355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Притула » Ноль три » Текст книги (страница 1)
Ноль три
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 21:30

Текст книги "Ноль три"


Автор книги: Дмитрий Притула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Дмитрий Притула
Ноль три

1

Конечно, если ты сутки работал – ездил на вызовы или, в паузах, валялся на топчане, то понятно, что к концу дежурства у тебя мятые штаны, рубашка и, конечно же, лицо, и пробилась рыжеватая с сединкой щетина, да если прибавить, что ты к тому же лысоват, то ясное дело, имеешь вид столь же замечательный, как, к примеру, запыленный сморчок.

Районная «Скорая помощь». Восемь утра – час до конца смены.

Девочки в это время моют посуду, разбирают топчаны, все после ночи молчаливы и хмуры, лица тяжелы, с синячками под глазами, и надрывается телефон, и голос диспетчера хриплый, злой, даже с пузырьками ненависти, потому что каждый звонок воспринимается как личное оскорбление.

И все маются от нетерпения – на сегодня поездки закончились или еще разок успеют тебя запрячь? – и после каждого звонка сердце заливает легкое тепло: не туда попали, не тебя запрягают.

Но даже и в это время я говорлив – водится за мной такой грех.

Однако сейчас это не пустое балаканье, нет, разговор по делу – старший смены должен знать, что и у кого случилось за ночь.

Тем более что смена почти молодежная: педиатр Татьяна Федоровна Алексеева, пятый год работы, линейный врач Светлана Васильевна Федорова, второй год работы, и три девочки – фельдшера Валя, Вера и Таня (мой фельдшер, мы с ней – кардиологическая бригада). Ну и, наконец, я, Всеволод Сергеевич Лобанов, на их фоне пожилой дядька – почти сорок три года.

Выслушав, что было у них, я рассказал, что хорошенького было у меня.

Правда, умолчал о том, какие любопытные снимки черепа видел вечером в хирургическом отделении.

Я привез в хирургию больного, сдал его и зашел в ординаторскую поболтать с заведующим отделением Колей Евстигнеевым (учились вместе, почти друзья). Коля как раз рассматривал снимки черепа.

– Гляди, какой перелом, – сказал он.

– А череп-то совсем детский.

– Да, девочке четыре месяца.

О дедушке и внучке

Молодая женщина не хотела забирать из роддома дочку. Тогда внучку забрала бабушка. А вчера дедушка, сорокапятилетний мужчина, выпил, внучка же все вякала и вякала, чем очень раздражала дедушку. К тому же его в очередной раз взяла обида, что у девочки нет законного отца. И он взял внучку за ножки, открыл дверь на лестницу да и выбросил девочку. А пол цементный. Тут с работы шла бабушка, она подняла внучку и вызвала «скорую помощь».

Но когда ее уже в хирургии допрашивал милиционер (так положено при каждой травме), она пожалела мужа и сказала, что девочка упала со стола.

– А что внучка? – обалдело спросил я.

– Вроде ничего. Улыбается – мы же ее кормим.

Так вот эту историю я своим девочкам не рассказываю, щажу их. Такое у меня заблуждение, что молодежь воспитываем мы, а не окружающая жизнь.

Да, но ведь девочку кто-то привез – о чем я по утреннему оглушению забыл. А привезла ее педиатр Татьяна Федоровна, которая и рассказала эту историю под общее возмущение. Убивать надо таких дедушек – был единодушный вывод.

И тут пронзительно зазвенел телефон, и обрывом сердца я понял, что это по мою душу.

– Всеволод Сергеевич, на вызов! Плохо с сердцем, – сказала диспетчер Зина.

– Таня, по коням! – это уже я своему фельдшеру.

Вызов был близкий, в общежитие строителей. Нас встречала молодая светловолосая женщина. Мы вошли не в главную дверь, а как-то сбоку, и это было что-то вроде общежития в общежитии – четыре комнаты на первом этаже.

Пятидесятилетняя тучная женщина с бледным одутловатым лицом неподвижно лежала на кровати. Голова ее, как обручем, была стянута черным платком.

Пока я разговаривал с ней, измерял давление, слушал сердце и легкие, молодая женщина, приведшая нас сюда, стояла у окна, скрестив руки на груди. Мне показалось, что она смотрит на меня высокомерно: чуть вскинута голова, легкая насмешливая улыбка.

Я сказал Тане, какие сделать уколы, и, чтобы не мешать ей, подошел к окну и встал рядом с молодой женщиной.

Она почему-то отодвинула штору и глянула на улицу, в жидковато-медный рассвет.

– Вы – дочь? – спросил я исключительно для поддержки разговора – не люблю тягостные паузы на вызовах.

– Нет, соседка.

– А что вы на улице высматриваете? – тонкий вопрос, не так ли.

– Здание напротив. Вижу его днем и ночью. Моя работа.

То была городская библиотека.

Три минуты разговора – пока Таня сделала укол, помыла шприцы, собрала сумку.

И то был последний вызов.

Заполнив журналы, я вышел в больничный двор раздышаться. Все! Без десяти девять. Больше на вызов не погонят, да вон и Елена Васильевна идет, моя сменщица, тоже кардиологическая бригада, тоже старшая смены.

– Как сутки?

– Ничего.

– Сколько?

– Двенадцать.

– Божески.

Еще бы не божески – бывает и шестнадцать, и двадцать вызовов за сутки.

– А ночь?

– Ничего. Три часа поспал кряду. И под утро часок прихватил.

– Божески.

А вот и наша заведующая Лариса Павловна, сухая, маленькая, но идет вальяжно, с достоинством.

Теперь передача дежурства, и все!

И как же восторженно вырвались девочки на волю – с визгом, с толчками, даже и напевая.

Господи! Да ведь, оказывается, весна пришла. Воздух-то гулок, и пора переходить на плащ, и проглянуло солнце, малиновое да тугое, и тебя словно бы покалывает легкими пузырьками; от этой внезапно пришедшей весны, от скукожившегося почерневшего снега, от похрустывания ледка под ногами, от разлившегося в безудержных пространствах теплого света, но главное – от воли, пять минут назад обрушившейся на тебя, от сознания – ты свободен два дня и никому не подвластен – от этого залившего тебя счастья ты хмелеешь.

И не покидает ощущение, что за те сутки, что ты работал, прошло не двадцать четыре часа, но по крайней мере месяц – иное время, иные измерения, иная жизнь.

И вдруг я вспомнил последний вызов, вернее, молодую женщину, с которой перекинулся несколькими фразами. Я не помнил ее лица, помнил лишь черную кофту, сведенные на груди руки, чуть вскинутую голову – пожилой провинциальный лекарь сделал свое дело, пожилой провинциальный лекарь может отвалить. К чему пустые разговоры?

Однако я почувствовал легкое томление – где-то я видел эту женщину прежде, лицо ее много лет мне знакомо, но ведь наверняка знал, что видел ее впервые.

И постарался отключиться, чтоб ничем не мешать счастью человека, внезапно вырвавшегося на волю.

Нет, чего там, я люблю свою работу, но всего больше люблю конец дежурства. Потому что всякий раз ты вылетаешь обалделый от счастья и своей свободы, и в тебе сидит нехитрое философское соображение – возможно, в окружающей жизни есть несовершенства, но все-таки жизнь эта прекрасна.

Когда ты едешь в машине и как бы со стороны видишь городскую жизнь, то испытываешь непереносимую зависть: господи, ну как это замечательно бежать трусцой к парку, неторопливо идти с подругой, гулять с детьми. Глупые! Ну что они все ссорятся, пакостят и отравляют друг другу жизнь! Только кончится смена, и у меня начнется новая, вовсе замечательная жизнь, уж я сумею ценить отпущенное время, дорожить счастливой минутой.

И все нашлепки жизни, весь навозец ее имеют отношение не к этой воле, но исключительно к нашей работе. И жизнь, в моем сознании, состоит как бы из огромных прозрачных сфер, как бы стеклянных куполов – и под одним жизнь только счастливая, вроде вольного струения эфира, под другим же жизнь привычная – именно здесь я работаю, именно здесь люди пьют и дерутся, и разбивают друг другу головы, и мы этих людей вывозим и спасаем; именно здесь ссорятся с начальством и получают инфаркты, и мы катим их под мигалку и с капельницей; здесь и только здесь швыряют детей на лестницу.

