355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Ожидание. Повести » Текст книги (страница 15)
Ожидание. Повести
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:35

Текст книги "Ожидание. Повести"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

В ящике свернулся белый, с темным пятном кутенок и зевает во весь рот, свесив набок, через черную губу, длинный бледный язык и сонно глазея на старика. Старик по-охотничьи бросает быстрые, зоркие взгляды направо-налево. Никого. Он берет на согнутую руку кутенка, ворошит его длинные, пополам переломившиеся уши и зычно кричит:

– Семка!

Долго ничего не меняется вокруг, все такая же пустынная тишь, но вот в россыпи, камней встает Семкин хохолок. А старик все гладит кутейка, блаженно зевающего от ласки.

– Хороший? – спрашивает небрежно Семка.

– Беспородный пес! – бормочет Харлаша, исподволь поглядывая на мальчика, который как-то виновато сник. – А я весла починил…

– Поплывем се… сегодня? – задыхается Семка.

– Море-то какое!

Ах, какое море! Солнце слепит, отражаясь от воды. И вроде нет моря, растаяло, только где-то шуршит, напоминая о себе. Уж, кажется, знаешь его, всю жизнь протерся около, а вроде бы впервые видишь.

– Так ведь свадьба сегодня! – захлебывается Семка. – Дед! Свадьба!

– А мы поплывем!

22

За скалами вода прозрачная.

– Тсс! – говорит старик, прижимая к губам корявый палец.

Семка закладывает весла в лодку, и она скользит просто так, облачком по ветру. И Семка не дышит. В руках у него – накидка, сеть-ловушка на длинном шнурке. Старик показывает ему в сторону пальцем и свирепо сигналит: «Кидай, кидай!», а Семка ничего не видит, свешивается за борт, и вдруг в глазах его юркают серебристые спинки, он швыряет накидку, пыхтя, выдергивает пустую и озлобленно морщит нос, а старик смеется:

– Она тени боится… Опоздал!

И снова они заплывают против солнца, к другому камню. А солнце, словно тоже высматривая рыбу, приспускается все ближе к морю… Кончается день.

Теперь старик гребет, задерживая весла в воздухе, точно передыхая, и тогда с них бесшумным сверканьем падают назад, в воду, крошечные дожди.

– Я думал, не поплывешь, обманешь, – вдруг признается Семка, не зная, как еще выразить свое счастье.

– Почему?

– Маленьких всегда обманывают.

– А старых?

– Смотри, смотри! – кричит Семка, не успев ответить.

Издалека, покуда еще крошечные, как нырки, которые взлетают над водой долго-долго, тарахтя крыльями, будто разбегаясь по ней, как самолетики, от голубинского берега, рождающегося из слепых солнечных пятен, к ним спешат моторные баркасы. Сначала нарастающий шум их пчелиным жужжаньем проник в уши, а потом прибавились то ли гармоника, то ли песня с гитарой, то ли все вместе.

Старик не стал грести навстречу, а повернул туда, где опрокинутой радугой по горизонту ложился закат. Он греб не яростно, может быть, больше от стеснительности, чем по охоте. И скоро баркасы окружили его, легко и весело взяли в плен, под смех разодетых рыбаков, и Карпов, в вышитой рубахе под темным старомодным пиджаком со множеством пуговиц и высокими, до плечей, острыми лацканами, болтающимися на ветру от быстрого хода, заорал благим матом:

– А ну, старый, к берегу!

Может быть, он ждал скандала? Он размахивает кулаками и заламывает на затылок соломенную шляпу. И его молчаливые сыновья прыгают через широкую еще полосу воды в лодку Харлаши, пугая мальчика качкой и стуком крепких сапог. Но старик улыбается в ответ покорной улыбкой и сам бросает в руки Карпова шершавый мокрый конец.

23

Берег, к которому они пристают, поет и пляшет. Хоровод свадьбы поет и бьет в голые камни каблуками сапог и туфель, и крутятся между танцующими проворные бабки с графинами в обнимку, наливая из них, не скупясь, от души, вперехлест. Граненые стаканы ходят по рукам.

