Текст книги "Ноль три"
Автор книги: Дмитрий Притула
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
16
Конечно, что там говорить, я был обижен. Эдакая профессиональная гордыня возмущалась – вот двадцать лет отработал, и ничего, а тут за несколько месяцев два взыскания. Правда, первое – перевод с бригадной работы, если смотреть формально – наказанием не считается, но ведь наказание-то было. А уж выговор просто ни за что. Конечно, мог писать, жаловаться в местный комитет, но объявил мне выговор не отдельный человек, а медсовет. Да я и не имею склонности качать права.
Обида была: вот сколько лет отработал вместе с этими людьми, связан если не дружбой, то уж всяко приятельством, и никто не защитил.
Но когда обида утихла, я понял, в чем здесь дело. Да они просто и представить не могли себе, что мой заведующий подталкивает меня к увольнению. В самом деле, когда смены закрываются с трудом, когда текучка кадров, кто-то может хотеть расстаться с опытным работником, который, к слову, постоянно пашет на полторы ставки, не болеет, не ходит в декрет и безотказен. Да опытным заведующим это и в голову не приходило. Да любой из них согласен терпеть склочника, неуживчивого человека, только бы он безотказно и грамотно тащил свои палаты.
К тому же каждому из них было ясно, что уволить меня нельзя. О нет! Я не сверхоптимист, уволить можно кого угодно, но в конкретных обстоятельствах и конкретно меня уволить было нельзя.
И причина здесь проста: увольняет не заведующий отделением, а главврач. У нас с ним хорошие отношения. И ему вообще плевать, какой у меня характер. Даже если и представить, что я человек вздорный и сквалыжный. Он не поверит Алферову, что я вдруг ни с того ни с сего перестал справляться с работой. А в глазах главного – это единственный показатель ценности работника (это выражается в отсутствии жалоб и грубых проколов).
Разумеется, не следует быть романтиком: вот если бы главный захотел избавиться от человека, он бы нашел такую возможность. Закон, конечно, хорош – без разрешения местного комитета человека не тронь. Но мелкие рифы успешно преодолеваются опытным судоводителем.
Потому что опытный человек станет не увольнять, но выживать.
Скажем, ты опытный участковый врач поликлиники. Тебе дадут дальний и разбросанный участок, а машину, напротив того, не дадут. То есть машина будет стоять под окном поликлиники и бить копытом, но тебе всякий раз будут говорить, что она нужна для каких-то иных дел. И ты это все понимаешь.
А участок, значит, дальний и разбросанный. Одно дело – пять вызовов в одном доме, и другое – пять вызовов в пяти домиках. Ты, конечно, будешь ерепениться, а тебе в ответ – а кто-то должен обслуживать те, дальние, вызовы, так почему не вы? Там разве не люди? Люди, конечно, люди.
А обязательные дежурства в отделении тебе будут ставить непременно в субботнюю или воскресную ночь.
Или у тебя с приема заберут медсестру – не у другого врача, а именно у тебя. Мало ли куда – на комиссию военкомата или в какое другое место. Ты, понятно, в крик, не могу и не буду без сестры. Но все понимают, что ты можешь отказаться работать без сестры, но не сделаешь этого – коридор-то полон больными. Тебе дадут сестричку на часок, чтоб ты захлопнул свой ротик, но потом она упорхнет на постоянное свое место. О! Способов навалом!
Да и у нас ли только? А всюду не так?
Тут как-то директор школы выживал Надину подругу, хорошую математичку. Она имела обыкновение критиковать директора как в устном, так и в письменном виде. Чем-то ей директор не нравился. То ли на руку был не вполне чист, то ли еще что – это не так важно. А важно то, что директор всегда очень и очень благодарил математичку за ее принципиальность, ставил, разумеется, ее в пример.
Но расписание ей так хитро составляли, что она не смогла работать. Ставят, к примеру, два часа в первой смене, три во второй. Да часы ставят не кряду, но с перерывами, и с перерывами такими малыми, что и покидать школу не имеет смысла. И разные классы давали – один пятый, один шестой, один седьмой.
Она потерпела немного, да и ушла в другую школу.
О! Начальники прекрасно изучили науку расставания.