Эти сферы замкнуты, они не сообщаются – четкое понимание утром, когда работа закончилась.

Как бы волшебная смена наряда: ты надел халат, свою спецовку, вроде водолазного костюма, и ты будешь погружаться в волны страдания, в вопли боли, в завалы навоза; но ты снял спецовку и перешел в другую сферу, а там-то, мать честная, голову кружит ранняя весна, и все замечательно, и ты волен.

Именно это чувство свободы залило меня в конце первого же дежурства, и оно так и не прошло. Надо сказать, что после института каких-то особых медицинских устремлений не было – не прибивался ни к науке, ни к хорошей клинике. Поехал туда, куда послали – а послали сюда, в районную больницу. Плыл, можно сказать, по течению. Нет, кузнецом своего счастья я никогда не был. Не ковал свое железо ни пока оно было горячо, ни остывающее. Меня послали – я поехал. У меня и жилья-то не было, а здесь обещали резво дать комнатеху. И что удивительно – не обманули. И дали, и резво.

Тут еще одна причина, почему я осел на «Скорой». С юности у меня было непонятное самому рвение – но не к учебе, а к вольному чтению.

Вот бы мне лежать весь день и читать – это, в моем понимании, и есть счастливая жизнь. И «Скорая помощь» такую возможность предоставила. Даже при работе на полторы ставки у тебя после суточного верчения есть два свободных дня. И лишнее брать на себя не буду – к чему лукавить! – мою жизнь определили именно эти свободные дни, а не только польза, которую я вроде бы приношу.

Когда за много лет привыкаешь, что у тебя есть вольные дни, сесть на ежедневный прием довольно тяжело. Крутиться каждый день – этого я уже не могу себе представить. Хотя все именно крутятся: из тех, кто пришел на «Скорую» со мной вместе, прижился только я.

Правда, тут, возможно, моей заслуги нет. Возможно, просто нервы покрепче, и потому хорошо переношу ночные дежурства. Конечно, это везение: только ты упал на топчан, как сразу заснул. А уж у кого нервы послабее, и кто вздрагивает от каждого звонка и окрика диспетчера, кому мешает бьющий в глаза свет, зимой – постоянное гудение наших прогревающихся машин, летом – жужжание комаров, тот, конечно же, не приживется.

А вот и мой заставленный сараями двор, а вот и серая пятиэтажная коробка.

Дома никого не было – Надя на работе, Павлик, наш двенадцатилетний сын, в школе.

О! Этот многолетний ритуал прихода домой. Никого нет, и можно так это потянуться, послоняться по квартире, принюхиваясь к забытым было запахам родного очага.

Немного поспать, потом погулять, почитать – долгий первый день. Правда, от недосыпа все чуть смещено в твоем сознании, время, события чуть деформированы, даже сказать, чуть скручены, мозг вяловат, а нервы взвинчены.

Безоглядный второй день – ты выспался, ты здоров, ты поешь по утрам в клозете. Вот сконденсированная твоя свобода – ты никому ничего не должен, ты волен, можешь безоглядно читать, или уйти на полдня в лес, или сгонять в город на выставку или в книжные магазины. И лишь ближе к вечеру в безоглядное струение солнечной вольной жизни вливаются легкие звоночки, словно бы фальшивый звук скрипки в складном оркестре, так, звоночек судьбы, невечность сущего, кратковременность счастья – робкое напоминание – завтра снова сутки работы.

Постепенно звоночки эти сливаются в ноющую мелодийку, которая не отстанет до самого сна. Цикл закончился. Утром все сначала.

Так двадцать лет. Десять суток в месяц – полторы ставки. Полторы не потому, что иначе тебе скучно жить, о нет, но десять суток лишь потому, что ты кормилец. Однако цикл завершится лишь завтра вечером, а сейчас самое его начало.

Когда дежурства бывают трудными и ты приходишь домой измочаленным, то так сладостно вовсе ущемиться, в этом несомненное мазохистское начало присутствует – так это включить музыку, ну, там «Гамлета» Чайковского или Сороковую симфонию Моцарта (можно и Деревенскую симфонию того же автора), а всего-то лучше концерт Баха для двух скрипок.

И так это вытянуться и покрыться попонкой, и ты тогда безволен, и душа твоя скукожена и вовсе голенькая, и у нее нет никакой защиты, не нужно ее даже вылущивать, лишь коснись ее мягкими пальцами, и она сама падет в ладони; а скрипочки себе пилят и пилят, одна – что вот жизнь так и проскочила с пенечка на пенечек, с дежурства то есть на дежурство, другая же, о, как иначе, напротив, успокаивает – так это же и хорошо, что жизнь проходит, и пусть уж таким манером, как у тебя, а не каким иным.

Музычка, она ведь для того и существует, чтоб спеленать голенькую беззащитную душу, а вот и утешение лукавое проклевывается: а чем твоя жизнь, в сущности, плоха? Не воровал, не предавал, не убивал. О-хо-ха, даже и слог высокий пробьется – людей, глядите, спасал. Все на белом свете нормально, не волнуйся, все будет хорошо.

Но сейчас я не нуждался в защите музыкой и, наскоро позавтракав, приготовился почитать.

Тут я поймал себя на том, что улыбаюсь. Это я вспомнил молодую женщину, с которой перекинулся несколькими фразами на последнем вызове. И сейчас я вспомнил не только черную кофту, но и светлое – не белое, а именно светлое – ее лицо, однако подробные черты в памяти не всплывали, и светлые же коротко стриженные волосы с лихой какой-то скобкой, в стиле ретро – тридцатые годы.

Где же я ее видел? На кого-то она мучительно похожа, но только вот на кого?

И тут раздался долгий звонок в дверь.

Молодой наш шофер Гриша смущенно улыбался.

– Зовут, – и он виновато развел руками.

– Кто?

– Главврач.

– А что случилось?

– Не знаю.

Да, что-то случилось, иначе подождали бы два дня. Может, какая-то жалоба и нужно срочно разобраться. Но вроде бы у меня не было грубых проколов.

Он пошел мне навстречу, наш главврач, длинный, сухой, с до блеска бритым черепом, с печальным морщинистым лицом многолетнего язвенника. Руку пожал, усадил.

– Вы простите, Всеволод Сергеевич, дело срочное. Лариса Павловна подала заявление. Сперва в отпуск, потом совсем. Вы остались без заведующего. Через три дня она уезжает с мужем. Подвести ее не могу – потому спешка.

Лариса Павловна заведовала «Скорой помощью» тридцать лет, мы как-то и не представляли, что когда-нибудь будем работать без нее. Правда, она всегда говорила – работаю только до пенсии и фьють. Но три дня назад ей стукнуло пятьдесят пять, и вчера она подала заявление.

– А уговаривали?

– Пустой номер. Муж – отставник, в семье по кругу триста тридцать, едут к внукам. Все! – и он, прикрыв глаза, правой рукой ощупал лицо – такая манера, словно бы человек желает убедиться, что уши, нос, глаза на привычном месте. – Должность, прямо скажем, невеликая. Со стороны брать неловко. Да и где ты его найдешь, надежного человека? Значит, в своем коллективе. У вас двое мужчин – вы и Алферов. Остальные – женщины. Нет, я не против женщин, – главврач бегло усмехнулся, и подвижное лицо его собралось ко рту, как бы для плевка. – Но они у вас либо совсем молоденькие, либо предпенсионные – не захотят перед пенсией терять в деньгах.

И это было верное замечание – заведующий не получает за стажность на «Скорой помощи», рублей пятьдесят в месяц потери. Правда, можно совмещать, и по кругу это будут те же деньги, но совместительство не идет к пенсии – таковы хитрости нашего быта.

– Значит, или вы или Алферов. И я прошу вас согласиться, Всеволод Сергеевич.

Предложение не было неожиданным: когда прежде Лариса Павловна уходила в отпуск, я иногда замещал ее. Я или Елена Васильевна. Но я еще не смирился, что Лариса Павловна уходит от нас. Как-то уж считалось, что «Скорая помощь» – ее царство, начальство не вмешивалось. На нас и жалоб почти не было, письменных, во всяком случае. Ларису Павловну в городе знали, и, если кто провинится на вызове, больные звонили ей. Разбиралась она строго, но начальство не вмешивала. Мы всегда считались одной из лучших «Скорых» в области, а несколько лет были и вообще лучшими.

Да, предложение неожиданным не было, как не было у меня и сомнений.

– Спасибо, Алексей Федорович. Но я врач, я не начальник. Если пятнадцать лет назад я отказался стать вашим заместителем, то сейчас, ближе к старости, смешно соглашаться. Моя точка прежняя: врач и учитель, они и есть врач и учитель. У них нет карьеры. Хороший врач, хороший учитель – вот их карьера.

Думаю, ему были малоинтересны мои точки зрения – как прежние, так и нынешние, и он снова пощупал лицо, и в глазах мелькнуло тусклое удовлетворение – все на месте.

– Я знал, что вы откажетесь. Вы не меняетесь. Предлагал, чтобы вы не обижались. Хотя, согласись вы, за «Скорую» я был бы спокоен. Вас любят в городе, и вас уважают на «Скорой».

Пожалуй, я скажу себе похвальное слово. Главврач прав – в городе ко мне относятся неплохо. За двадцать лет работы ни одной жалобы. С другой-то стороны, кем же это надо быть, чтобы за двадцать лет не освоить дело сносно. Да и формально – только у нас с Ларисой Павловной первая категория. Теперь у меня одного.

– Нет так нет. Вы или Алферов – вопрос стоит так. Значит, Алферов.

– Вопрос решенный?

– Нет, разумеется. Поприсматриваемся. Два месяца будет исполнять обязанности заведующего.

– А он согласится?

На лице главврача мелькнула едкая демоническая усмешка.

– Он согласится. Пробный шар запускали. Он вцепится зубами. Вы, я вижу, не в восторге?

– Нет, не в восторге.

– Но у вас был выбор, и вы его сделали. Прошу вас, Всеволод Сергеевич, без оппозиции. Примете его вы, примут и остальные.

– Да мне, по правде, все равно.

– Отличная позиция, – равнодушно сказал главврач, отпуская меня.

У выхода из конторы я столкнулся с Ларисой Павловной.

– Согласились? – нетерпеливо спросила она.

– Нет.

– Я так и знала.

– Да какая разница. По мне, если не вы, то все равно кто.

– Ой, не скажите. Еще пожалеете. Все-таки обидно, Всеволод Сергеевич, работаешь, работаешь, а получается, что эту работу может исполнять кто угодно.

– Да какая теперь разница. Как-нибудь проживем.

А потом я сел на лавочку у приемного покоя, и солнце припекало, небо стало совсем голубым, с летучими белесыми облаками, и я плыл в легкой дреме и думал, зачем это Алферов согласился заведовать – кормилец семьи, теряет в деньгах.

Мотивы же главврача мне были ясны: на «Скорой» у нас порядок, это уж молодец Лариса Павловна, и кем же это надо быть, чтоб развалить налаженную работу. Нет, за три года при всем старании не развалит, а дальше хоть трава не расти. Главврачу до пенсии оставалось как раз три года. Новый заведующий не станет беспокоить зря, ты вот по нему ногами ходи, он не пикнет. Вот такой и нужен – чтобы не беспокоил понапрасну.

А мне-то и вовсе было все равно, кто у меня будет заведующим. Стажность, категория, ночные от него не зависят. Как и дежурства. Они накатывают неотвратимо, они как смена дня и ночи или времен года. Я возглавляю кардиологическую бригаду, так что все самое сложное – сердечные астмы, инфаркты, тяжелые травмы – мое. Я не завишу от того, хорош начальник или плох. К тому же я надеюсь, что Алферов будет хорошим начальником – свой все-таки, понимает наше дело.

И вот главное мое соображение: ни один начальник на свете, как бы мал или велик он ни был, не может обойтись без специалиста-профессионала. И это все!

Когда я пришел домой, Павлика еще не было и, поджидая его, я начал листать переделанного для детей Плутарха – облегченный и осовремененный вариант. Я просматривал главу об Александре Македонском и видел педагогические цели, которые ставили перед собой усреднители. Волшебная работа, легкий поворот руля, и вот покоритель мира становится неудачником, мелким сатрапом, жестоким мстителем, и восхищение Плутарха нехитро переведено в скрытую зависть и явное презрение усреднителя. Педагогическая цель несомненна – а не отрывайся от коллектива, слушай старых товарищей.

Однако придется дать Павлику именно переложение – нужно ведь и о занимательности заботиться. Учительница истории (пятый класс) советовала к каждому уроку подбирать что-либо кроме учебника, и это полностью совпадает с моими целями заурядпедагога – о! некоторый опыт воспитания имеем, одного парнишку на ноги почти поставил.

И тут Павлик нетерпеливым звонком обозначил, что он рвется к своему папаше.

И ворвался, расхристанный, пальто нараспашку, шапка в руках, на щеке синяя полоса от авторучки.

– Ну? – спросил я.

– Нормально.

– Пятерка?

– Обижаешь, начальник?

– Слушали?

– Опять обижаешь, начальник.

– Конечно, сказал, что слабых детей спартанцы сбрасывали в пропасть?

– Уж без этого никак. А считали – полезнее будет, если среди граждан нет слабых и больных.

– Нормально. А про учебу?

– Само собой. А человек, папаша, должен уметь прочитать приказ и написать свое имя. И люди должны безоговорочно подчиняться начальнику, терпеливо переносить лишения и побеждать в битвах. Но для этого, заметьте, мальчика надо учить самой малости. Если же его пичкать иностранными языками и историей, он не будет слушать начальника безоговорочно и не станет терпеливо переносить лишения.

– А про лисенка сказал?

– А как же. Урок терпеливости, вот как это называется. Терпеливые мальчики, отец, и побеждают в битвах. Если они, конечно, до битв доживают. В таком духе говорил.

– Молодец! – и я похлопал его по загривку.

Не пресекаю его, когда он себя прихваливает – а человек должен знать себе цену. Я лишен честолюбия (хотя, конечно, не лишен тщеславия), но считаю, что мальчику не помешает ядовитая капля именно честолюбия. Павлик знает, что по истории и литературе должен быть первым. Как и по физкультуре. По пройденной дорожке идти легче – имею опыт воспитания Андрея. Потому возможны сравнения – Андрей в твоем возрасте читал то-то и то-то. Павлик это понимает и старается не отставать.

После обеда, вольный на три часа человек, Павлик принялся склеивать новую авиамодель. Это, конечно, семейная беда – все в большой комнате заставлено моделями – шкаф, стол, все углы. Представляю, какой будет вопль, если наступить на модель, этого и представить невозможно.

Я ушел в свою комнату, лег на кровать и принялся читать Плутарха, но уже не усредненного для детей.

Вот это и есть лучшее время, вот это и есть главное удовольствие (нет, наслаждение, нет, счастье) моей жизни. Чтение!

Причем чтение вольное, когда ты один и твердо знаешь, что в ближайшие часы никто тебе не помешает. Да (говорю себе высоким слогом), это восстанавливается связь времен, и гаснет время сиюминутное, и тает злоба дня, загнанная в дальний угол сознания, залитая волной блаженства, вызванного неповторимым волшебным сочетанием мыслей и чувств дальнего, давно умершего автора.

Сильнейший наркотик (говорю себе высоким слогом), величайший соблазн и блаженство – вот что есть внятная яркая мысль.

И никакие вьюги ничего не в силах с ней сделать.

И покуда жива эта мысль (опять говорю себе я высоким слогом), покуда жив хоть один человек, которому эта мысль хмелит голову, человечество живо.

Да, сильнейшая отрава, но и сильнейшая услада, хотя бы даже зовущая не к действию, не к мысли собственной, но лишь к томлению духа.

Причем страсть к чтению прорезалась у меня поздно – в семнадцать лет. Почему не прежде – не знаю. Всему, видимо, свое время.

А только помню я, что уже поступил в институт и пришел к своему дяде.

Этот вечный сентиментальный давидкопперфилдовский мотив – приехавший из провинции сирота приходит в дом сравнительно обеспеченного дяди. На мне шаровары с пуговицами на щиколотках, брезентовые опорки на круглый год за тридцать пять рублей (по старым, понятно, ценам) и куртка, сшитая из гимнастерки отца. Да, мальчик едет учиться в столицы, и потому достали старую гимнастерку и старое отцовское пальто. И сшили мне куртку с подкладными плечами и модное пальто-реглан.

Учитывая же, что я был худ и мой торс несомненно являл собою пирамиду с тонкой кадыкастой шеей, торчащей из вершины пирамиды, учитывая также длинный нос (за что получал в детстве прозвища Буратино и Долгоносика), так учитывая все это, можно согласиться с моими однокурсниками, которые считали, что я похож на заморенного грифа.

И я, значит, стою перед дядей, и он, человек деликатный, расспрашивает меня о дальнейших планах. Ну, в институт я поступил, а где жить-то собираюсь. Отец, отправляя меня в столицы, почему-то думал, что жить я буду именно у дяди. Это он вспоминал свою молодость, когда они перебирались из провинции в столицы к своим старшим братьям и сестрам, а окопавшись, перетягивали к себе младших братьев и сестер – тогда братьев и сестер было много.

И с жалостью и состраданием смотрят на меня дяденька и тетенька. А их дочь, моя, собственно, кузина, не выходит из своей комнаты. Да и права, не видела, что ли, провинциального родственника, их вон сколько, и хоть понимает, что я сирота и не столь уж дальний родственник, но все же и недоумение есть – а как же этот юный клоп попал в их светлую и почти праздничную жизнь.

Но уже после первого визита я понял, что надеяться можно только на общежитие, о чем и сообщил дяденьке.

И тогда он не без сентиментальной слезинки рассказал мне о моем отце, своем любимом брате, который, собственно, спас семью, продавая восьмилетним мальчуганом газеты. И с несомненной любовью рассказал о моем деде, известном адвокате и прогрессивном деятеле – он дружил с Короленко, о нет, нет, здесь и сомневаться не приходится, твой дедушка, когда сыновья женились, отдавал им часть своей библиотеки, гигантской, надо сказать, правда, когда твой папа женился на Мусе, он почему-то не смог этого сделать – а началась война, вот почему.

И дяденька протянул руку к шкафу, отворил дверцу и достал первый том Короленко – да, дорогому другу и так далее, да, на благо России, да, Короленко.

И тут неожиданно вспыхнуло солнце, луч его пополз по стене и остановился на стенке шкафа, и тогда малиновая поверхность вспыхнула, и я впервые заметил, что шкаф огромен и прекрасен, и какая тонкая резьба – странная огромная рыба, – и ослепительно сияла нежная малиновая поверхность, и какой-то ток шел от этого шкафа и от этих книг, я не видел вещи прекраснее, вот тогда, полагаю, и вошла в меня любовь к книгам и собирательству.

Фрейдистские выкладки? Замещение пустоты, жажда получить то, что недобрал в детстве? Наивное вытеснение комплексов? По правде сказать, не верю я в эти выверты. От лукавого это все. По крайней мере, в окружающей нас жизни.

Однако тогда и эта гладкая малиновая поверхность, и эта рыба, и легкое пение этих створок наполнили меня невыразимым восторгом, то был первый толчок, и первая – на всю жизнь – любовь к книгам.

И я утонул в этом восторге, я забыл, для чего пришел к дяденьке.

А пришел я, чтоб поканючить у него сто рублей (старые, опять же, деньги). Вся беда в том, что какие-то мелкие деньги на пропитание у меня до первой стипендии были, но не было халата и не в чем было завтра пойти на первое занятие.

И все-таки я не спросил – о! юная гордыня бедного провинциального родственника, – но выйдя на улицу, задохнулся от безвыходности сиротства, одиночества и безденежья, и я, уже семнадцатилетний парень, горько заплакал. И тут вышла странная сценка: ко мне подошла незнакомая пожилая женщина и спросила, а чего это мальчик плачет.

И переполненный восторгом жалости к себе, я ткнулся лицом в ее плечо и, захлебываясь, рассказал, что вот без всякой помощи поступил в медицинский институт, но денег нет, халата нет и жить мне что-то неохота.

От женщины пахло потом, луком и квашеной капустой.

Какими-то двориками провела она меня в свой подвал и протянула старый халат. Женщина работала в овощном магазине. Возвращать не надо, сказала она. Год я проходил в этом халате.

Юная и наглая гордыня! Я стыдился своих слез, и этого великодушия незнакомой женщины, и я старался все это забыть, и удалось вполне – более я ее не видел.

Но позже, когда стал взрослым, я, переполненный беллетристическими мотивами, решил разыскать женщину, – ах, как красиво, модный костюм, красивый галстук, в одной руке цветы, в другой – торт (из «Севера», заметим, из «Севера»), постучал в дверь подвала. Долго втолковывал немолодой женщине, кто именно мне нужен – так это к маме, наконец, поняла та, она в том году померла.

Не правда ли, красивая, но весьма беллетристическая история? И по сей день сердце мое сжимается от стыда, стоит мне вспомнить эту женщину – не успел поблагодарить.

Однако это не самая малоправдоподобная история из моей юности.

А вот и самая. Я ее никому никогда не рассказывал, даже жене, чтоб не казаться человеком с дурным вкусом. И понятно – если что-либо придумываешь красивое, то либо напряги фантазию, либо не забывай о мере.

Словом, так. В тот момент, когда отец вошел в комнату и сказал нам с сестрой, что час назад умерла мама, по радио заиграли «Песню Сольвейг» норвежского композитора Грига в исполнении народной артистки республики Казанцевой. Отец сказал – это любимая песня мамы. И тогда я заплакал – мне было одиннадцать лет.

С той поры стоило артистке Казанцевой запеть «Песню Сольвейг», я обязательно плакал – сложился своего рода стереотип. А в те годы эту песню играли часто. Или мне так казалось. Словом, плакал я лет до двадцати. Потом песню пели реже и в другом исполнении – стереотип разрушился.

Так вот. Три года назад я попал в город своего детства – послали на Всесоюзную конференцию (надо признаться, послали меня не без спекулятивного оттенка – должен ведь от области быть и практик, не только теоретики и начальники).

И я решил тогда найти могилу матери и узнать внятно причину ее смерти. Потому зашел в контору кладбища. Пожилая женщина любезно отыскала нужную папку, и вот когда я читал сопроводительный листок – да, тридцать восемь лет, да, множественные кровоизлияния в мозг, – по радио заиграли «Песню Сольвейг». Два мгновения от песенки до песенки, почти тридцать лет, отлетевшая жизнь. Беллетристическая дичь? Однако, клянусь Павликом, это правда.

Растекаюсь, растекаюсь. Начал с того, что хочу понять, когда же во мне впервые прорезалась любовь к книгам, но повело.

Так вот, со второго курса я начал читать запойно. Жал на классику, собрания сочинений, от первого до последнего тома, непременно включая и письма.

Как я учился? Как-то уж учился. На все хватало времени. Правда, не ходил на танцы и не встречался с девочками.

Причем, начиная со второго курса, постоянно работал (на стипендию в двадцать пять рублей было не выжить). Два года вечерами работал кочегаром. Вот когда я читал. Там раз в полчаса нужно было забросить в котел несколько лопат угля. Остальное время – чтение.

Но уж когда на пятом курсе я устроился в институт рентгенологии носить дрова для крыс (для вивария – варить облученным крысам и мышам еду), тогда началась красивая жизнь. Стипендия была уже тридцать рублей и пятьдесят мне платили в виварии.

Вот тогда-то я и начал покупать книги. Ну, поначалу огромные однотомники классиков – дешевые и неудобные.

Но уж разогнался вовсю, став лекарем «Скорой помощи». Я успел прихватить самый кончик уходящих книг (старых, разумеется). За пять лет до книжного бума я успел собрать неплохую библиотечку по истории и поэзии. Ну, скажем, двухтомник гершензоновского Чаадаева я купил за пятерку. Том Мережковского шел по полтора рубля, Карамзина (в блестящем состоянии) – трешка, том Соловьева – трешка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю