыном не расстаться, и болезнь не преодолеть.
И тогда он сунулся под электричку. Машинист потом рассказывал Вере, что Володя стоял на коленях у рельсы (да в промельке огня машинист подумал было, что это не то собака, не то черный мешок), а уже перед самой электричкой клюнул рельсу носом. Вроде даже перед этим руки к небу поднял. Но это уж вряд ли машинист рассмотрел бы – позднейшие фантазии.
Мальчику сказали, что отец попал под электричку в пьяном состоянии, – чтоб не винил родную мать. Хотя экспертиза установила несомненное самоубийство – Володя был трезв.
Иногда задаю себе холодный вопрос – а почему я, собственно, возился с мальчиком? Да, жалел, сирота, бедствует с матерью. Иногда говорил себе: это я такой социальный эксперимент ставлю – мальчик из неблагополучной семьи может добиться многого, если не скупясь отдавать ему время и силы.
Однако же вон сколько в городе детей из неблагополучных семей, но возился-то я именно с этим.
Может, просто любил паренька? Не знаю. Может, растил себе друга на старость? Не знаю.
Хотя тут, возможно, и тщеславие присутствовало – вот хоть для кого-то я потолок, предел, свет в оконце. Хоть один человек слушает меня, затаив дыхание, каждое слово впитывает на всю жизнь. Какая же это услада! И, конечно, оправдание времени, потраченного на собирательство, чтение, – оправдание жизни, возможно.
Как бы там ни было, в пятом классе Андрюша занялся греческой мифологией (в основном, по Бузескулу, Куну, Парандовскому – Лосева читал уже в студенческие годы), в шестом – увлеченно читал Геродота и Плутарха. Историю поначалу изучал по хрестоматиям для гимназистов (были такие сборники – всего помаленьку, отрывки из самых интересных авторов).
Сразу оговорюсь, я не понимаю себя ни историком, ни филологом, всегда ясно представлял, что я всего-навсего любитель. Хотя, разумеется, не без снобизма отдаю себе отчет, что не всякий врач, а тем более врач «Скорой помощи» (а это, на мой взгляд, наименее начитанный отряд медицины) читал столько, сколько я.
Это я потому так оговариваюсь, что поставлял Андрюше лучшие, на мой взгляд, образцы. Но разумеется, лучшие не вообще, но из того, что есть у меня. Если Рим – то я давал ему Моммзена (быт Рима – Фридлендер), если французская революция – то Карлейля, английская – Маколея, Грина, нидерландская – Мотлея, история раннего христианства – Ренана.
Да, я тут играл роль фильтра – не хотел, чтоб мальчик тратил время на пустые источники, он и не тратил.
С восьмого класса Андрюша принялся за изучение отечественной истории, и тут уж я заботился о занимательности – как-то уж мы решили, что мальчик в дальнейшем займется историей профессионально, а потому любовь к русской истории должна остаться навсегда. Ну, что здесь было? Костомаров (в плохом состоянии, все лень привести в божеский вид бесчисленные брошюры), Карамзин (вид превосходный, свиная кожа с золотым тиснением). Ключевского и Соловьева сознательно оставляли на студенческие годы.
А бесчисленные книги «Русской старины», «Былого», «Исторического вестника» – не подряд, разумеется, а с закладками – вот забавная статья, а в этих воспоминаниях любопытный, на мой взгляд, поворотец.
Это, конечно, лишь то, что сразу всплывает в памяти. А идешь вдоль полок и удивляешься – это мальчик читал и это читал, как же это он сумел в шестом классе осилить Тацита (Светоний давался как некая пикантная добавка, плод, что ли, запретный).
Да ведь надо было следить, чтоб начитанность мальчика не была однобокой, с историческим, что ли, флюсом, и потому класса с седьмого у Андрея началось увлечение классикой (помимо детских, конечно, книг, которые он читал прежде).
А эти бесчисленные наши прогулки, сперва вдвоем, а когда Павлик подрос, втроем – после ужина, когда парк уже пуст, и в любую погоду. Это уже позже, когда я получил новое жилье и переехал, встречи стали реже, а когда жили в одном дворе, гуляли ежевечерне.
