Текст книги "Ожидание. Повести"
Автор книги: Дмитрий Холендро
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
В городе я надел галстук на рубаху, едва вышел из автобуса.
Голые тополя тянули ветви вверх, словно говорили: «Мы сдаемся!» Они сдавались зиме.
На улице, где раньше жила Маша, свисали с акаций коричневые стручки, и два пацана, качаясь на ветках, срывали их и кидали вниз, девчоночкам. В детстве мы тоже лакомились стручками, вытягивая из мясистых ребер клейкий зеленый сок. Он был сладок и бесплатен, а это так заманчиво, как всякая вольная добыча.
Одна замызганная девчушка, зажав в зубах копчик стручка, дула в него изо всех сил.
– Ты что делаешь, чумазая? – спросил я.
Она не ответила, а когда я отошел, крикнула:
– Музыку играю!
Две сестры, фантазия и беззаботность, почему они разлучаются с возрастом? Может быть, заботы так загружают человека, что уже не до фантазии? И не потому ли Иван Анисимович хоть пять минут в день сидит, прикрыв глаза, и, подстегивая фантазию, гуляет по свету? Может быть, он самый счастливый житель в Камушкине?
Я тоже дал волю фантазии, но она не летела так далеко.
Вот я говорю виноватому мужу Маши, что она его ждет. И, сигая через ступеньки, он мчится к ней, забыв про меня, а в моих глазах светится, как писали беллетристы прошлого века, тихая радость исполненного долга. Или я встречаю мрачного субъекта, верного дружка бутылки, внушаю ему, какой он подонок, сижу с ним и стыжу, описывая в подробностях сцену родов, и, когда он, подонок, поднимает глаза, на них наворачиваются слезы раскаяния, о чем тоже писали беллетристы…
– Не надо, не надо меня благодарить, – твержу я в ответ на искреннее рукопожатие. – Езжайте к ней.
– У меня нет денег, – говорит он.
И я даю ему три рубля взаймы.
А в Камушкине еще вручу ему плакат облздрава о вреде алкоголя.
Или дверь откроет скромный интеллигент, знающий в совершенстве только одно слово: «Ну?» У нас был один такой в техникуме, помните, я вам о нем рассказывал вначале… Он мог извергать это «ну» во всех вариациях, со всеми знаками препинания, включая указательный палец. «Ну что ж… Вы беспартийный, товарищ? – говорю я с ним на его языке. – Ну, а как насчет профсоюза? Ну-ну…» На нашего «нукальщика» действовали только такие прямые угрозы.
– Ну-ну! – покоряется Машин муж, надевая пиджак.
Я чувствую себя победителем.
Но кто меня встретит? Кого я сейчас увижу?
Я сверяю номер дома с адресом и топаю по лестнице. Вот и дверь Маши. Сорок шесть. В дверной ручке – газетный букет. Свернутые газеты торчат во все стороны. Вероятно, почтовый ящик за прорезью уже набит ими. Оттуда же торчит синий уголок.
Я долго звоню.
В этой квартире давно никто не живет. В ней – пусто.
Я тяну за синий уголок из прорези и вынимаю последнее письмо Маши. Вот в чем дело. Ее письма там, в ящике. Их не получил никто.
Я мнусь и опять звоню. Где же ее муж?
Может быть, он носится сейчас по городам и весям, по родственникам и друзьям, разыскивая Машу? Может быть, он кинулся за ней в ту же минуту, как она ушла от него, и не хочет без нее возвращаться? Да, Маша, конечно, глупо поступила. Так не поступают. Вот прямое доказательство – его нет дома с того же дня, значит, он ее ищет, как полоумный.: И правильно ругал ее Демидов.
Я засовываю письмо назад, в прорезь, и соображаю, что бы я сделал на месте этого незнакомого мне человека? Конечно, рванулся бы, как и он, за женой и детьми. Конечно, искал бы ее по всему свету, кроме Камушкина. Кому в голову придет скакать в этот Камушкин? Маша с детьми ехала сначала в автобусе, потом на катере, ей стало плохо, и она сошла. Да и ехала-то она наобум, то ли в Песчаное, то ли дальше… Ведь у нее не было цели. Она не ехала, а уезжала…
Про Камушкин не догадаешься.
Еще я отовсюду бомбил бы соседей телеграммами и спрашивал, не вернулась ли Маша. Сообразив это, я немедленно нажал кнопку звонка у противоположной двери. Я был полон отваги.
На лестничную площадку выскочила немолодая женщина довольно затрапезного вида, толстая, коротконогая и вместе с тем юркая. Она вертела гоголь-моголь в стакане, а глаза ее ели меня неспокойно.
– Я от Маши, – сказал я.
– Ой, заходите! – вскрикнула она. – Заходите! Меня зовут Ольга Петровна.
Она зазывала, а я почему-то отказывался.
– Где ее муж? – спросил я.
– Муж? Нет мужа! Да вы заходите! – опять принялась она, потерла руку о халат и схватила меня за локоть.
Я устоял.
– Что тут случилось? – спросил я, кивнув на дверь с пуком газет.
– Что случилось? – По ее румяным щекам потекла беззастенчивая улыбка. – Ничего не случилось. Это же случается каждый день. Он завел себе другую. А Маша узнала. Забрала детей, дура, и – вон. А та узнала, что у него семья. Она прикатила из другого города, такая современная фифочка, сама прикатила, без предупреждения, оттуда, где они спутались, он же ездил на такси, в дальние рейсы. Он – шофер такси. Может, зайдете?.. Ну и та тоже повернула домой, когда узнала. Представляете? Обе от него, как от чумы. Вот и все. А вы кто?
– А где он? – спросил я.
– Помчался за ней. За новой, конечно! Где же! На кой ляд ему Маша с двумя детьми?.. Ой, я и не спросила. Она родила? Кого? Несчастная!
– Вы уверены, что он уехал туда?
– А как же! Он мне позвонил, как вы, и сказал: «Пусть не ждет меня». Представляете? Я говорю: «Ведь она же в положении». И что слышу: «Потому я и спокоен. Вернется». А вы кто ей будете?
– Значит, он на такси работает?
– Работал.
– А где таксомоторный парк?
– На Лермонтова.
– На Лермонтова?
– Передайте Маше, пусть едет. Квартиру потеряет!
Я уже спускался по лестнице.
И вот я в комнате Маши, нет, в комнате Демидова, снова выслушиваю Сережку. Мой тезка пускает пузыри из слюны и другую влагу, когда я переворачиваю его на живот, и Маша называет его бесстыдником, подтягивает под ним клеенку и подгибает уголок простыни. Лешка с Алешкой носятся где-то на улице, и я говорю:
– Маша… Ваш муж, он, конечно, приедет… Может, скоро, но, может, и не скоро… Его нет дома, и на работе не знают, где он… Он уволился, короче говоря…
Другая женщина, возможно, начала бы расспрашивать, откуда я знаю про мужа, что да как, но Маша даже смотрела не на меня, а в окно.
За окном уплывал куда-то караван гор. Холодное солнце стекало по их вершинам на ту сторону. В пожарном сарае, отбивая ритм полечки и стараясь подравнять общий строй рассыпающихся звуков, екала большая труба, душа оркестра, та самая махина, которую надевают на себя, как на граммофон. Ее всегда слышно дальше всех. Маша сидела с Сережкой на руках, как каменная.
– Как я его любила! – вздохнула Маша. – Маму тоже любила, да не послушалась. У вас жива мама?
– Нет.
– Мамы умирают… И папы… Это детям надо знать. А то мы им только укорачиваем век… Доктор, вы не слушайте меня, я злая… – Вдруг она улыбнулась. – А я гадалка, Сережа. Дайте-ка руку… Не бойтесь. – И взяла мою руку.
– Я не боюсь, – сказал я. – Я не верю.
– Будет у вас красивая любовь, золотой, – сказала Маша, неумело подражая цыганке. – Еще вспомните Машу, как она нагадала… Всю правду говорю…
– Смех, – сказал я. – Любви-то ведь нетути.
– Есть.
– На словах, – сказал я.
– Неправда, – серьезно возразила Маша.
– Я хочу вас спросить…
– А вы не спрашивайте, доктор. Есть понятия, есть чувства. Это разница. Ничего не расскажешь… Вон чайник на столе стоит, горячий, холодный? Пока не прикоснетесь – не узнаете. Хорошего хотелось, – сказала Маша.
И я словно бы вдруг понял, что люди заблуждаются в любви от желания хорошего. Ясно: они выдумывают единственного от желания иметь единственного на всю жизнь. Их нельзя упрекать за это.
Но все равно я изрек:
– Не надо преувеличивать.
– Что же делать? – беззащитно спросила Маша.
– Можно поступить на работу… Я говорил с Квахадзе… А Сережку в ясли… Я говорил с женой Квахадзе.
– Конечно, я его очень любила, – сказала Маша.
– Плюньте, – посоветовал я.
– Если бы любила, – горько усмехнулась Маша, поправляя самое себя. – Люблю. С этим-то что делать?
Что делать с этим, я не знал.
– Спасибо, доктор, – сказала Маша. – На работу я, конечно, пойду. Завтра же. Стыдно за чужой душой нахлебничать. То вы, то Демидов… Спасибо…
Я знал, как выписывать рецепты, знал, какая флора и фауна в тундре, знал, что порт Находка торгует с Японией, что Чомбе – злейший враг Африки, хоть и сам африканец, что генетик Дубинин проследил на несправедливо заклятой мушке дрозофиле вредное для грядущих поколений влияние радиоактивного облучения выше десяти рентген, но чего-то очень простого и важного я не знал.
12
Репетирует оркестр.
Это испытание и радость для Камушкина. С одной стороны, хорошо. Любая механическая музыка, даже самая супермодная, живого оркестра не заменит, и лучше она, может быть, а все не то. Нет того состояния праздника, которое создают медные трубы. Или, скажем, в последний путь… Мы еще не дошли до того, чтобы хоронить человека под магнитофон. В тишине и безмолвии – тоже неприлично. Жил, работал, старался, и некому даже ударить медными тарелками в знак прощания. А у нас есть. Но с другой стороны…
– Как это називается? Как это називается? – горячо спрашивает Квахадзе, тыча пальцем туда, где таланты громко заявляют о себе.
Аптекарь Борис Григорьевич пьет чай в столовой и философствует:
– Конечно, легче из музыкантов сделать пожарников, чем наоборот, но какие же музыканты приедут в Камушкин, чтобы тушить пожар?
Я тоже пью чай в обеденный перерыв.
По-моему, Борис Григорьевич пропускает рюмочку напитка, которого ему дома не дают. Представляю себе, что будет, когда Квахадзе откроет наконец ресторан. Под его руководством вешают на стене огромную репродукцию с картины «Девятый вал» Айвазовского. Уж не знаю, как там в других приморских ресторанах, а у нас будет висеть «Девятый вал». И мужчины будут ходить сюда, как в музей…
Борис Григорьевич маскируется чаем, Квахадзе с середины зала прицеливается, ровно ли висит картина, а из-за полустеклянных стен замедленно плывет неторопливая полечка.
– Как это називается, черт возьми! – нервничает Квахадзе.
– Полька-бабочка, – говорю я.
Он отмахивается от меня.
Я сижу лицом к стеклу, и мне видно, как в конце длинной боковой улочки, у открытых дверей пожарного сарая, летают в воздухе руки капельмейстера, повторяя однообразные движения.
У него спина крепкая, как стенка у сейфа, и почти нет шеи, поэтому голова сидит неподвижно, но руки – они полны любви к искусству. Это балет. Лишний раз я убеждаюсь в несоответствии внешности и натуры. Еще он любит тонкое вино, и нечего удивляться этому, поскольку он главный винодел нашего совхоза. А на фронте он командовал гвардейским танком, говорят, ходил на тараны. В День Победы он надевает – я еще не видел, поверьте моей хозяйке – больше всех в Камушкине орденов. И сейчас его любимые слова в управлении оркестром: «Упорство! Смелость!»
Музыканты старательно врут, но гвардии капельмейстер не сдается.
Благодаря оркестру я узнал несколько музыкальных тайн. Перед каждой репетицией, например, пожарники, они же музыканты, заходят сюда и покупают в буфете у Лили шоколадные конфеты – по одной на брата. Их не едят, а только вымазывают рот, чтобы губы лучше прилипали к мундштукам. «Влипали в мундштуки», – говорят специалисты, разоряясь на шоколад. Любовь к искусству требует жертв.
В широком окне, как на экране, возникает Маша. Она проходит мимо пожарного сарая, зажимая уши руками. Гвардии капельмейстер на мгновенье поворачивается к ней, и я вижу квадратное лицо, перечеркнутое кавалерийскими усами, хотя он и танкист. Он щелкает перед Машей каблуками. Трубы в сарае качнулись, и на свет выглянуло несколько мужских лиц.
Маша прибавила шагу.
Полечка, отставая от ритма ее походки, словно бы тонет, булькая вразнобой и пуская пузыри. И возникает снова. Все сначала.
– Нельзя сказать, – веселым голосом замечает Борис Григорьевич, – чтобы они разучивали свои музыкальные номера в пожарном порядке.
И тут в столовую входит Маша.
– Здравствуйте, – говорит она, и Квахадзе поворачивается к ней.
Он любит церемониал.
– В чем дело, товарищ? – спрашивает он. – Слушаю вас.
– Я хочу работать, – говорит Маша.
Квахадзе обходит вокруг нее, как покупатель вокруг своей мечты.
– А что вы умеете? – подбадривает он.
– Я? Посуду мыть.
Он покашливает, деликатно прикрыв рот кончиками пальцев, так что они накалываются на черный ежик его усиков. Черт возьми, не завести ли мне усы? Тут, в Камушкине, на них мода. Полно усов! Тоже стану истым мужчиной… А Квахадзе остановился и смотрит на Машу почти в упор.
– Посуду? Нет! – категорически заявляет он. – Улибнись! Улибнись! – требует Квахадзе.
Маша жмется на месте.
– Улибнись!
– Не умею я.
– Улибаться?! – кричит Квахадзе. – Кто поверит? Ой-яй-яй! Наколку! Гарнитур!
Лиля подает, а он сам наряжает Машу, повязывая ей хрустящий фартучек и венчая такой же короной. Маша стоит, как невеста, которую выдают против воли. А красивая из нее выйдет официантка! Только руки красные от стирки.
– У нас будет рэ-эсторан! Понимаешь? Рэ-эсто-ран! – повторяет Квахадзе, сильно нажимая на «э». – Улибайся! Не мне – льюдям! Льюдям!
Вместо Маши улыбается Лиля. Не улыбается, а усмехается, глядя на нее из-за стойки буфета.
– Научишься, – успокаивает Машу Квахадзе и ставит ее у стола. – Я пришел… Клиент пришел, – говорит он, хлопнув дверью. – Сажай меня, пожалуйста… Приглашай, пожалуйста… – И садится за столик, у которого безмолвно и неподвижно стоит Маша. – Вот я… Здравствуйте, что у вас на обед? – Он смотрит на Машу и сам себе отвечает: – Консоме-бульон, пулярда, лангет, соус пикан… Шашлик! Давай меню, давай меню, – ласково торопит он.
Лиля подходит сбоку и хлопает какой-то бумажкой по столу.
– Что это? – переводит на нее глаза Квахадзе.
– Накладная. За пивом посылать пора.
Квахадзе долго подписывает ее беспрерывнымдлиннейшим росчерком. Лиля ест Машу глазами, скрестив руки и подперев ими грудь, высокую, как взбитые на кровати подушки.
– Соглашайся. Официанткой выгодней, – говорит Лиля. – Соглашайся, невеста.
– Посуду, – просит Маша доверчиво.
Аптекарь Борис Григорьевич из-за ее спины как бы кивает согнутым пальцем, делая Квахадзе знаки, чтобы тот не спорил с Машей.
– Нехорошо! – стонет Квахадзе, как от зубной боли. – Ну хорошо…
Не везет ему с мечтами! Лиля рвет из его рук накладную. Ну зачем она так злится! У Маши дети… Какая она невеста? Трое детей!.. Лешка, Алешка да Сережка – вот и вся Машина любовь…
За стеклами столовой, как хмельная, гуляет, качается полечка.
– Вспомнил, как это називается! – сердито грозит кулаком Квахадзе. – Кто в лес, кто по дрова!
Теперь, приходя в столовую, я видел за приоткрытой дверью посудомойки узкую спину Маши, склонившейся над раковиной. Из-под ее снующих рук вылетали на цинковый стол тарелки, и горы их росли на глазах, как в мультипликационном фильме.
Маша держала дверь приоткрытой, чтобы подглядывать в щель и не прозевать Лешку и Алешку. Они приходили к ней обедать. Сначала они ныряли за перегрродку у входа, и оттуда шипел маленький душик умывальника. А мать ставила пока на стол две тарелки, клала ложки и вилки, приносила дымящийся борщ в блестящей миске и улыбалась им, все время улыбалась, как учил Квахадзе.
Когда дети усаживались за стол, под картиной Айвазовского, в зале становилось симпатично, как в комнате. Только Лиля кривила крупные губы и, как палки под ноги, швыряла перед бегающей Машей фразы:
– Вот цаца! Глазыньки-то! Глазыньки!
Ну зачем, Лиля? Маша никогда ей не отвечала. По-моему, она не обижалась. А Лилю это злило еще больше.
Подавая, Маша успевала пригладить Лешке вихор, Алешке подтянуть бант.
В этот день толстая повариха (честное слово, у нас повариха толстая, как преимущественно и всюду) сказала Маше:
– Дети у тебя хороши! А сама ты!
– Что я? – непонимающе спросила Маша.
– Да ты посмотри на себя. Посмотри!
Через весь зал Маша, как привороженная, двинулась к зеркалу. Школьные ее туфли давно были заменены на тапочки. И она бесшумно приближалась к своему отображению, почти вплотную подошла к нему и стала рассматривать, чего-то не узнавая. Из-под края тугой белой косынки вылезли пряди волос. Маша поправила их, заткнув под косынку. Усталые тени темнели под глазами. Этого не поправишь. Клеенчатый фартук, порыжевший от жирных брызг, может быть, напомнил ей про другие наряды, и она завела тонкие руки за спину и затянула узел потуже. В это время Алешка, следившая за ней, перевернула тарелку с борщом, и как раз из своего кабинетика рядом с кухней вышел Квахадзе.
– Некультурно получается, – сказал он.
– Она маленькая, – заступился Лешка.
– Я не маленькая, я нечаянно, – возмутилась Алешка.
Со стола на пол опустилась струйка борща.
– Зачем они сюда ходят? – спросил Квахадзе.
– Я им свой обед отдаю, – сказала Маша, кинувшись промокать пятно на столе и загибая углы скатерти. – Я их днями не вижу.
– Э! – сказал Квахадзе. – Корми там!
Он водил рукой, как регулировщик, в сторону кухонного коридора, где стоял я.
– Илларион Константинович!
– Доктор! Дети – хорошо, но рэ-эсторан, понимаешь, скоро будет! Рэ-эсторан!
На этот раз любимое слово он сказал с издевкой над собой, и все лицо его изобразило страдание. Он был доведен неудачами до отчаяния.
– Уходите! – крикнул он детям. – Цаца!
Маша дернула завязку и кинула фартук на стул, за ним – косынку, за ней – халат. Глаза ее заплыли чернотой.
– Маша! – сказал я.
У дверей, держа Лешку и Алешку за руки, она оглянулась:
– Не кричите на них!
– Что с ней? – спросил Квахадзе.
А Лиля крупным шагом вдруг пошла за Машей к качающимся дверям.
И опять, как на немом экране, я увидел в большом окне Машу с детьми и Лилю, которая загородила им дорогу. Лиля подхватила Алешку и понесла сюда, в столовую. Маша растерянно опустила глаза на Лешку и следом повела его за руку.
– Компот! – крикнула Лиля от дверей.
– Компот! – сказал Квахадзе, хлопнув в ладоши.
Лиля двигалась на него, как танк.
– Пожалуйста, – сказал Квахадзе, когда повариха подала ему компот.
– Ешьте, – сказала Лиля ребятам.
– Ешьте, – повторил Квахадзе.
– Ешьте, – кинул от дверей веселый басок Демидова.
Никто и не заметил, как он вошел. Маша искоса глянула на него и наклонилась к детям, разрешая.
– Ешьте.
Из глаза ее капнула на скатерть слеза. Теперь я понял, почему она плакала, когда я наведывался к Сережке. И сладко, и трудно, когда тебя не оставляют наедине с бедой. Ведь она все одна, одна…
А Лиля сняла с себя халат, спокойно сунула его за стойку буфета, спокойно поправила кружевной воротничок перед зеркалом, надела пальто, сняв его с вешалки у дверей, и взяла Демидова под руку:
– Пойдем.
Я смотрел на них в окно.
Они долго шли сначала улицей, потом берегом, спустившись с обрыва к самой воде. Может быть, она его упрекала, а может, нет. Может быть, она говорила, что соскучилась, а он подтверждал, что тоже… Может быть, она спрашивала, отловился ли он, а он отвечал, что да… А может, он сказал ей, что они завтра сыграют с ней свадьбу, потому что подошел свадебный сезон.
13
А я решил пригласить Машу в кино. Когда я вышел из клуба с двумя билетами, столовая уже была закрыта. Значит, Маша прибрала в зале, потушила свет и отправилась за Сережкой. Обычно она мыла пол, сложив перевернутые стулья на сдвинутые столы, а потом все расставляла по местам. Сквозь стекло было видно, как она полоскала тряпку, роняя ее в ведро и выкручивая своими тонкими руками так, что они выгибались, и ямки на ее локтях обозначались еще отчетливей. Когда она наклонялась, юбочка не обтягивала, а облипала ее, и рыбаки и виноделы, проходя мимо, отпускали:
– Ядреная штучка!
Сами-то небось тряпок не крутят. Корабельную палубу драят шваброй. Это такая штука, вроде веника из веревок на длинной палке. Ее выкручивают, наступив на концы веревок ногой. Нет, мужчины, они – рационализаторы…
Я прошел мимо бетонного козырька новой автобусной остановки. Скоро нас соединят с Песчаным, и в Камушкин пожалует первый регулярный автобус. Жизнь неудержимо прогрессировала…
А строители от нас уезжали. Они перебазировались. Ближе к Песчаному. До свиданья, ребятишки, покоряющие горы. До свиданья, Рита.
Мне почему-то грустно.
Прямо перед моим носом открылась дверь яслей, и с приступочки осторожно сошла Маша с Сережкой на руках. Я сделал вид, что оказался тут без умысла. Мы поздоровались и пошли рядом, и я никак не мог сказать про билеты в кино.
– Дорожники завтра уезжают, – бросил я.
– Да, уже едут, – сказала Маша.
Сережка тоже пытался что-то сказать, но не мог, вроде меня.
– В клубе сегодня будет что-то такое, проводы… – сказал я.
– Они заслужили, – сказала Маша.
– Агу! – сказал я Сережке.
И тут мы уже подошли к калитке, а у калитки стоял Демидов. Выбритый, приодевшийся, он стоял, как новый. Даже в шляпе. Он курил, но, когда подошла Маша, посмотрел на Сережку и бросил окурок под ботинок.
Маша остановилась, ожидая, что он, наверно, объявит сейчас – вот вернулся, мол, домой, не пора ли и вам восвояси? Маша не доставала Демидову до плеча и поэтому смотрела вверх.
Я заметил, что от него попахивает винцом. Он косил на меня, а я помахивал чемоданчиком: ведь я еще не заходил с работы домой. И тогда Демидов сказал Маше при мне:
– А я билеты в кино купил.
И показал на ладони два синих билетика, какие были и у меня в кармане.
– Какое там кино? – совсем беспомощно спросила Маша.
– Художественный фильм, – сказал он.
– А Лешка с Алешкой? – зацепилась Маша, как за спасение.
– Они в шашки играют, – ответил Демидов. – Я им шашки принес.
Маша снова подняла на него глаза, и что-то небывалое, озорное сверкнуло в них первый раз: наверно, она была чертовская девчонка когда-то.
– Заболтают о нас, – сказала она с усмешечкой.
– А чего болтать? – в тон ей отозвался Демидов. – У меня невеста есть!
– Ну, я пошел, – напомнил я о себе и раскланялся самым настоящим образом, нелепо, как на сцене.
– Они оба посмотрели на меня, не ответив.
У меня бывают приступы веселости. Я прыгал по ступеням, пел без слов какое-то «ту-ру-ру», смешивая мотивы разных песен, подкидывал чемоданчик и, раздувая щеки, исполнял партию самой большой трубы в воображаемом духовом оркестре, я шел домой, как вдруг передо мной возник силуэт девушки. Представьте себе, это была Рита, строительница нашей дороги. Я почти налетел на нее. И представьте себе, я ей сказал:
– Здравствуйте, Рита. Да вы не удивляйтесь, пожалуйста. У нас тут все подряд здороваются.
– Здравствуйте, – ответила она мне.
– Вы идете в кино? – спросил я.
– Нет, – сказала она.
– Почему?
– Из-за этого вашего Зайца, – сказала она.
– Из-за какого-то Зайца лишать себя удовольствия? – сказал я. – Глупо!
– Не хочу его видеть, – сказала она.
– А у меня как раз два билета, – сказал я. – Вы ведь завтра уезжаете…
Возможно, я был так храбр именно потому, что она завтра уезжала. И, возможно, потому же она так храбро согласилась:
– Ну что ж! Пойдемте.
Ведь это нас ни к чему не обязывало. Накануне разлуки люди бывают ужасно откровенны и смелы, я это сразу почувствовал.
– Пожалуй, надо приодеться, – сказал я небрежно.
– Пожалуй, – согласилась она.
Наконец-то и в Камушкине пригодился мой галстук.
Мы пришли в вестибюль клуба, когда там топтались, то есть танцевали. Наверху, в зале, уже были расставлены скамейки, а внизу кружился слегка подвыпивший народ. Рыбаки не пьют в море. Никогда. А сегодня весь день возвращались рыбаки, весь день, ковыряясь в волнах, к причалу шли и шли сейнеры, ну а с возвращением полагается выпить… и как следует. Дорожники уезжали, ну а отъезд тоже всегда был поводом, и законным… Оркестр сменила гармошка.
Лиля, раскрасневшаяся, вся сиреневая, в сшитом на заказ платье, вся дрожа, отбивала разбитной ритм частушки перед чубатым парнем, распевая:
Я и так, я и сяк,
Я и каб-лу-ком,
А и как мне не плясать
С таким маль-чи-ком?
Мальчик потряхивал чубом до бровей. На коленях другого чубаря выплясывала свое гармонь. Рядом со мной стояла Рита. Я вам не сказал? У нее было продолговатое лицо, гладкие, очень загорелые щеки и голубые-преголубые и того мало, какие-то голубейшие глаза, удивительные при этой шоколадной коже.
Я хотел спросить у нее, откуда такие глаза, ведь я все мог позволить себе, раз она уезжала, но я не спросил.
Я хотел сказать, как это я до сих пор не замечал ее, но ничего не сказал.
Я вообще сказал только:
– Тут тесно.
А немного погодя спросил, читала ли она последние стихи Андрея Вознесенского в журнале «Молодая гвардия». Она согласилась, что тесно, и стихи она читала, и я приготовился поговорить о них, но тут зазвонил звонок, и мы пошли в зал.
Все уже расселись, но свет еще не потух, когда вошли Маша и Демидов. Такой Маши я еще никогда не видел. Волосы ее, гладко зачесанные назад, были – заплетены в косу, свернутую на затылке. Я еще не говорил, что у Маши были длинные волосы, но она их просто скручивала как придется, а то и сплетала в прямую школьную косу с бантиком. В ушах зеленели длинные серьги. Она точно бы знала, что все на нее будут смотреть. И приготовилась. А сама шла, ни на кого не глядя.
Случайно или нарочно, из-за ее маленького роста, Демидов купил билеты в первый ряд. Они сели. А по залу зашушукали. Или оттого, что одни притихли, стало слышно, как другие зашушукали. А кто-то даже присвистнул, когда они сели, и кто-то сказал:
– Ситуация.
А Туся, сидевшая за спиной Демидова, постучала в нее, как в дверь, и пожаловалась:
– Думаете, мне видно? Я за вами, как за горой.
Свет все не гас, словно киномеханик тоже смотрел, чем это кончится, а Туся все приставала. И тогда Демидов молча встал и поменялся с ней местами. Но тут же сзади него подскочила моя хозяйка:
– Ты чего, милый? Я пришла на твою спину смотреть? Нет! Я в кино пришла!
Его стали перегонять из ряда в ряд, пока голос Ивана Анисимовича не сказал:
– Ступай, браток, на свой шесток.
Я оглянулся, как и все. Сзади, как раз в створе прохода, на последнем сплошном ряду у стены сидела Лиля. Возле нее был свободный стул. Демидов пошел туда, и все повернулись к ним лицами, потому что это было интересней любой кинокартины, только Маша и Рита, не шевелясь, смотрели на пустой белый экран.
Наконец свет медленно стал таять и растаял, словно бы испарился, и с экрана ударил марш, под который издавна начинаются новости дня. И тут все услышали шаги Лили и увидели, как ее тень проплыла по экрану. Лиля вышла из зала.
– Молодец, Лилька! – сказал кто-то.
Тогда поднялась и Маша. И тоже пошла. Теперь круглый узелок ее косы заслонил на миг стальные болванки, ныряющие под катки блюминга. Потом они и вовсе пропали: это прошел Демидов. А за ним встал я, сказав Рите, что сейчас вернусь. Я нагнулся и вынырнул из зала. Мне казалось, я сейчас все налажу.
На лестнице Демидов говорил Маше:
– Не знают они тебя.
– Знать-то нечего, – сказала она и легко отстранила его с дороги своей несильной рукой.
Хлопнула уличная дверь. Это Маша ушла совсем. Еще раз хлопнула дверь – это, кажется, рванулся за ней Демидов. И Лили не было. А я почувствовал, что на меня кто-то смотрит сзади. Я всегда это чувствую. На лестнице стояла Рита.
– И вы уходите? – спросил я.
– Я видела эту картину, – сказала она. – Названия никогда не объявляют заранее, хитрецы.
Может быть, правда потому у нас так часто вывешивали афиши без названий, чтобы люди не знали, когда повторение. Художественный фильм, и все.
Еще раз хлопнула дверь. Я подумал: вернулись Демидов с Машей. Нет, вошел Заяц. Рита двинулась прямо на него, как будто его и не было. Растопырив руки, Заяц загородил ей дорогу и пьяно сказал:
– Сколько хочешь с меня? Все отдам!
– Заяц! – грозно крикнул я.
– Ты, клистир, – ответил он, сузив глаза. – Я же мотоцикл на руках ношу.
– Все равно ты дрянь, – сказал я.
– Невежливо, – усмехнулся он. – Так сколько, Ритонька?
И вдруг я его ударил. Я вспомнил, как в детстве еще читал, что боксеры бьют весом всего тела. – Мне главное было попасть ему в лицо. У меня, тоже с детства, боязнь ударов в лицо. Я не знаю, как это можно бить по лицу человека. Ведь это – варварство какое-то, это стыдно. Но я прыгнул прямо с лестницы, выпрямив руку, и всей тяжестью своего корпуса придавил Зайца, потому что Заяц упал. Я поднялся, а он лежал, ерзая лицом по полу.
Рита переступила через него и пошла.
– Я вас провожу, – сказал я.
– Не надо.
– Рита!
– А я вовсе и не Рита, – сказала она, уходя.
По лестнице спускался Иван Анисимович. Его уже вызвал кто-то из дежурных по клубу, то ли не зная, что делать со мной, то ли боясь, что Заяц встанет и убьет меня, то ли боясь Зайца. А может, Иван Анисимович тоже видел картину. Он спускался трусцой и спрашивал, глядя на Зайца:
– Что с ним?
– Это я его нокаутировал, – сказал я.
Тут как раз Заяц приподнял голову, и стала видна кровь, стекающая с уголка его рта.
– Что же это? – злорадно спросил Иван Анисимович. – Образованный молодой человек… Медик… И рукоприкладство? Нонсенс!
– Между прочим, – сказал я, обминая кулак, – в Чили не бывает боя быков. А город Гуаякиль находится в Колумбии.
Я толкнул дверь плечом, потому что рука у меня болела.
Я свернул прямо к Степанычу, чтобы рассказать ему о рукоприкладстве. Он сначала усадил меня пить чай, а потом спросил:
– За что ж вы Зайца ударили, Сергей Гаврилович?
– За дело, – сказал я.
– Ну что ж, – заметил он, помешивая ложечкой в стакане, – мне всегда казалось, что вы деловой человек.
– Степан Степанович, – неожиданно спросил я. – А есть на свете любовь?
– Для кого есть, – сказал он, – для кого нет.
– Почему? – не понял я. – Что она – по выбору? Я ведь без шуточек. Ведь любовь – это так много в жизни… Она…
Он потряс головой, прикрыв свои усталые глаза.
– Она – это человек. Она – это характер.
– Например, Маша, – сказал я.
– Возможно.
– Но почему это всегда так трудно? Говорят – без любви трудно, а получается – трудно с любовью. Когда – так-сяк, то это легко, но ведь для счастья нужно не так-сяк.
– Для счастья много нужно, – сказал Степаныч, похлопав меня по плечу своей длинной рукой. – Работа по призванию. Чувство юмора. Здоровье. Да, да, здоровье, когда все нипочем. От здоровья пахнет счастьем, как от хлеба.
– И любовь, – сказал я.
– Все это не ново, – улыбнулся он. – Мир очень стар.
Он стал подкладывать мне варенья.
В этом доме всегда чай пили с разными вареньями. Из черешни, сливы, смородины, абрикосов и яблок.
– А мы молоды, – сказал я. – Мы должны хоть чему-то научиться у старого мира. Маша уехала от мужа, потому что он обманул ее. Андрей Демидов, кажется, влюбился в Машу, но та никогда не согласится ответить ему, потому что есть Лиля, хотя Андрей Лилю не любит. Одно из двух – или все это предрассудки, или надо неограниченно повысить любовь в правах, пока медики не изобрели таблеток, излечивающих от нее, как от головной боли. Взял таблеточку, запил теплой водой, и через час все прошло. Сколько было бы спасено людей. Ого! Сколько незримых, неучтенных жертв предотвращено. От любви погибают больше, чем от всех катастроф на транспорте. В результате – или люди победят ее, как зло, или она…