Говорю, разумеется, лишь о расставании с людьми профессиональными и стоящими. О прогульщиках я не говорю – у нас их практически нет.
Конечно, Алферов тоже понимал, что уволить законным путем он меня не может. Конечно, он мог подвести меня под еще какой-нибудь выговор и тогда вопить: два выговора за короткий срок, имеем право уволить. Но ты сперва натяни меня на второй выговор, если я не прогуливаю и справляюсь с работой, но даже если и натянешь, это ничего не изменит: больничное начальство не захочет со мной расставаться. Вот в этом я был уверен.
Конечно, понимал это и Алферов. Он мне, убежден, и выговор-то объявил, чтоб дать понять – я должен уйти. То есть если я человек неглупый, то должен понять, что вместе нам не работать, специалист моего класса (хотя бы по стажу и категории) нужен всюду, то есть даю намек – отвалите, Всеволод Сергеевич, умоляю.
Ну вот. А я отваливать не захотел. Уперся, попросту говоря.
Даже и внятно не смогу объяснить, почему я уперся. Глупо? Да, глупо. Нет, я не туманил голову общими соображениями, что кто-то же должен упереться, нет, я отдавал отчет, что не такое уж важное место занимаю в жизни. Упрусь я или нет, большого значения не имеет.
А только с детства я понимал (порой безотчетно), что если уж в этой жизни я могу рассчитывать только на себя, то подминать себя я не могу позволить никому. Нет, вовсе я не должен отодвигать соперников плечами и локтями, этого у меня, судя по моему месту в жизни, не было, но вот так взять и сожрать себя я не мог позволить никому.
Если Алферов был бы лучше меня, если б он предъявил такие уровни работы, которым я не смог бы соответствовать, я, разумеется, ушел бы.
Но картинка-то была обратная, и я остался.
Снова спрошу: это глупо? Да, глупо. Да, отсутствие здравого смысла. Потому что здравый смысл как раз подсказывал, что следует уйти (да, звали в хорошее место, да, оформили бы переводом и дали бы лучшую работу), но не ушел. Здоровьем платил, но остался. Тьфу ты, да и только.
Внешне все выглядело замечательно: Алферов со мной подчеркнуто вежлив, никакого недовольства или, упаси боже, раздражения, но после каждой пятиминутки он забирал к себе листки наших вызовов, а потом непременно ласково спрашивал меня:
– Всеволод Сергеевич, а почему вы так долго не выезжали на вызов?
Это, разумеется, при всех, словно я практикант-пятикурсник.
Как могу, сдерживаю себя:
– Как диспетчер дала вызов, сразу и поехал.
– А почему держали? – это диспетчеру.
– Это район. Взрослая температура (к примеру). Ждали, когда будет еще что-нибудь.
– Всеволод Сергеевич, напишите, пожалуйста, объяснительную.
Диспетчер права – температуру можно обслуживать не сразу – и что ж тут писать? Но объяснительная так объяснительная.
Глупо? Да, но лишь на первый взгляд. Алферов заставлял писать объяснительные только меня, на каждом дежурстве я одну-две объяснительные писал. Издевательство? Оно конечно. Но тут и другая сторона. За пару месяцев наберется ворох моих бумаг, и тогда Алферов сможет пойти к главврачу – надо что-то делать, Всеволод Сергеевич в последнее время совсем распустился.
Или вот такое:
– Всеволод Сергеевич, вы почему долго были на вызове?
– То есть как долго?
– А вот так. А там, заметьте, только давление.
– Но оно не снижалось.
– А почему?
Я пожимаю плечами: странный вопрос – в одном случае оно снизится от одного твоего появления, а в другом – будет снижаться долго.
– Я отвечу, почему. Ваша тактика была неверна. Вы ввели лекарства внутримышечно, а нужно было сразу в вену. Вы выбрали путь попроще.
– Я у этого больного не в первый раз. Прежде было достаточно той смеси, с которой я начал. И я, представьте себе, думаю о том времени, когда больному действительно понадобится вводить лекарства в вену, а мы их начисто испортим.
– Удобная позиция. Тем более, что товарищи в это время надрываются на вызовах.
– Я тоже не чаи гонял, – это уже с явным раздражением.
– Этого бы еще не хватало. Пожалуйте, объяснение, – это ровно и с накатистой улыбкой.
– Ладно, контора пишет.
– Именно, Всеволод Сергеевич, именно.
Это я так спокойно рассказываю сейчас, по уже просыхающим следам. Но тогда-то. Всякий раз унижение, всякий раз душа взводится в состояние перед взрывом, и прямо физически ощущаешь выброс в кровь адреналина, и сразу звон в голове, и мокнут ладони, и долго успокаиваешь себя, приводишь в рабочее состояние, и собираешь волю, чтоб написать объяснительную.
При этом стараешься, чтоб присутствовала легкая ирония – любой человек поймет, что тебя заставили заниматься чепухой; но вместе с тем и не пережимаешь, чтоб не производить впечатление человека наглого – вишь, он непочтителен с начальством.
Это один путь. Легкой издевки, скажем так.
Был и другой путь.
Меня, с указания Алферова, заставили заниматься самой черновой работой. Нет, я не белоручка и, надеюсь, не высокомерный человек, и за долгие годы привык делать все.
Однако же у каждого свой маневр. Разумеется, как и всюду. Я могу носить носилки, но не потому, что мне это нравится, а потому, что нести некому. Точно так же заведующий отделением не моет полы и не перестилает больных (правда, их и никто не перестилает, если, разумеется, у больного нет родственников).
У нас, на «Скорой», тоже у каждого свой маневр. У бригады одно, у меня другое, у фельдшера третье. Что и справедливо. У каждого свое умение. Правда, бывает, что иной фельдшер толковее иного врача, но это уж случай особый.
Однажды Алферов спросил диспетчера, почему вызов – укол онкобольному – лежит так долго. Или – к примеру – почему задерживается перевозка из района.
Диспетчер ответила, что фельдшера на вызове.
– Так пошлите врача.
– Не посылать же на укол бригаду!
– Бригаду – нет, а линейного врача именно послать.
А линейный врач в этой смене как раз я.
Диспетчер ясно поняла своего заведующего: мне нужно давать все. В дополнение к основной работе, разумеется.
Я спрашивал, было ли такое распоряжение другим диспетчерам – нет, не было, только меня касалось это указание.
Я смотрел наши отчеты за те дни: у бригады десять-пятнадцать вызовов, у фельдшеров четырнадцать-пятнадцать, у меня – двадцать-двадцать два.
Но дело не только в количестве, хотя лишние вызовы, разумеется, утомляют. А во всем этом было что-то унизительное.
Если ты делаешь свою работу, скажем, дальний вызов, и надо заодно привезти больного – это одно. И другое – если тебя посылают специально. Конечно, гордыня некоторым образом возмущалась – долгий опыт, некоторое умение, и на что они тратятся – сделать укол, привезти больного в хирургию – это по силам и начинающей медсестре. Даже и профессиональное возмущение имело место – но, разумеется, возмущение молчаливое. Вот я занят на перевозке – кучер, не более того, – а здесь может случиться что-то сложное, и кого направят? Девочку-фельдшера? Если, конечно, бригада занята.
Ведь до чего доходило? Диспетчер строго велит мне привезти в детское отделение девочку с пневмонией. Очередь не моя, но это ладно. Главное – на месте педиатр и фельдшера. Я удивленно посмотрел на педиатра – она отвела взгляд. Ну, вроде бы не знает, что поступил вызов. Ее можно понять: у нас не принято рваться в бой, диспетчер – хозяйка, что она сунет, туда ты и должен ехать.
Конечно, унижение имело место.
В прежние времена я непременно спросил бы, а почему, собственно, я должен ехать. Теперь же молча брал бумажку и, обозначив спиной возмущение, уходил.
Понимал, Алферову как раз и нужно, чтобы я возмутился. Диспетчер передаст вызов другому человеку, а заведующему скажет, что я отказался. А отказ – дело серьезное. Это докладная главному. Это, возможно, и оргвыводы. Нет, такой козырь Алферову я не давал.
И сейчас я спрашиваю себя, а что мне было делать? И говорил себе – надо действовать. А как? Очень просто, методами Алферова. Нехватка машин или лекарств, или неукомплектованность смены – писать по начальству. И копию в облздрав. И всюду жаловаться. В письменном, разумеется, виде.
Но не мог этого делать. И ругал себя – его топчут, а он, какой чистоплюй, не может защититься. Вот потому-то хам и берет верх над нехамом, что у него такие методы борьбы, до которых нехам не может унизиться. А ты унизься, ты снизойди, ведь в следующий раз хам поостережется. Но, во-первых, я знал, что жалобы вряд ли помогут, а во-вторых, будь я уверен в своем успехе на сто процентов, все равно не стал бы писать по начальству. Причина проста – если принять правила Алферова, сам станешь таким же. Или – что тоже страшно – профессиональным склочником.
И я делал вид, что мне все нипочем. Объяснительная – пожалуйста. Внеочередная поездка – пожалуйста. Терпел. Да, ждать и ждать. О, мы такие зимы знали, вжились в такие холода… Со мной, уговаривал себя, ничего нельзя сделать. И унизить меня невозможно. Потому что любая работа – дело достойное. Недостойно только безделье.
Да, со мной ничего нельзя сделать. Он выживает меня, провоцирует, создает невыносимые условия, но только я не уйду.
Нет, все-таки это у меня было не без внутренней демагогии. Мол, что же произойдет на белом свете, если каждый, кто считает себя правым и за это спекаем начальством, уйдет. Нет, ничего хорошего не выйдет. Подкидывал в костерок рассуждений такие понятия, как долг, стойкость, прочее. Говорил себе – я уперся, и все тут. Меня можно убить, иначе я не уйду. Это моя «Скорая помощь», а не алферовская. Пусть уходит он.
Рассуждения, конечно, красивые, но я стал замечать, что постепенно у меня портится характер. Какая-то постоянная нервозность появилась, взведенность души. И здесь Алферов был в выигрышном положении – у него нервы, несомненно, были покрепче. Он заставит меня писать объяснительную и весь день находится в веселом расположении духа (а как же, уел противника). А я клокочу все дежурство. Да и вне дежурства тоже.
И что самое пакостное – на работу стал ходить без охоты, и даже, надо сказать, с омерзением. Вспомню, что скоро увижу Алферова – ну, не могу идти, хоть вопи. Вот сейчас я увижу этот хрящистый носик, эти прижатые к голове, полетные уши – ну, не могу.
И начал пропадать сон. А ведь прежде гордился – и законно, – что могу спать в любых условиях. Всегда был счастливчиком – только ухо на подушку, и аут. Потому, собственно, и переносил десять суток в месяц. Иначе давно начало бы прыгать давление – самая первая реакция на недосып.
Значит, начал пропадать сон. То есть дома лягу и представлю, что завтра снова увижу Алферова, и он меня порадует своей новой задумкой, и все! – сон летит прочь. Крехаю, ворочаюсь, хоть снотворное принимай. Но после снотворного человеку сутки не прокрутиться. Сон под балдой – это самообман. Стал помаленьку на ночь пить валерьянку. Помогало, но это, конечно, не дело. А на дежурстве, если и выпадал свободный часок, отключаться уже не мог.
А если ты не выспался, то на работу идешь во взведенном состоянии. Это знакомо каждому: внешне ты обычный, даже веселый, но только тронь кто тебя, и ты готов взорваться, все разнести в клочья.
Конечно, на работе сдерживал себя. В самом деле, окружающие не виноваты, что ты не выспался. Хотя понимал, что и они отчасти в этом виноваты. Разве не видят, что начальник меня травит? Но помалкивают. Вот молодая фельдшерица. Я подстраховывал ее, когда она ничегошеньки еще не умела. Все понимаю: без мужа тянет двух мальчиков, не даст Алферов совместительства – погибель, а перейти на другую станцию тоже нельзя – здесь живет, кататься вдаль – сколько времени уйдет, а старший мальчик пошел в первый класс.
Потому и отводит глаза, когда меня посылают на вызов. Хотя знает, что и очередь, и вызов – ее.
Говорил себе, а вот возмутись кто-нибудь, что вот меня снова гонят вне всякой очереди, так ведь всегда благодарен буду. Но никто и ни разу. Горько? Да уж конечно.
Правда, уверен был, что Сергей Андреевич или Елена Васильевна заступились бы за меня, но они были в других сменах. А жаловаться им, что вот меня заставляют работать лишнее или писать глупые объяснительные, я считал постыдным.
Значит, характер у меня неудержимо портился. Становился, как бы сказать, вздорным. И первыми это почувствовали домашние. Стал раздражаться из-за ничтожных бытовых подробностей. Чего прежде никогда не было. Мог даже и на визг сорваться. Словно бы распущенная истеричка.
Как-то Павлик получил двойку по зоологии – забыл дома тетрадку. Прежде я бы пошутил, не без издевки, над раззявой, да и все.
Но теперь:
– Ты когда-нибудь станешь самостоятельным? Или всю жизнь поддерживать тебя за подтяжки?
– Отрок превращается в подростка, отец. В этом возрасте, почитай Спока, он становится рассеянным.
– Но только, прошу, без демагогии. Оставь ты эту манеру.
Удивление и обида на лице парнишки. Что и понятно: то были друзьями, а теперь старший друг вопит на младшего.
– Но это она меня просто попугала. В дневник двойку поставила, а в журнал нет.
– Господи! Да ведь ты учишься не для отметок, а для знаний.
Я слышу свой вздорный голос, и мне самому стыдно.
– А если я забыл тетрадь, то знания уменьшились?
– Прекрати болтовню! Это от расхлябанности. С нее начинаются все беды.
Мы стыдимся смотреть друг другу в глаза, но во мне клокочет раздражение, и я вяжусь к домашним, вяжусь, вяжусь.
Постепенно стал раздражаться и на работе. Ну, вот где журнал сдачи дежурств, где старший фельдшер – у меня пуста коробка с наркотиками, а фельдшер уехала в аптеку, почему биксы не обновлены?
Понятно, что это брюзжание не прибавляло мне уважения. Да еще в новой малознакомой смене.
Да, отвратительно я себя чувствовал в то время. Как-то сразу перешел в следующую возрастную категорию. Если не высыпаешься, то под глазами появятся темные круги, словно ты после многодневной пьянки, и морщины углубятся, и глаза потускнеют. Словно бы ты враз потерял смысл жизни.
Говорил себе – я не конь блед, я – конь уныл. Да, унылый конь. Прежде ведь я не ходил, а как бы дергался – вроде бы переизбыток энергии, но выхлест этой энергии я сдерживаю. А теперь ходил, словно на плечи давят двухпудовки.
Что меня спасало в то время? В это и поверить трудно, но спасала меня именно работа. Вот поеду я на сложный вызов, и все как бы становится на свои места. Все вокруг глупость – отношение с начальством, отношения новой смены ко мне – я на самом-то деле лишь для того существую, чтоб лечить больных, и только для этого. Как-то сразу восстанавливалось равновесие, и включалась выучка, и пропадала раздражительность. Так что ловил себя на том, что неохота уходить от больного – вот я помог ему, он меня за это ценит и уважает, а на «Скорую» возвращаться неохота – там меня и не ценят, и не уважают.
Надя меня постоянно уговаривала – уйди, ну что ты маешься. Смени «Скорую» на поликлинику. Тебе ведь только сорок три. Из-за чего мучаться? Из-за какого-то ничтожества.
Однажды случайно я встретил на улице нашу бывшую сотрудницу, когда-то совмещала у нас. Она спросила, как мои дела, и я неожиданно порывом пожаловался, что не в ладах с начальством.
Она вдруг обрадовалась. Оказалось, что два года она заведует «Скорой помощью» в Губине.
– Переходите ко мне, Всеволод Сергеевич, – уговаривала она. – Рядом же. Врачей не хватает. А вашего класса нет никого. Дам вам кардиологическую бригаду. Вы, два фельдшера, а? Машина хорошо оборудована. Дефибриллятор новый. Шесть-восемь вызовов в сутки.
– Красивая жизнь, – вздохнул я. – Но все-таки скажу – нет.
– Вы сразу не отказывайтесь. Но помните, что место за вами.
17
Вечером рассказал Наде об этой встрече и своем отказе.
– Ну, и что ты хочешь доказать? – неожиданно набросилась она. – Так и будешь дальше терпеть?
Я обиженно пожал плечами – ожидал иной реакции. Какой? Понимания я ожидал. Но всего более – чтоб она меня пожалела. Да, вот скажи она, бедный ты, бедный, совсем затравил тебя Алферов, но потерпи немного, я с тобой, и мы тебя любим, мне стало бы легче.
Но Надя с первых дней, как стало ясно, что Алферов меня выживает, придерживалась одной линии – мне следует уйти. Что меня, конечно же, огорчало. Думал, за долгие совместные годы мы срослись на манер сиамских близнецов.
– Что и кому ты хочешь доказать? – спрашивала Надя. – Ты врач, и ты должен не враждовать с начальством, а лечить людей. Вот твое дело. А где ты их будешь лечить – у нас или в Губине – неважно. Твои отношения с Алферовым обязательно скажутся на больных. Ты не высыпаешься, ты похудел и задерган.
– Не понимаешь, – огорчался я.
– А что я должна понимать?
– Не понимаешь.
А что я мог объяснить? Говорить бравыми лозунгами? Мол, кто-то должен, и все такое? Или если не ты, то кто же? Или что будет с цивилизацией, если никто не будет отстаивать то, что считает правдой.
Тем более, что она, в сущности, права. Все понимаю: глупо переть на стену. Умный человек тихо уйдет. Его дело – лечить больных, а не гробить здоровье из-за ничтожнейшего человека. Понимал ли я, что это глупо? Да, понимал. Но и сейчас, когда я крепок задним умом, скажу – начнись все снова, все равно бы не ушел. Никаких иных резонов у меня не было, однажды я сказал себе – не уйду, и не ушел бы, пока не сдох. Возможно, я и есть неумный человек. А только я знал одно – вот здесь я и умру. Все! – я уперся. Всего больше боялся быть проигравшим.
Если уйду, значит, я свою жизнь проиграл. Вот так у меня почему-то скручивалось. То есть если бы я сразу, не задумываясь, ушел, то, возможно, и не укорял бы себя в дальнейшем. Но теперь так в моем понимании получалось, что если уйду, то перестану уважать себя. Опять-таки глупо? Да, именно уперся лбом в каменную стену.
Вспоминаю ранний рассказ Бредбери. Там дикари с копьями бросались на страшное чудовище. Оказалось, что чудовище – паровоз. Безумные люди? Конечно. Но не желали смириться с чудовищем. Достойно ли это уважения? На мой взгляд, да. Хотя их можно осуждать за дикарство. О! Достоинство кое-чего стоит. Оно, я думаю, ценнее жизни.
Напомню считалку: кто хочет честно рисовать, тот должен чем-то рисковать. Абстрактные позиции, за которые ничем не надо платить, остаются только абстрактными позициями. С ними жить красиво. Но жизнью они становятся лишь тогда, когда за них платишь. Иногда здоровьем, иногда жизнью.
Значит, от недосыпа, постоянной взведенности мой характер портился. Недовольство с домашних выплеснулось и на посторонних людей.
Помню два своих срыва в поликлинике.
Однажды был на вызове в глухой деревне. Три месяца назад старик ушиб голень, потом появилась язва, и теперь постоянно идет гной. Делают какие-то примочки.
– А хирург смотрел?
– Да какой у нас хирург?
– А в город вас не посылали?
– Да кому мы нужны, старики? Если человеку за семьдесят, то его и не лечат.
– Тогда собирайтесь – поедем к хирургу.
Ну вот. А на приеме сидит молодой паренек. Кругляшок такой румяный. Второй год работы. Известен тем, что карточки и направления заполняет на машинке. Ну, прогрессивный паренек, научно-техническая революция, все такое.
– Там пожилой мужчина, – показал я в сторону коридора. – Ветеран войны. Ушиб ногу. Нет ли остеомиэлита?
– А вы зачем его сюда? – с улыбкой спросил паренек.
– А куда же? Вот его карточка. А вот и номерок.
– Нет, его в приемный покой, – поучает меня паренек. – Вы же привезли его по «скорой помощи». Значит, в приемный покой.
– Но больной-то амбулаторный. Вот карточка. Вот номерок. Считайте, что он приехал сам, на автобусе.
– Но ведь его привезла «скорая помощь», а не автобус.
– Но вам-то какая разница? Вот карточка, вот номерок.
– Нет, не приму. Его в приемный покой.
Вдруг меня подбросило от накатившей злобы, даже какая-то пелена встала перед глазами.
– Вы все-таки гляньте его своим полупрофессиональным взглядом, – это я уже с нескрываемым презрением.
Он выкатился из-за стола, обомлев от этого вот «полупрофессиональный». В кабинете ведь медсестра и больные.
Тогда я поманил доктора пальчиком, провел в перевязочную, потянул за лацкан халата и шепнул на ухо:
– Надо бы вам ушки надрать за такие штуки, – и постарался обворожительно улыбнуться.
А он так и стоял, онемев, пока я не вышел в коридор и не ввел в кабинет своего старичка.
Срыв? Да. Спад воли? Несомненно. Мне бы не ввязываться в разговоры – привез больного, отдал и отвалил. Пусть доктор скажет спасибо, что я взял в регистратуре номерок. Ветеран войны, сельский житель – примет, куда денется. Но вот возмутился. Как же наш брат быстро наглеет, год поработал и уже кобенится – этого туда, этого сюда, ожидая, что я буду его упрашивать.
Шел поликлиническим коридором и ругал себя – глупо, ну, как же глупо.
И второй срыв был в тот же день, и тоже в поликлинике.
Мне нужно было поставить печати на рецептурных бланках, и я пошел в регистратуру.
– Нет, нет, строго запрещено, – сказала худенькая девочка (она меня не знает, тут они долго не задерживаются, в основном набирают стаж после десятилетки).
А печать поставить было нужно: выписываю лекарства знакомым, да и на вызовах иной раз, правда, нечасто – это не входит в наши обязанности.
Конечно, могу пользоваться Надиными бланками, с ее собственной печатью, но тут уж дело принципа – лекарь я или не лекарь – у меня тоже есть своя печать. И теперь к ней следовало присоединить печать поликлиническую.
С девочкой я спорить не стал – это же не ее выдумка, это указание начальства, и я пошел к заведующей поликлиникой.
Та сидела, кругленькая такая, сравнительно молодая, лет под сорок.
– Печать бы поставить! – как мог весело сказал я, дескать, видите, из-за какой малости приходится отрывать вас, занятого человека.
– Никак нельзя! – был ответ.
Да пальчиками нетерпеливо по столу барабанит.
Ну, как же они быстро начинают чувствовать себя крупными начальниками. Я ведь помню ее юным участковым терапевтом – чуть позже меня начинала, – толковый была терапевт, веселая, горластая. А вот уж и пальчиками барабанит по столу.
– Но я всю жизнь ставил печать у вас.
– А теперь с этим строго. Только своим работникам.
– А я?
– А вы не наш. И мы не можем каждому ставить печать.
Вот от этого «каждому» я внутренне взвился. Нет, я, конечно, любезно улыбался, но в душе все клокотало: черт возьми, она понимает себя чуть ли не министром здравоохранения, вместе отработали семнадцать лет, и я для нее – каждый. Что и понятно: она начальница, я – черная кость, и уж ей никак не ровня.
– Интересно, вот я на вызове в районе оставляю больным рецепты. А потом они поедут сюда ставить круглую печать? Или знакомый киоскер просит выписать гипотензивное, так я посоветую сходить на прием?
– Именно так. – Она уж как-то немигающе смотрела на меня, ну, уж очень, видать, презирала. Не меня именно, но в моем лице любого просителя.
– Я понимаю: когда больные у вас выздоравливают поголовно, когда все врачи на месте, пропали очереди, да к тому же заработали лифты, вы вправе отказаться от посторонней помощи. Вы правы.
Жалкий лекаришка с ноль три и поучает ее – ну, наглец.
– Да уж у вас помощи просить не станем. Как-нибудь справимся, – зло сказала она.
– Мы можем быть бюрократами, но зачем же нам при этом быть еще и глупыми?
– Вы это о себе? – вырвалось у нее. Ну, подставка, ну, какая подставка – тут не удержаться.
– Нет, это исключительно о вас, – и я попытался широко, во весь охват кабинета, улыбнуться.
Ничего не ответила. Лицо пошло красными пятнами – это было, но от дальнейшей свары удержалась. Молодец, конечно же.
А я нет, не молодец. Вот зачем эта свара, к чему похамливать? Она что – поумнеет или перестанет быть бюрократом? Безумие все это. Неумение сдерживаться.
Единственное объяснение – портился характер. Стал обидчивым и начал защищаться – качать права, что, надо сказать прямо, глупо.
С омерзением вспоминаю сейчас те осенние месяцы: брюзжал, цеплял всех, был постоянно недоволен. Сказать коротко: у меня вырабатывался характер неудачника, и самое плохое то, что я сам это понимал.
И потому старательно защищался: нет-нет, я вполне на коне, и жизнь моя удалась, подумаешь – конфликты с начальством, это ерунда, это судьба посылает испытание, это жизнь в очередной раз закаляет тебя, это все временно и пройдет, надо только продержаться, не умаляя себя, чтоб потом не было стыдно: вот суетился, вот унижался, вот позволил бесцеремонно подмять себя.
О! Человек – не соринка, которую можно сощелкнуть с праздничного пиджака, не букашка, которую легко раздавить; если человек упрется, он может выстоять один против Вселенной; и это ложь, что один человек ни черта не может, один человек, если он решил устоять и не согнуться, может все!
Такими примерно лозунгами я утешал себя. И защищался как мог. Излишне, может быть, показывая, что я не соринка и не букашка. Налетал на Алферова и старшего фельдшера: та же нехватка лекарств, машин, людей. Вы когда в последний раз аппаратуру проверяли? В скольких машинах работает наркозный аппарат? Я вчера посмотрел – в трех машинах нет закиси азота. Мы допрыгаемся.
В таком, примерно, духе. Да с напором, да с вызовом и не без легкой примеси наглости. Как бы даже и провоцируя: ты меня спекаешь, а я не клоп, меня раздавить невозможно.
Разумеется, попадало и смене, в которой я тогда работал. Пожилой брюзга с дурным характером. Правда, безотказный, и за это можно простить его вздорность.
Но если на работе я все-таки как-то сдерживался – нельзя же распускаться, да еще с молоденькими фельдшерами, – то дома я сдерживал себя поменее.
Дома! Горечь, бесконечная моя горечь! Неужели я не вправе был рассчитывать на безоглядную поддержку Нади. О, единственная душа, о, неразменная половинка. В той поговорке, приписываемой Аристотелю, про друга и истину, мне друг был бы дороже. Понимаю, все понимаю, любовь к истине, по Чаадаеву, понятие божественное, но если бы друга сжимали архаровские объятия, я сперва попытался бы помочь ему выбраться из этих объятий, а уж потом вспомнил бы об истине, да и потолковал о ней, прогуливаясь с другом по осеннему парку.
Это в том случае, если б близкий человек был неправ.
Но я-то был прав, у меня нет в этом сомнений и сейчас. Возможно, иной раз был прямолинеен, вздорен, но, в сущности-то, был прав. И Надя, зная меня долгие годы, должна была понимать, что уж если я решил упереться, то все! – сдвинуть меня невозможно.
Если я решил держаться до конца, я бы продержался. Голодное детство, повторю, и голодная юность кое-чему меня научили: полагаться на свою волю – вот вернейший посыл. И я на себя полагался.
Но при этом отчего-то рассчитывал на поддержку семьи. Конечно, то понимание, что въелось в меня в детстве и юности – человек сам по себе, и он никому не нужен, – сидело во мне постоянно; но под влиянием прошедшей жизни и усиленных внушений – я нужен больным, и Андрею, и своей семье – это понимание своей ненужности, поэтическое, в сущности, понимание, как бы затаилось, как бы пребывало в летаргическом сне. Но вот оно начало обозначать все признаки пробуждения.