Конечно, опыт этого воспитания мог бы и не удаться, если б не хорошее здоровье паренька. В свое время я настоял, чтоб Андрей поступил в какую-нибудь секцию, и он четыре года занимался лыжами. Дальше второго разряда он не пошел, но мы и смотрели на него не как на будущего спортсмена, а скорее как на будущего историка.
И трудностей с выбором профессии не было – конечно, университет, конечно, истфак. Школу закончил с двумя четверками и блестяще опроверг слухи о том, что коррупция разъедает приемные комиссии – поступил без надрыва, набрав максимально возможные баллы.
И вот теперь он на предпоследнем курсе, и я позволю себе задержать свои слезинки, мол, ах, как годы летят, и время, похоже, проходит.
Как бы там ни было, опыт такого воспитания оказался полезным для всех – с Андреем вроде бы все ясно, но полезен и для меня – Павлика воспитываю в уже известной методе. И потом живой пример. И беседы с Павликом веду не только я, но и Андрей. И на лыжах они катаются вместе.
Казалось бы, а что особенного в таком воспитании? Да так всегда и было – подросток читал именно те книги, что читал Андрей и читает Павлик. Но теперь, во-первых, с такими книгами туго, а во-вторых, родители ловко уклоняются от образования своих детей, перепоручая это дело школе.
Потому-то и процветает замечательно усредненное сознание, к которому весьма своевременно присоединяются гулкие средства массовой информации. Чаще всего эти средства присоединяются к полузнанию или незнанию вовсе. Да и закономерно.
Тут надо заметить, что человек особенно охотно рассуждает о том, к чему не имеет прямого профессионального отношения. Вот и я не без наслаждения рассуждаю о книгах или педагогике. О медицине же говорю лишь в случае крайнем. И скуповато. И это при том, что говорлив. В чем уже каялся.
А между тем мы вышли в парк и пошли берегом пруда. Парк был малолюден. Тугое, к ночному морозу, солнце опускалось за башню дворца, ледок похрустывал под ногами после дневного прогрева.
На противоположном берегу пруда человек махал руками и звал кого-то, кто прятался за деревьями – взмахи рук опережали голос и казались нелепыми.
Волшебно зависла в воздухе башня дворца – заходящее солнце как бы отсекло ее, сам же дворец растворился в малиновом предморозном сиянии. И движения редких встречных казались замедленными, замороженными, как бы на полувздохе. Да, начал сказываться недосып.
Мы шли и молчали. Андрей явно нервничал от предстоящего разговора. Молчание затягивалось. Вообще-то у меня есть несколько правил. Одно из них – простейшее – не давать совета, если его не спрашивают. О, гордыня! Кто я, собственно, такой, чтоб вмешиваться в чужую жизнь? Опыт жизни, знания? Ну, опыт – это еще предположим. Но знания? Всего помаленьку – вот мои знания. В разговоре с другим человеком я, пожалуй, в этом не признаюсь, но когда я сам с собой – да охотно. Зачем крутится ветр в овраге? О! Знаю я теперь, зачем.
Однако когда близкий человек нервничает, то от правил можно отступить, не так ли? Тем правила и хороши – их можно нарушать.
– Что нового, Андрей? – не правда ли, исключительно тонкий вопрос.
Андрюша рывком повернулся ко мне – ждал, конечно же, моей заинтересованности – и торопливо заговорил:
– Плохи дела, Всеволод Сергеевич. Я ничего не понимаю. Я не знаю, на чем остановиться. У меня нет своей позиции. Все вроде изучил, могу начать писать хоть завтра. Все как будто знаю о герое, но без собственной позиции будет винегрет, а не биография.
Тут еще одно отступление. Два года назад Андрей вдруг начал пописывать. Я думал, может, у него стихи прорезались, может, парнишка влюбился. Но нет. Он делал все помаленьку. В местной нашей газете несколько раз подготовил уголок «исторической смеси». Анекдоты из жизни великих людей (Цезарь, Наполеон, Петр). Без подписи. Но гордился, конечно, – первые публикации. Естественно, мы все тоже были очень рады. О, человеческое тщеславие – я не был знаком ни с одним живым писателем, сам никогда не пытался сочинять (даже стихами не грешил, что даже и неправдоподобно), а вот мой ученик пишет и печатается. Пусть без подписи, пусть в районной газетке, но ведь печатается.
Дальше – больше. Уж как-то он прибился к молодежному журналу. Хотя, надо думать, многие пытаются. Но многие пытаются, а Андрей прибился. Скромно одет, красив, хорошо говорит. Словом, ему посоветовали на пробу написать какой-нибудь очерк, и Андрей написал очерк о декабристе Сухинове. Очерк поправили и напечатали. Потом Андрей написал очерк о Каховском, и его тоже напечатали.
Мне очерки понравились. Ну, то есть когда я читал первый очерк – о Сухинове, – я ничего не понимал, было какое-то шелестение в голове: то есть меня заливало умиление, до слез, не скрою, думал ли я когда-то, что вот этот мальчик, которого я лепил своими руками, будет печататься. О! Как мы сентиментальны, когда речь идет о наших детях и учениках. Ну, все как есть. Имя, фамилия, дарственная надпись – дорогому учителю и так далее.
Это если я так обрадовался, то как же были счастливы Андрей и Вера, его мать. Андрей рассказывал, что он принес журналы домой, положил их на пол, раскрыл свою публикацию, и катался по полу, обезумев от счастья.
А Вера, увидев его имя в журнале, села на диван и весь вечер молча проплакала.
Ну, о Сухинове я мало что знал, а вот о Каховском некоторое представление имел (кроме современных книг по декабризму, у меня есть Щеголев и Модзалевский, Андрей ими, собственно, и пользовался). И я перечитал очерк взглядом как бы посторонним, и он мне снова понравился. Я бы сказал, там было геройство под сурдинку – без хрестоматийных цитат и громогласных оценок. Герой, конечно, был немного выпрямлен (и то сказать, не двадцатые же годы на дворе). Но чего не было, так это спекулятивного оттеночка. Вот это точно. То есть вполне достойная работа.
Конечно, когда двадцатилетнего человека печатают в общесоюзном журнале, он шалеет от удачи. Как иначе. Ну и, разумеется, удачу мы не выпустим из рук. Как осуждать молодость за то, что она нетерпелива? Это для нее естественно, простите великодушно.
Словом, Андрей решил написать повесть о Каховском. У него даже была идея исторической справедливости: о Каховском почти ничего не пишется, словно бы он не герой и словно бы Николай его не вешал. И опять молодец мальчик – у него благородные порывы.
– Ты, Андрюша, не торопись. Давай разберемся по порядку. Тебя прежняя общая мысль устраивает?
– Устраивает. В общих, конечно, чертах.
Тут я попытаюсь пуститься в некоторые рассуждения об истории. О! Рассуждения дилетанта – страшное дело. Ну да ладно. Утешаюсь тем, что по декабризму я читал если и не все, то все-таки немало. И потому некую простейшую мысль отработал за много лет чтения, держусь за нее (а дилетант, сколько я заметил, очень и очень держится за мысль, которую считает собственной) и сумел внушить ее Андрею.
Словом, это соображение о месте маленького (или среднего, ближе к маленькому) человека в истории.
Все понятно, политику делают политики, маленький же человек, ввязавшись в политику, тоже расплачивается здоровьем, судьбой, жизнью. Но тут есть некоторая разница: политик, если он политик серьезный, всегда знает об опасности и согласен платить за поражение – не отступаясь и не подличая, если он при этом герой.
Маленький же человек (или средний, ближе к маленькому) знает лишь небольшой клочок этой игры, правила ее для него довольно туманны, платит же он не за известный ему клочок, но за всю игру.
Политик без маленького человека – говорливый пузырь, демагог. Маленький человек без политика – молекула, разовый функционер либо хулиган. Он даже не ведает, отчего его тянет поскандалить в общественном транспорте, поколотить жену, напиться и устроить на кухне скандал.
Это общее соображение. А вот конкретное. Рылеев и без Каховского оставался бы Рылеевым. Каховский же без Рылеева – ничто, нищий дворянин, изгой, истерик.
Никого никогда не интересовало бы, какой у Каховского был характер, если бы не Рылеев. Каховский мог, конечно, бунтовать, когда в нем ворочалась гордыня – он, видите ли, не хочет быть кинжалом, ступенькой, средством – а только был он именно кинжалом, ступенькой, именно средством.
Заплатил по самой высокой ставке, однако и награду получил высшую: прошло более полутора веков, а какой-то паренек в тихой провинции ломает себе голову, душу смущает загадкой – а каков он был, маленький этот человек, повешенный на кронверке Петропавловской крепости.
И от того, как поймет паренек этого повешенного, достанет ли отваги все додумать до конца, многое зависит в жизни этого паренька.
– Скажи, Андрюша, как ты относишься к Каховскому? Любишь его? Восхищаешься? Ненавидишь?
– У меня сложное отношение. Любви, пожалуй, нет. Характер у него, надо сказать, был дурной. Мне кажется, я нашел ключ к пониманию Каховского. Вот это несоответствие внешности и характера. Помните его портрет? Такой тихий красавец. А характер болезненный, с резкими взрывами гнева и отчаяния. Он не выговаривал букву эль. Вместо Ельна – Ейна, вместо «плакать» – «пьякать». Сегодня тихий красавец может пьякать, а завтра – убивать.
Он был очень хорош, Андрюша, оживленный, чуть забегал вперед, внезапно оборачивался, размахивал руками, показывая то усы Каховского, то вулканические взрывы его темперамента, а глаза горели – ну, вдохновение у паренька, ничего не скажешь.
– Любви, значит, у меня к нему нет. Но его жалко. Особенно если помнить о его бедности, несчастной любви и мученической смерти.
– Это прекрасно, Андрюша! Неоднозначное отношение к герою – это превосходно. Это же очень интересно.
Но воодушевление Андрея прошло так же внезапно, как и возникло. Ну до чего же парнишка не уверен в своих силах.
– Это, конечно, так, – уже спокойно, буднично сказал он. – Но беда в том, что я насчитал несколько возможных точек зрения. Вот наиболее распространенный вариант. Героический, что ли. Бедный смоленский дворянин, ненавидя существующий порядок, вступает в общество, чтобы порядок этот изменить. Рылеев отводил ему роль боевика, но Каховский отказался стать террористом-одиночкой. Милорадовича убил только из желания спасти восстание. На допросах держался стойко, а конец его известен.
– Но ведь это набор общих мест. Для популярной брошюры. А ты ведь собираешься писать повесть, так?
– Так. Вот противоположный вариант. Рылеев нашел одинокого, с неудавшейся жизнью человека и готовил из него цареубийцу. Подкармливал, расплачивался за него с долгами. Каховский ненавидел свою жизнь, и в нем сидел демон разрушения. Вот этот восторг – ах, как славно мы погибнем – переплетался с желанием напоследок громко хлопнуть дверью. Характер у Каховского был неуправляемый, дух разрушения взял верх, и Каховский принялся палить.
– И чем же тебя не устраивает этот вариант? Прямолинейностью или чем-то иным?
– Пожалуй, прямолинейностью.
– И все-таки мне непонятны твои сомнения. Куда ты торопишься? Вот ты считаешь версии и варианты. А ведь на самом деле их быть не должно. Если собираешься писать, то герой должен быть тебе понятен. А если он тебе непонятен, то ты не пиши, а думай. Думай и думай. Тебя же никто не подгоняет.
– Я и думаю, – чуть обиделся Андрей. – Что же еще я делаю?
– Видишь ли, Андрюша, психология творчества мне неизвестна. Я попал в десять или двадцать процентов тех людей, которые никогда и ничего не писали. Даже юношеских стихов к подруге. И все-таки мне кажется, что у талантливого человека нет версий. Всегда одна. Он, мне кажется, может делать вещь только в одном варианте. Должно быть так и только так, считает он. Я убежден в этом.
А между тем незаметно сгустились сумерки, солнце вовсе погасло, и лишь на западе, над заливом, сияла его узкая кровавая полоса, но даже и в полумраке парка я заметил в глазах Андрея удивление. Понятное удивление – никогда прежде я не говорил с ним так строго, даже жестко, и его не мог обмануть мой чуть просительный тон. Но я решил договорить до конца, потому что уже догадывался, что сомнения Андрея носят вовсе не литературный характер.
– Я уверен, для талантливого человека правда всегда одна. Именно та, которую он пишет. Другой для него нет. Если стоит вопрос о выборе, не выбирай ничего. Так честнее. Потому что, надеюсь я, тебя интересует правда, а не конъюнктурные соображения.
Андрей кивнул – конечно, его интересует только правда.
Ах ты, мать честная, да ведь мальчик просто нетерпелив, он боится опоздать – на историю бум, все расхватывается, и пишущий человек; поди ж ты, сходу начинает понимать, что от него требуется.
В условиях полуграмотности населения в отечественной истории все идет с гиком, на разрыв. Но неужели же и наш мальчик поддался этому мутноватому потоку, в котором не так и трудно ловить рыбку.
– Я понимаю, Андрюша, если человек решил писать, то остановить его невозможно. Это, видимо, отрава, мне непонятная. Но тогда учись. Почему ты решил, что можешь? Написал два очерка? Но теперь повесть, и здесь за компиляцию не спрятаться. Люди, и способные люди, годами бьются, чтоб научиться управлять словом. А ты сходу – бац! – повесть. Понимаю – тебя не остановить, так хоть усложняй задачи, придумывай себе трудности. А ты меня спрашиваешь, как тебе жить полегче. Ты не думай о том, что редакция молодежная, а читателю нужны положительные примеры. Ты учись писать и не суетись с печатанием. Прошу тебя – не засоряй голову негоциантскими соображениями, – чуть не взмолился я под конец.
Ну, молодец мальчик – услышал мольбу стареющего наставника.
– Вот это я вам обещаю, Всеволод Сергеевич, – торжественно сказал Андрей.
Павлик проделал со мной тот же номер, что и днем с Андреем – услышав, что я открываю дверь, спрятался и навалился на меня, так призывая к борьбе.
– Один момент, – сказал я, – только плащ сниму.
– Ни одного момента, – крикнула из кухни Надя, – уже еда на столе.
– Видишь – дымится пар над блюдом, – сказал я Павлику. – И потом я после суток. Сил, следовательно, нет.
– Всегда так, – ворчал Павлик, – то ты на сутках – занят, то после суток – сил нет, то перед сутками – надо силы экономить.
– Это последняя несправедливость, которую я терплю. Перед сутками мы боролись.
Я пошел на кухню. Надя была рада мне, это несомненно. Я тоже был рад видеть ее на боевом посту. Слегка приобнял – два дня не виделись. Да, рад видеть собственную жену – везунчик, можно сказать.
Да, еще бы не везунчик – красивая жена, к тому же моложе на восемь лет, к тому же верная, к тому же не стерва. Да, пожалуй, красивая (говорю «пожалуй», да и как не оговориться, если прожил с человеком тринадцать лет и видишь ее не только дома, но и на работе). Да, стройна, даже гибка, тонкие темные волосы собраны на затылке в тугой узел, и красивые руки, и прямая – без малейшей сутулости – осанка. На первый взгляд постороннего человека, строга и суховата. Но это уж неизбежный отпечаток профессии. Надя – участковый терапевт. Профессия накладывает отпечаток и на одежду – никаких воплей моды. Хорошо устоявшийся добротный стиль.
Правда, отпечаток накладывает не только профессия, но и возраст. Появились первые, покуда едва заметные следы увядания. Вот несколько седых блестков, вот легкие морщинки на лбу и у глаз.
Да и то сказать – почти тридцать пять лет, пора, мой друг, пора, но несомненно трогает вот эта спортивность походки, стройность, гибкость, словно бы Надя в юности профессионально занималась гимнастикой, а когда рассталась со спортом, продолжала держать режим и не разъедалась.
Ну и конечно, легкая печаль в глазах – неизбежное облачко семейной жизни. Господи, да ведь мы возраст женщины и узнаем по печали в глазах, точнее, по ее концентрации.
За ужином обменивались больничными новостями. И новость номер один – назначение Алферова.
– Мне даже сказали, что ты сперва согласился, но потом забрал заявление, – сказала Надя.
– Испорченный телефон. Наветы.
– Хотя пора бы тебе и начальником стать, – встрял Павлик.
– Видишь ли, мальчик, у каждого свой номер в жизни, – сказал я, понимая, что парнишка огорчен моим отказом. – Вот я не начальник, а рядовой врач.
– Понимаем: начальники приходят и уходят, а наш папаша остается. Он не начальник, нет, но он неформальный лидер коллектива. Все ясно, папа, – добавил он примирительно, видя мое огорчение. – С хлебом мы покончили, а как у нас нынче со зрелищами?
– Нет ничего, – сказал я. Телик не входил в мои планы.
– У людей светская жизнь, и они в классе рассказывают потрясные истории, которые видели именно на голубом экране. А я при этом отстаю от жизни.
– Глянь программу.
Павлик глянул. На счастье, ничего не было.
– На сей раз вы правы, наш фазер.
– Свободны? – спросил я Надю.
– Свободны.
– Ты сегодня прикована к галере?
– Да. Обед на завтра и легкая стирка.
Это и называется – прикована к галере – к домашним кухонным делам. Несправедливость? Да, несомненная. Мы работаем почти одинаково. Нет, я, конечно, больше, я всегда на полторы ставки, Надя же на полторы только летом и в эпидемии гриппа, но все равно много. Так ведь я сейчас вытянусь и буду читать – человек после суток имеет законное право, – а Надя станет двигать галеру, чтоб быт-то не взбунтовался.
Конечно, помогаю чем могу. Хлеб, картошка или что попадется, не шляться по квартире в обуви – вот моя помощь. Но и кормилец, понятно. Но и мозговой центр семьи, понятно.
– Павлик, все уроки сделал?
– Ну, это уж ты слишком. Математика.
– Значит, каждому свое. Ты здесь, но тебя нет. Я у себя, но меня нет.
Я ушел к себе, в маленькую комнату. Я-то им мешать не буду, только бы они мне не мешали.
Шторы не были задвинуты. За окном видна была железнодорожная платформа, фонари горели ярко, и казалось, что платформа – шатер света, со всех сторон окруженный плотной темнотой.
Я подошел к окну. За платформой чернел стол залива. Светила чистая луна, и в лунном свете вспыхивали снежинки на столе залива. Все вокруг – а главное, в моей душе – было спокойно и торжественно. Пришел вечер после суточного дежурства, когда усталость отступает перед близким сном, и душа становится почти блаженной.
Послышался скрежет тормозов, внезапный, как испуг. Я задвинул шторы и включил свет.
И начал читать, так это нехитро рассуждая, что я не так уж и плохо расположился в семейной жизни.
Вот у каждого свои ежевечерние занятия: один делает уроки, другая хлопочет по хозяйству, третий читает. И что удивительно, уважают занятия друг друга.
То, что мы с Павликом уважаем занятия Нади, понятно. Было бы странно, если бы мы их не уважали.
Понятно и уважение к занятиям Павлика – делает уроки, это святое.
Удивляет уважение к моему чтению. Подумаешь, ихний папаша какой-нибудь там ученый, вечерами, значит, усиленно трудится. А нет, папаша гонит себе роман Диккенса, скажем, или Теккерея, или же, как сейчас, читает трактат Плутарха «Об Эроте».
Уже засыпая, внезапно понял, что напрасно весь день мучился, пытаясь вспомнить, на кого похожа молодая женщина, с которой я разговаривал на утреннем вызове. Она была похожа на мою мать. И я заснул счастливым.