Голый берег веселится, поражает оханьем и визгом удалых, серьезных, смешных, неумелых плясунов.

Глядит Харлаша, которого вывели на обрыв чуть ли не под руки, хмыкает в усы, и как шторм укладывается не сразу, так и пляска обрывается и замирает постепенно, взрываясь, вспыхивая, вздыхая. Кто-то еще топнул сапогом, но музыка сникла, словно опустели гармони, и старику невдомек, зачем это, почему это, а они смотрят, ждут, и он, блуждая глазами, находит в полукруге гостей виновников торжества – Надю и матроса.

Матрос стоит, как по команде смирно, ни дать ни взять памятник всем женихам на свете, с красной розой в пиджаке и в кепке для солидности. А Надя возле него, вся в белом, с венчиком через лоб из белых же матерчатых цветов, застыла ни жива ни мертва с горьким лицом, безвольно свесив соединенные руки на животе. А на пальце-то одной руки золотое колечко.

И чего она горюет, дура!

Волоча по кустикам полыни, по стоптанным травинкам свою тюлевую фату, Надя приближается к старику, и тут он вдруг вспоминает, что у нее нет никого, кроме старой тетки, которая ее выхаживала, а сейчас откуда-то сбоку подсовывает ему стакан, полный темного вина до краев, тетки тихой и бессловесной, старательной копуши в работе, что лучше сто раз переделает, чем раз поспорит, и поплакать и песню спеть еще сможет, но слово молвить…

Вот бы где Карпову речь сказать, да что ей Карпов!

Все глядят на Надю и Харлашу, не зная, чего ждать от старика, даром что отшельник.

А он прижимает к себе Надю, упавшую на его плечо головой, гладит волосы, нечаянно сбивая набок крахмальный венчик, и другой рукой берет стакан с вином из руки подошедшего вплотную матроса и говорит им обоим:

– Ну, на счастье!

Он пьет до дна, и матрос пьет до дна из подсунутого теткой стакана, и тетка радостно прихлопывает ладонями, и толпа словно развораживается, вспоминает про свое веселье, про музыку.

А музыка и не ждет, чтобы ее затормошили. Она сама исподволь начинает плясовую, и отделяется от старика Надя и, закинув косу с груди на спину, словно освобождая перед собой пространство, спиной, спиной, тесня воздух, не оглядываясь, чуть расправив руки, отплывает, отплывает, останавливается и вместе с музыкантами роняет на землю первый удар каблука.

Есть какое-то чародейство в ее движениях, в покачиваниях рук, в переборе каблуков по траве, то вывязывающих мелодию с оркестром, то пробующих, а сладят ли с ней музыканты.

Но и это еще не танец, а только приладочка. Это вызов, а вот и спор. Ухнуло и пошло, завертелось. Ах, Надька! Не придержала сына да еще увела и матроса. Пляши, Надька! Твое счастье! Люди рады, и я рад. Я как люди.

Пляшет свадьба, молодые, старые, все перемешались, выше всех вскидывает коленки, топчась на месте, Лука и кричит:

– В Норвегии так не умеют!

– Сил нет! – вопит Лешка-почтальон, стоя с гитарой среди мелькающих вокруг девчат.

– Играй!

– Сил нет на месте стоять!

Он пляшет и бренчит по струнам, уж не слышно, в лад – не в лад. И гармонист кружится как заведенный, и музыка не стихает, и сам Карпов, выделывая коленца, радостно удивляется:

– Ай, свадьба!

24

Ночь наступает быстро.

По одну сторону скалы пригоршня голубинских огней, а по другую мерцает одинокое окошко Харлаши.

К ночи ветер заметней, и хоть его не чувствуешь дома, а слышно, что длинней шум волны… Все длинней и напористей…

Щенок прислушивается, и Харлаша объясняет ему:

– Ветер.

Он поставил себе ужин – лук да отварную картошку и крошит хлебец в блюдце с молоком, а щенок тычется в руки мокрым носом. За неделю подрос вдвое, большая будет дворняга, и уже привязался. Харлаша еще только открывает дверь с улицы, а он уже бьет по полу хвостом, как в бубен, аккомпанируя своему восторженному поскуливанию. Вот и сейчас хвост ходит, как сорвавшийся маятник, с боку на бок.

– Эй, да погоди ты! – легко отталкивает его Харлаша.

Скрипит дверь, и щенок тявкает.

– Ветер же! – смеется Харлаша.

Но с порога слышится протяжное:

 
И потяга-али канаты смоле-еные…
 

И Харлаша выпрямляется, отряхивая руки о штаны.

– Лука!

Блин кепчонки на сивых, с рыжинкой, космах, и что-то раздулось под плащом. Как фокусник, Лука вытягивает из-под плаща здоровенную бутыль и сразу худеет.

 
И потяга-али канаты смоленые…
 

Он аккуратно ставит бутыль в центр стола.

– Молодое.

Харлаша шаркает в кухню и приносит стаканы, а Лука, выдернув бумажную пробку из бутыли, принюхивается к вину.

Весь процесс рассаживания, потирания рук, покашливания доставляет массу удовольствия Луке, и совершают его старики молча. Булькает вино в горлышке бутыли, светлое и не очень прозрачное, в самом деле молодое, из ягод, еще недавно висевших на виноградных плантациях соседнего совхоза, тоже молодого, потому что во все памятные обоим времена винограда здесь не сажали.

– Ну!

Они слегка наклоняют стаканы навстречу друг другу, как бы чокаясь, и пробуют.

– Хорошее, – говорит Харлаша.

 
И потяга-али канаты смоле-еные…—
 

тянет и наливает снова Лука.

– Постой… – просит Харлаша. – Что ты зарядил?

Лука сразу обрывает свою припевку, на полуслове, и ждет, какую начнет Харлаша. Пел он когда-то – ни в сказке сказать, ни пером описать, в кого-то ведь пошел Виктор. Смолоду и выпить не стеснялся, ах, вернуть бы те времена, гульнуть нараспашку!

Приоткрывается рот Харлаши с одиноким, как сиротливая печная труба на пепелище, зубом, и, мешаясь с хрипотцой, пытаясь вспомнить, как это было, голос его выводит и грустно, и тепло, и даже красиво:

 
Рыбак чинил худые сети,
Далеко в море заплывал.
Он прожил много лет на свете.
Но счастья так и не поймал.
 

Подперев щеку кулаком, слушает Лука, сам подпевает помалу, чтобы не мешать.

 
А рыбка мимо проплывала,
Опять худою стала сеть…
Пока невеста ожидала,
Успела девка постареть.
 

Потом они еще раз хвалят вино и заводят ту невеселую, в общем-то невесть кем сочиненную рыбацкую песню-исповедь, обрывок которой всегда мурлычет Лука. В ней рассказывается о жизни морских трудяг в давнее время, когда все шло хозяину, и твоя сила, и твоя рыба, а тебе оставались только пот да слезы. И длинный этот рассказ, из которого Лука забыл больше половины, перебивается, как тяжким вздохом, одним оправданием:

 
Были б вы тоже судьбой обделенные,
В море бы с нами пошли.
И потягали канаты смоленые,
Жизнь по-рыбачьи вели…
 

Э, нет, не стоит жалеть о тех днях! Невеселые они были, с нынешними не сравнишь. Нынче в море так канатов не тягают, скоро рыбу будут из сетей прямо на сковородки отправлять по трубам. Нынче есть чему радоваться, да не радостно…

 
И потяга-али канаты смоле-еные, —
 

поет Лука, а сам присматривается, нутром чуя какую-то перемену в доме, а какую – еще не ясно.

Он знал, что Харлаша больше никогда не будет ходить на почту за письмами и байки пускать, будто Витька ему пишет, тоже не будет, но не понимал, что случилось. Что-то… Сразу не разгадаешь. Тут народ, как говорил Лука, секретный. Уж это Луке известно, потому что хоть и пожиже, но сам он из того же теста замешен.

Он поет, а глаза его, как у куклы, катаются туда-сюда. И вдруг, вороватые и бесхитростные, они находят то, что искали. На комоде нет ни поплавка, ни Витькиной карточки с гитарой.

Дом Харлаши прибран, как никогда. У дверей, под полочкой, даже цветной рушник болтается. И тюль на окнах. И цветочный горшок в синей бумаге с зубчиками, как при старухе. А Витьки нет. Исключен из этого дома Витька. Давно бы так!

– Отчего он мне не пишет, Лука? – остановив песню, с мужественной откровенностью спрашивает Харлаша.

Лука задерживает бутыль в наклонном положении над стаканом, думает, доливает и безапелляционно бьет ребром ладони по столу:

– Из-за бабы!

Харлаша вертит стакан в руках, не здесь его глаза.

– Построили они, скажем, себе домик, и баба лает: еще приедет, зачем он нам сдался?

– Я ему какой-то тайны не раскрыл, – думает вслух Харлаша.

– С бабы все начинается, бабой кончается, – умничает Лука. – Ты возьми меня для обстановки, кто виноват? Баба. Я еще с войны не приехал, а она уже водку держит. А сейчас: «не пей!» да «не пей!» Забыть не даст!..

Лука хитрит, Лука уводит мысли Харлаши в сторону, Лука резвится и шутит, а Харлаша не слушает его.

– Я ему много тайн сберег… Как низовка рыбу гонит… Как хамса задкует… Да какие это тайны? Что я знаю? Степь для хлеба, горы для орлов… А как жил и живу, передать не успел… Думал, и не надо… Сам видит…

– Черта с два видит! – кипятится Лука. – Ничего они не видят! Это называется у них – завертелся. А приедет хоронить: «Прости меня, батя». Не прощай!

Его хмельное буйство вызывает у Харлаши усмешку. В мелких складочках совсем тонут печальные глаза старика.

– Видать, поезда все не в ту сторону идут.

– Сел бы да поехал сам!

– А вдруг там и правда баба злая?

– Гордый ты очень!

– Пусть…

– Общественности скажи! – орет Лука. – Нехай ему будет стыдно!

– Я виноват, мне и стыдно.

– Нынче дети такие, что без общественности с ними не сладишь. Общественность – сила!

Лука опять припадает к стакану и сбивается с мысли, веселеет, смеется, рассказывает:

– Это я по себе знаю. Уж я-то от нее натерпелся, черт ее дери!.. В тридцать втором кого хотели сделать председателем «Сельди»? Луку. Приехал главный всей кооперации Коробченко.

– Бородченко, – поправляет Харлаша.

– А хрен с ним! – заливается Лука. – Не об нем речь. Обо мне. Так и так, говорит, Лука Авраменко такой-сякой, делу предан и морально устойчив… А общественность ему что? «Морально, – отвечает, – устойчив, а на ногах стоит слабовато…»

– Живот с тобой надорвешь, Лука!

– Тебе смех, а мне – слезы… Тебя выбрали, а меня послали на лекцию… Приезжаю, ни жив ни мертв, стыдно глаза поднять, огляделся, а там – одни бухарики сидят… Два часа доктора слушали, как пить нельзя, а потом – в буфет. Туда – бегом, а домой уже – по-пластунски… С песнями. Разве ж можно нас вместе собирать? Медицина.

– Ой, не болтай, Лука! – хохочет Харлаша так бурно, что даже кутенок повизгивает и беспокойно юлит у ног.

– А теперь у меня печенка болит, – жалуется Лука, – так путевки не добьюсь… Король какой-то приехал к нам свою печенку лечить, а мне места не дают. Жду, когда уедет.

– Отчего ж это у тебя печенка болит?

– От шоколадных конфет. Меня старуха ими кормит заместо табака, а то я ночью сильно кашляю, спать ей не даю.

– Опять старуха виновата?

– Ну да! Затуркала!

25

Они так развеселились, что и не заметили, когда вошел в комнату Карпов и ударил на пороге фуражкой о ладонь.

– Гуляете, черти?

– С получки, – отозвался первым Лука. – У меня ж сегодня получка.

Карпов цепляет свой картуз за гвоздь у рушника. Не без зависти он нюхает бутыль, приподняв ее за горлышко, и предупреждает Луку:

– Гулять гуляй, старый, а пить не пей. На службе.

– А ты знаешь, председатель, отчего люди пьют? – спрашивает Лука с плутовской улыбкой.

– Слушай, слушай, Харлаша, – усаживаясь, подзуживает Карпов.

– От беспорядков. Беспорядков много, а сладить – сил нет.

– А беспорядки от пьянства, – смеется Карпов. – Потому давай иди спать.

– Я пойду, – сникает Лука.

– Приходи ко мне, Лука.

– Я и так приду, Харлаша.

– Смотри, проспишь завтра, опоздаешь к воротам – с должности снимем, – грозит Карпов.

– Не снимете, председатель, – отвечает ему Лука, напяливая плащ и кепчонку. – Мне дети зарплату платят. Думаешь, не знаю твоей дипломатии? Пойенсюн вам!

Всему Голубиному известно, что по-норвежски это значит – до свиданья, но Лука еще не уходит.

– Идем со мной, председатель, – посмеивается он над огорошенным Карповым, – я за тебя держаться буду.

Карпов смущенно крутил цигарку, пригнув свою голову так, что подбородок касался груди.

– Ты Харлашку не уломаешь, – потешался Лука. – Он еще упрямей сделался!

– Сейчас сюда твои сыновья пожалуют, – глухо говорит Карпов, нащупывая в карманах спички.

И Лука сразу подбегает к столу, прячет под плащ бутыль, чтобы не осталось улик, и уже – был таков! – хлопает дверью.

– Ну, дипломат, с чем пришел? – спрашивает Харлаша, пока Карпов смотрит вслед Луке, повернувшись спиной к хозяину.

Старик ласкает свернувшегося на его коленях щенка, и ему жалко Карпова. Хлебает Егор с этим народом горюшка. Ни к одному не подойдешь, забывши, что у него под ребром порох своей марки. Хорошо, хоть крепкий он, Егор, спина как палуба, грузи да грузи.

– А какая дипломатия? – отвечает Егор Карпов, придвигая к Харлаше свой кисет и желтоватую фирменную бумагу. – Никакой дипломатии. Переезжать тебе надо. К тебе люди с душой.

– Это правда.

– Жить будешь у меня или у Нади с матросом. Пожалуйста! Сам выбирай.

– О чем я жалею, Егор, – продолжает свое старик, – что не нарожал их десяток. Или хотя б двоих, как у тебя.

– И ящик свой почтовый забирай с собой, – говорит Карпов, разгоняя дым перед квадратным дубленым лицом. – А то чудаки мелют, будто ты из-за ящика не хочешь съезжать отсюда, боишься номер поменять, как бы письмо не потерялось. Так бери! И вешай на моей калитке. Будет номер пятнадцать и рядом тридцать девять. Обойдется. Слышишь?

– Как волну гонит? – спрашивает Харлаша сквозь ухмылку, прячущуюся в усах.

– Ой, не хитри, старый! Надоел ты мне. Честное слово, надоел, – признается Карпов и прикладывает широченную ладонь к груди. – Решил я тебя, черта лешего, отсюда выдернуть и выдерну. Не дам тебе одному тут маяться. Я сам с тобой маюсь каждый день!

– А ты не майся!

– Батюшки-матушки, ангелы-архангелы, дева чистая-пречистая, со святыми упокой, – рокочет Карпов.

– Чего это? – пугается Харлаша.

– Это я заместо нецензурных слов! Мы тебя на руках уволокем отсюда! Слышишь?

– Слышу, идет кто-то.

Весь домик старика наполняется топотом людских ног и голосами, как в баркасе, когда загоняют в невод рыбий косяк. Вваливаются рыбаки, больше все молодые. Тут и сыновья Луки, и карповские, и Варька с Лешкой, и матрос, и Надя. Тут и Саха в вышитой рубашке под кожанкой. Этот держит под мышкой сверток, вроде чемоданчика, в бумаге с цветными надписями: «Универмаг».

– Вот, Харлампий, – говорит он, – подарок тебе…

Старик хочет спросить, за что подарок, почему, но так растерян, что только трогает рукой упаковку. А Саха уже опустил сверток на стол и развязал его, и глазам всех открывается новенький патефон в пупырчатой синей коже. Лешка, получив из чьих-то рук сзади, ставит рядом с ним коробку.

– И пластиночки…

Ах, Саха! Это, значит, он запомнил, как хвалился старик в машине, будто Витька ему патефон купил… И пластинки, где поют под гитару… Витька, ведь он пел и на гитаре играл… Сам-то Витька петь не умеет… Гитара у него – она поет…

Толстые пальцы Сахи заталкивают в носик патефона иглу и опускают ее на пластинку. Игла шипит. А все прислушиваются и хохочут, когда в уши залпами бьют ритмы фокстрота.

– Не с того бока завели! – орет Саха.

– Ставь другую!

– Полечка…

– Симфония…

Гуртом, все сразу, они перебирают пластинки.

– О, – находит Саха. – Это ты любишь!

И откуда это берется? Вздрагивает в воздухе гитарная струна… Перебор за перебором, не убыстряясь, но становясь все гуще, нарастает звук… И рассыпается, чтобы родиться снова.

Сидит Харлаша, чуть вздернув голову, и слушает, теребя ус, как поет гитара.

– Хорошая музыка, – говорит он, улыбаясь.

– Ну вот, – вздыхает довольный Саха. – Пусть играет…

А старик поднимает со стола играющий патефон и ставит его на предусмотрительно протянутые руки Сахи, испугавшегося, что Харлаша грохнет подарок.

– Возьми.

– Харлампий! – зловеще повышает голос Карпов.

Патефон еще играет на руках Сахи, а Харлаша медленно, ступня к ступне, обходит теснящихся вокруг людей и говорит:

– У меня ж сын есть!.. Мой сын! Он здесь вырос… Ты думаешь, он хуже тебя, Саха? Или хуже тебя? – приближается он к Лешке. – Или тебя? Или тебя?..

Тень прячет его глаза в путанице бесцветных бровей и ресниц и снова открывает их, столько повидавшие на своем веку и никогда не терявшие надежды. Ну, как им объяснить, односельчанам, что он верит сыну? Самое лучшее, что они могли, они уже сделали. Они вселили в него эту веру. Не хуже он их, не хуже! Не умеет он объяснить. А глядит на людей и – верит.

26

– Вот так… – неопределенно роняет Карпов на улице.

– Совсем загордился старик, – бормочет Саха. – Дом ему не нужен, патефон не нужен…

– Сын ему нужен! – перебивает Карпов. – Что ему дом да патефон?

– А чего? – с легкой готовностью вставляет бывший почтальон, а ныне старший механик сейнера Лешка. – Давно пора всем колхозом сына вызвать! И устроить над ним суд.

Карпов останавливается:

– Большая радость для старика!

Карпов смотрит на Лешку, как на недоумка.

– Все равно писать надо, – настаивает Лешка.

– Не надо, – гудит матрос, которого по голосу ни с кем не спутаешь. – Я поеду, я ему морду набью.

Они уходят, а над морем уже приготовился заняться новый день.

Еще миг, и взойдет солнце. Ободок его высунется из-за дальней волны, а там и весь красный диск покатится прямо в небо, оставляя под собой тонущее отражение… Так всегда: одно солнце всплывает, другое – тонет.

27

В этот час из одинокого дома на скале выходит старик в полосатых брюках, подхваченных клочком сети и заправленных в высокие сапоги, в брезентовой куртке, как будто и он собрался в море. Но он уже давно не плавает.

Чтобы он ни делал, он ждет. Сына. Стоит иной раз у калитки и смотрит на дорогу.

Может быть, и правда загордился Харлаша, что отказывался от чужой заботы.

Может быть, считал, что ничем не заслужил ее.

А может, больше всего на свете боялся, чтобы у него не отняли ожидания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю