355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Ожидание. Повести » Текст книги (страница 1)
Ожидание. Повести
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:35

Текст книги "Ожидание. Повести"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Дмитрий Михайлович Холендро
Повести

За перевалом

1

Я люблю дороги. С самого детства. Когда мне, хоть и редко, случалось ехать в поезде или автобусе, я забывал о той дороге, которая тянулась внизу, под нами (ведь она уже была моя), а с острым чувством потери считал другие, убегающие куда-то в стороны от моей. Одна пряталась за горой, повисая на ней, как веревочка от улетевшего в неведомую даль змея. Другая рассекала и не могла рассечь толщу леса, на весь лес не хватало силы. Третья, плавно кружась по косогорам, как ящерица, ускользала от меня в солнечный блеск пшеницы, на прощанье поднимая пыль хвостом.

Мне жадно хотелось знать, куда они. Что там – за безмолвной, в рыжих лишаях подгоревшей травы горой? За зеленой тьмой леса? За желтым сияньем пшеничного поля? И совсем загадочно бередили сознание невидимые дороги: где-то там, под облаком, мелькнет машина, напылит и исчезнет. Точно в воздухе пролетела…

Я не терпел трусливых дорог, которые возвращались. Они обманчиво ныряли вдаль и, притаясь поблизости, выскальзывали из-за бугра или перелеска и долго юлили на глазах. Но потом, устыдясь, и они сворачивали к горизонту. И на моей детской душе становилось легче оттого, что дороги оставались верны себе. Они поддерживали и мою верность. А я поклялся себе уехать далеко, когда вырасту.

Ах, дороги, я грустил о вас все больше и заранее благодарил вас. Бесконечные нити рельсов, гладкие полосы асфальта, раскатанные вдоль и поперек земли, морщинистые и настойчивые, как ручьи, бессмертные проселки, ковыляющие по кочкам в лютую сушь, под снегом и дождями, я был вашим и знал, что вы меня ждете.

Хорошо, наверно, в дороге! Я думал так не потому, что мне плохо было дома.

Молодости свойственно просыпаться не дома, а в пути и скучать, скучать без движения, потому что после уж не поедешь туда, куда так и не успел завернуть, не наверстаешь всех упущенных километров! Дороги убегали в стороны навсегда… С ними исчезал неоткрытый мир. А я понимал, что его открывают не годы, а глаза, и думал, что путешественники, должно быть, всегда молоды.

Я рос путешественником, хотя особенно никуда не ездил. Дороги были моей тайной, которой еще предстояло позавидовать моим друзьям. Я прощался с ними, встречаясь каждый день. Я засыпал в дороге, просыпаясь на узкой койке у окна, дребезжавшего своими маленькими стеклами, когда мимо гремел трамвай. Окно было ниже тротуара, и, приподнявшись, я видел последнее трамвайное колесо, и, когда прицепной вагон проходил, вихляя облупленным красным задком с хвостиком буфера, на столбе показывались такие же большие и круглые, как колесо, уличные часы. Они предупреждали, что мне надо вскакивать и бежать в школу, а через несколько лет в техникум – на третьей скорости.

Тетка сердилась, что я завтракаю вприпрыжку.

Я рос с бедной, но доброй теткой. Она работала накладчицей в типографии. В шесть лет я часто сидел на подоконнике, ожидая мать или отца и надеясь узнать их по ногам: на красивой фотографии у отца были начищенные, гладкие, как из железа, сапоги, а у мамы высокие ботинки с тридцатью двумя дырочками для шнурков. Тетка приходила и говорила:

– Слезай, дурачок!

И принималась называть меня несчастной сиротой и другими бранными словами. Я думал, она меня не любит, но она так меня жалела.

– Когда уж ты вырастешь, горемычный!

И вот я вырос.

Окно по-старому дребезжало от трамваев, враскачку проезжавших мимо, правда теперь уже с подкрашенными задками, а мы складывали вещи в новый чемодан. Каждую рубашку тетка поправляла своими руками. Потом она проверила пуговицы на моем плаще. Может быть, она думала: кто их мне теперь будет пришивать в этом Камушкине?

Камушкин… Сидят девочки на крылечке, ловят галечки в горсть. Больше ничего я не мог себе о нем представить. Уж нитки-то с пуговицами там продают наверняка!

Сказали, что там море. Я обрадовался. Тетка в трамвае плакала, а я улыбался.

2

Черт побери, вы видели когда-нибудь, как сбываются сны? Вот как это происходит: на вокзале чужого города, куда вы приезжаете в час рассвета, вам не дают оглядеться. Вы только запоминаете, что на белой башне вокзала странные часы с цифрами, похожими на иероглифы, показывают неопределенное время. Поди разбери, на что нацелены стрелки, когда вместо привычных палочек замысловато нарисованы рыбы, раки, быки, козлы, львы, люди с натянутыми луками и даже весы.

Это все я разглядел уже из окна автобуса, к которому бегом пустился с перрона через всю площадь, запруженную автомобилями. Меня подхлестнул носильщик, показавший стоянку.

– Шибче дуй, туда людей!..

Конца фразы я не расслышал и лица его не увидел: он нес чьи-то чемоданы разных размеров и расцветок. Весь был обвешан чемоданами и свертками, как уличный продавец воздушными шарами.

Второпях я оказался в автобусе чуть ли не первым, и мы еще немного постояли. В тополях над крышей автобуса возились и кричали грачи. Ведь это был час рассвета, когда любой город, вспоминая о природе, отдает дань короткому мгновенью птичьих прав, и неразбериха птичьих голосов, птичья суматоха врывается, как ветер, как детское воспоминание, в стройный распорядок городской жизни.

Птичий гомон заглушили крики пассажирской давки, и автобус отошел по расписанию.

Мне хотелось узнать, что это за колдовские рисунки на башенных часах, и я спросил соседа:

– Который час? А то там непонятно…

Он тоже посмотрел на башню:

– Раки – козероги.

Бабушка, похожая на мою тетку, с двумя кошелками на коленях, покряхтела:

– Теперь с утра пьют. Говорят – не понять.

– Архитектор был пьяный, – продолжал мой сосед, вытирая мятым влажным платком подозрительно красное лицо, – это знаки Зодиака, бабуля.

– Поспи, милый, поехали…

Он пространно стал объяснять, что это за астрономические знаки на часах вместо цифр, бабушка, хитро щурясь, не верила ему, встречные поливальные машины мыли асфальт незнакомых улиц, я смотрел, а автобус уже выезжал за город.

Курортное шоссе расстанавливало вокруг пейзажи, похожие на декорации. Рекламы ресторанов среди изобильной, лишней растительности, стеклянные кафе у асфальта, благоустроенные склоны укрощенных, даже прирученных гор – все это была не моя жизнь, и она казалась мне ненастоящей, хоть и заманчивой. А я был настоящим, потому что ехал в город Камушкин не для отдыха и не для шуток. Да и автобус был старый, некурортный, и этим мне нравился.

Горы, словно обидевшись на мое легкомысленное отношение к ним, приподнялись всерьез, и наш автобус закачался на веревке шоссе, как на качелях. А пассажиры дремали. И вдруг заскрипели тормоза.

– Камушкин! Вываливайся! – сказал мне водитель, несимпатичный и мордастый, как один из трех толстяков Юрия Олеши, и взял лишнее за остановку по договоренности, хотя лишних денег у меня не было.

Но мне испортить настроение было нелегко. Название города прозвучало, как моя фамилия. Я поблагодарил и вывалился. Итак, первая пересадка.

И навсегда отошел автобус, большой, как вагон, сам по себе, и маленький, как спичечный коробок, в этих одичавших, по мере углубления в них, горах.

Нет, горы не одичали, они были еще полудики. Я прочел указатель на развилке: «Рыбачье». Других надписей не было. Ну что ж… Люди не дадут заблудиться. На большом шоссе насмешливо фыркали дымками «Волги», свистя под уклон. На моем прыгали камушки, вылетавшие из-под их колес на вираже, и птицы чирикали здесь вне расписания.

Скоро маленький автобус, еще более местного значения, чем предыдущий, с приподнятыми щитками мотора, подхватил меня, открыв передо мною дверь-полуавтомат, приводимую в движение длинным рычагом от руки водителя.

Этот автобус был как душа нараспашку. В чем ехали знакомые. Передавали приветы другим знакомым через тех, кто сходил на частых остановках. Говорили о ценах на базаре, о детях. Одним словом, судачили, перепрыгивая прямо с цен и болезней на Витьку-дурака, который развелся с Юлей, самой лучшей из лучших.

Когда кто-то новенький в третий раз сказал: «Витька-то дурак, слыхали?» – я сошел. Перекрикивая друг друга, мне начали объяснять, как добраться дальше, точно только сейчас заметили меня. У них, видно, не хватало времени наговориться всласть из-за нечастых встреч.

Стрелка показывала на Песчаное. Привет! Вторая пересадка.

Одна жизнь ушла по дороге, откуда еще долго доносилось кряхтенье моего недавнего приятеля – автобусика, другая звала по направлению некрашеной стрелы на столбе.

Я удивился, что и туда еще манил асфальт. Дорога ползла среди орешника и кизильника и сама напоминала растение вроде лианы, цепляющееся за камни и кусты.

Я ехал на молоковозе. Его вела девушка в выгоревшей косынке. Она посматривала в зеркальце, и тогда я видел ее рыжеватые глаза с искорками озабоченности и любопытства. Она все посматривала, а я не знал, о чем говорить с ней.

– За молоком едете?

– Нет, везу молоко. В пионерлагерь.

– Да?

– Тут коров нет.

– Да?

– Только козы.

Кусты сдвигались, сжимали полоску асфальта, обгрызали её корнями с обеих сторон. Казалось, вот сейчас съедят.

– И коз тоже выводят. Они виноградники травят.

– Да?

Горы поднимались, небо опускалось.

Стоп!

Третья пересадка.

Я стою на дороге; и она кажется последним знаком исчезнувшей цивилизации. Асфальт остался на ней лужицами, причудливыми, как фигуры Зодиака. Нет, конечно, дороги удаляют нас от привычного мира в зависимости от их качества, а не километров.

Молоковоз, гудя, как неправдоподобный шмель со своим раздутым пузом, ушел по остаткам асфальта, а моя дорога – вот она, едва присыпанная щебенкой, стреляет куда-то вбок. Не куда-то, а в Камушкин. Это счастье, что я люблю дороги.

Мой дружок, обосновавшийся в городе, возле папы с мамой, спросил меня на выпускном банкете:

– Ну?

– В дорогу, – сказал я с философской важностью, разбавляя ее усмешкой.

– Ну! – одобрил он и кивнул так, что собственные вихры шлепнули его по глазам.

– Завтра еду, – объявил я.

– Ну-ну!

Он поцокал языком, признавая, какой я отчаянный малый или что-то в этом духе, и больше не стал разговаривать, показывая тем самым, какой я дурак или неудачник.

А ведь это не пустяк – вдруг переменить все маршруты в жизни и очутиться одному на развилке без указателя. А?

Скалы под небом блестели, как глянцевые. Они были совершенно голые и близкие. Вокруг меня стоял цыплячий писк, будто воздух натерли канифолью, и он метался в невидимых струнах. Цыплята помещались в решетчатых ящиках, качавшихся друг на друге в новом грузовике, а я сидел у заднего борта на своем чемодане, и весь этот писк обдавал меня, как лавина. Хоть выпрыгивай!

И вдруг я встал.

Все провалилось по одну сторону в пустоту, там разверзлось пространство, которому не хватало даже неба, и оно уходило куда-то дальше. Это море туманилось внизу, пока еще зыбко и неясно, и я бы не разобрал его, если бы из кабины не выставилась голая рука шофера и попутный ветер не донес до меня сквозь цыплячий рев:

– Смотри!

Тогда я догадался.

Море и берег распахнулись так, как они распахиваются только с высоты птичьего полета. Значит, я летел.

– Сядь!

Грузовик шнырял над пропастями. Мы спускались. Иные обрывы были так круты, а пропасти так глубоки, что кусты шиповника улепетывали от них прочь и лезли на склоны, сверкая оголенными корнями, будто потеряли штаны. Под машиной скрежетало. В кабине спала девушка, положив голову на крепкое плечо шофера, выпирающее бугром из-под безрукавки. Голова ее словно прилипла к этому плечу.

Стоя, я видел все через ящики в стеклышко кабины.

– Сядь!

Воздух неудержимо летел мимо, превращаясь в ветер. Теперь мои уши, кажется, сами пищали, как цыплята.

– Сядь!

Внизу, на море, зарябило, появились сияния, как выглаженные пятна на мятой фольге. Если солнце попадало в них из-за скал, как в цель, взрывались такие заряды света, что от вспышек резало глаза.

Когда грузовик остановился, я думал, шофер будет ругать меня за непослушание, а он сказал:

– Во-он твой Камушкин.

Скалы за спиной отлетели в небо, но берег был еще далеко. Там, среди каменных россыпей, весело белела полоска домов.

Я слез. На коленях у спящей девушки играл транзистор.

– А ты кто? – улыбаясь, спросил меня стриженый водитель.

– Эскулап, – ответил я.

– Кто, кто?

– Фельдшер. Акушер, хирург, на все руки, – соврал я, хотя еще ничего не пробовал толком.

Главное было – не теряться.

– Я к тебе рожать приеду! – засмеялся он и тронул дальше, оставив меня с рублем в протянутой руке.

В этот Камушкин отсюда дороги не было, одна тропа.

3

– Здравствуйте доктор!

– Здравствуйте.

– Доброе утро, доктор.

– Доброе утро.

– Мое почтение, доктор!

– Здравствуйте.

– A-а, доктор! Привет.

– Привет.

– Доброго здоровья!

– И вам также.

– Наше вам с кисточкой, доктор!

– Мое почтенье.

– Как поживаете, доктор?

– Спасибо.

Это я иду по улице Камушкина.

Я иду обычным утром на свою работу. Тут все кивают друг другу по утрам, как соседи. А у меня ощущение, что я голый.

– Доктору!

Я не доктор, и меня это унижает, хоть я не подаю вида. Я ведь не присваивал себе звания и запасаюсь чувством юмора, но все же – зачем они так?

– Это для простоты, – говорит старик-терапевт Иван Анисимович Сыроегов, у которого скуластое лицо боксера и совершенно белые, неживые, как приклеенные, усы.

Усы у него рождественские, но сам он недобрый. Он живет здесь давно и в больнице работает чуть ли не со дня ее открытия, а больше всего любит посидеть на квадратной скамеечке у столика, врытого под тутовым деревом в крошечном больничном дворе. На стволе тутовника голубая фанерка с аккуратной надписью: «Место для курения». Когда больных нет, Сыроегов сидит и курит, привалясь спиной к дереву и вытянув под столом ноги, как в кресле. В эти минуты он похож на пассажира, ожидающего своей остановки.

Он полулежит с закрытыми глазами, и странно, как это он замечает, что на внутреннем крыльце кто-то появляется в белом халате: я или санитарка Туся. Он отталкивается спиной от дерева, встает и почти всегда говорит:

– Приехали.

Я не выдержал как-то и спросил:

– Откуда, Иван Анисимович?

– Из Чили, – сказал он мне. – Я был на бое быков в городе Гуаякиль. Коррида прошла неудачно. Бык поддел матадора левым рогом под самое ребро. В расстройстве я улетел на стареньком самолете к океану, где только айсберги и пингвины. Вы были когда-нибудь там, на Огненной Земле, молодой человек?

Я молчал, опупев.

Оказывается, он и Тусе рассказывал о своих путешествиях. В таких случаях она ему отвечала:

– Вы член профсоюза, Иван Анисимович, а у вас еще за февраль не уплачено.

– Куда спешить? – браво успокаивал ее Иван Анисимович. – Вся жизнь впереди!

Я шел за ним по коридору больницы, глядя в его крепкую, тугую, как мешок с мукой, спину и ожидая, что сейчас он со мной заговорит о чем-то очень важном или хотя бы спросит: «Ну-с, как вы поживаете?» – как спрашивали чеховские старички.

Но он молчал, как будто меня не было.

Сегодня у дверей его кабинета я раскрыл рот:

– Скажите, Иван Анисимович, а почему – Чили?

Повернувшись ко мне, он взялся за дверную ручку и прочел стихи школьного возраста:

 
И его спросили:
«В Чили
Существуют города?» —
Он ответил:
«Никогда!»
И его разоблачили.
 

И скрылся за дверью.

А я решил, что он частично сошел с ума. Это у стариков бывает и не опасно для работы.

Еще он запирался и кричал из-за двери:

– Не мешайте, я готовлю отчет!

Туся говорила, что он варит и пьет кофе, используя под кофейником электрическую плитку для кипячения стерилизаторов. Запирался он от начхоза, ревниво оберегающего показания счетчика.

И откуда это я взял, что на краю света интересная жизнь? Откуда?

До сих пор я слепо доверялся ожиданию неожиданного. Оно притягивало меня, как всякая тайна. Как клад. Так же слепо я верил, что все люди вокруг умней меня, лучше меня и живут для того, чтобы мне помочь.

Иван Анисимович жил, чтобы грезить и в несметном количестве изводить под тутовым деревом сигареты «Дукат», хотя по всему фронту больничной веранды, плечо к плечу, устрашающим строем равнялись красочные плакаты, предупреждающие о вреде курения, пьянства и других злодеяний, суливших рак легких, цирроз печени и прочие немалые неприятности всему роду человеческому и жителям Камушкина.

Может быть, профилактическая канонада облздрава делала свое дело, а может быть, люди щадили давнюю привязанность Сыроегова к тутовнику, но больных не было.

Два старичка-симулянта играли в карты в нашей единственной палате для тяжелых лежачих, принимали в открытое окошко домашние компоты от своих внуков или правнуков и получали на ночь капли Зеленина, необходимые им потому, что они здорово успевали выспаться за день. Прибегали с острой зубной болью (не ко мне – не по специальности), приносили, причитая, детей с синяками и шишками (тоже не ко мне – по недоверию), и, вертя пуговицу халата, я сидел на веранде и смотрел, как Туся выставляет из-под регистрационного столика красные чешские босоножки с черными бантиками на пластмассовой подошве, щелкавшей как кастаньеты, когда она бежала по коридору к дальнему окошку – глянуть на море: не идет ли домой сейнер «Рекорд» с ее обожателем на борту?

Сейнер сейнером, а босоножки босоножками.

«Ах, Туся, все равно я не влюблюся! Не выставляй, пожалуйста, не старайся… Не те мысли у меня в голове».

Да уж если переключиться на этот предмет, должен огорошить всех признанием, что мне нравятся красивые девушки. У меня вихры ежиком, которые не повернешь никакой расческой, и кончик носа приподняли вверх в сыром виде и не опустили, в общем и целом парень я непривлекательный, а вот какие вкусы… Щипаных бровей не переношу и крашеных волос тоже. Чешские босоножки тут не помогут.

– Пуговицу оторвете, – говорит Туся, прыская в ладошку.

А что еще делать?

4

Напротив больницы – аптека. У дверей – высокое каменное крыльцо со ступеньками в обе стороны и перильцами на крученых железных прутьях. За перильцами, на этом тесном крыльце, как на пьедестале сидит аптекарь Борис Григорьевич. Под ним поскрипывает табуретка. Он меняет позу, читая газеты и журналы и складывая прочитанную периодику у ног.

Раз у нас нет больных, у аптекаря нет покупателей.

– Я выполняю план на пургене, – ухмыляется он.

– Животы? – спрашиваю я, несолоно хлебавши уходя из больницы.

Ведь животы люди лечат сами.

– Нет, – он машет рукой и отворачивается, как будто я сказал комплимент смущающейся девушке. – Пургеном у нас хозяйки белье отбеливают. Но ведь в принципе, доктор, чем меньше я выполняю план, тем лучше.

Ему-то полагается знать, что я не доктор, а фельдшер, средний персонал, но я молчу.

– А где же больные? – спрашиваю я в тоске.

Бесхитростные глаза Бориса Григорьевича щурятся за стеклами очков, в которых отражаются море, одинокое облако и чайки: целый мир.

– Не сезон, доктор!

И, отложив газету, он объясняет мне, что сейчас виноградари собирают виноград, а рыбаки ловят рыбу. Болеть некогда.

– Иначе бы Степаныч не уехал в отпуск!

Это что-то новое в медицине.

– Разве болеют по желанию?

– Они все ужасные хитрецы! – щурится аптекарь одним глазом, и чайки летают теперь в пустом стекле.

– Ну, сейчас нет, а потом? – спрашиваю я, начиная злиться на этого безобидного человека.

– Потом будут свадьбы с молодым вином и свежей копчушкой. Вы пробовали копченую скумбрию на третий день после сотворения чуда?

– Нет.

– Готовьтесь. Вас позовут на все свадьбы. Ведь вы очень потребуетесь.

– Когда?

– Через известный срок. Начнут рожать…

Я считаю на пальцах, а из ворот виносовхоза выкатил свой мотоцикл парень в красной майке с лихим светло-русым чубом и дрыгает ногой, безуспешно пытаясь вдохнуть жизнь в мотор. Я знаю, что его зовут Заяц. Он ухаживал за двумя подружками, и обе, конечно, сговорившись, по мнению местных граждан, отказали ему и упорхнули в областной центр, под знаки Зодиака. Друзья предупреждали его, согласно извечной народной мудрости: «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Прошел год, как подружки улизнули, а историю не забывают, и Зайцем почему-то окрестили самого охотника. Причуды судьбы.

– Прежде чем завести себе мотоцикл, научись его заводить, – смеется аптекарь, и от его философствований у меня слегка кружится голова.

Но тут Заяц выбивает гром из выхлопной трубы и, счастливый, орет мне, уносясь:

– Здо-ро-во-о, доктор!

Я знаю, что он умчался к строителям дороги. Я знаю, что он ухаживает теперь за строгой девушкой, которая работает на катке, ну, том самом, что раскатывает горячий асфальт, а ходит она в косыночке и штанах с разводным ключом в заднем кармане. Строители тянут нижнее шоссе, и скоро с верхнего, которое тоже асфальтируют, к нам начнут скользить автобусы. В тот, первый, раз я не доехал до поворота трех километров, цыплячий шофер ссадил меня у ближней тропы.

Пока нет дороги, проще всего связаться с миром при помощи катерка, который дважды в день притирается к рыбацкому причалу. «Но как это – связаться с миром?» – ловлю я себя на мысли. Я ведь думал, что здесь-то и есть…

– Здрасте, доктор!

– Мое почтение.

– Добрый вечер, доктор!

Это пошли из ворот совхоза, вслед за Зайцем, виноделы, разнося по улице кисловатый запах забродившего в подвалах и бочках вина. Виноград зреет на окрестных склонах, вино – в подвалах. Кроме токая, которому нужны дубовые бочки и солнце – это я уже тоже знаю от мужа моей хозяйки.

А вот и он сам, мужчина высоченный и тонкий, как Тарапунька.

– Доктор! Здоровеньки булы!

Со мной здороваются все, кто не успел сделать это утром. Надо бежать. Мне хочется скрыться. Но я стою и думаю: ведь может у кого-нибудь из них этой ночью быть хотя бы легкий сердечный приступ? Тревожный стук в окна. Меня зовут. Я героически… И так далее.

Но я знаю: даже если это и случится – позовут Ивана Анисимовича.

– Дети, скажите дяде доктору здравствуйте…

Это воспитательница детского сада разводит своих питомцев по домам. Тут у нас удобно и просто. Утром детей быстренько выставляют на улицу, вечером получают назад.

Воспитательница носит взбитую каланчу черных волос на голове и говорит с грузинским акцентом. Платье на ней без морщинки, как будто сделано из стекла, а ведь стекло не мнется. Почему бы ей сегодня не уронить утюг себе на ногу и сразу не получить ушиба и ожога третьей степени?

Мы вежливо киваем друг другу, дети весело бормочут свое коллективное приветствие, по-гусиному топая сцепленной вереницей, этаким живым составчиком, а она впереди, как паровоз-тягач.

Возле столовой рыбкоопа стоит ее муж, черноусенький грузин Квахадзе, и кричит мне, как брату:

– Доктор! Опьять атказ! – Он машет рукой с зажатым в пальцах конвертом, как будто хочет вытрясти чью-то душу. – Опьять а-а-тказ, – тянет он нараспев, чуть не плача. – Но я добьюсь! Двадцать раз напишу. Тридцать раз напишу!

Он мечтает на базе столовой открыть ресторан «Волна». Неизвестно, как уж в других приморских городах, а у нас будет «Волна». Но раз очередной отказ, значит, пока не будет.

Вот кого, кажется, давно пора бы хватить сердечному удару. Так нет же, он крепко трясет мне руку, и я отвечаю:

– Здравствуйте, Илларион Константинович!

– Заходи обедать! Шашлык, пулярда… Антрекот!

Он оглушает меня картечью незнакомых ресторанных названий, но меня кормит хозяйка.

Белые домики в аппликациях еще зеленой виноградной листвы. Легкая розовость черепицы на вечернем подсвете. Море между стенами соседних домов, море из-под лестниц, прилепленных к домам, море за бельем, отбеленным пургеном до прозрачности. А теперь, от моря, оно кажется подсиненным густой синькой.

Одна улица.

Позади – больница с родильным отделением, впереди – за вершинкой ближнего холма, на его западном скате, кладбище. Две могилы с обелисками: моряк и танкист. Освобождение Камушкина тоже потребовало своей платы. Остальные – попроще.

По дороге еще есть школа, возле которой юные хулиганы гоняют мяч вместо того, чтобы сразу же после занятий учить уроки. Остатки лета неистребимо бродят в их крови. И никто не сломает ногу!

Есть клуб, возле которого стоит монументальный щит с надписью: «Лекция. Почему бывают землетрясения. После лекции – танцы», и местное радио настойчиво призывает: «Записывайтесь в драмкружок у тов. Мушкиной, в хоркружок у тов. Мушкина». Хотя бы землетрясение, что ли! За клубом – кинотеатр «Летний» – прямоугольник белых стен без крыши, обсаженный акациями. Там, где дырочка кассы, к стене тоже прислонен щит с надписью: «Сегодня! Художественный фильм!»

Очереди у кассы нет.

Часть домов Камушкина стоит выше, на горке, и вечером старики и старушки, живущие там, выносят стулья на пороги своих домов и смотрят художественные фильмы прямо оттуда, к ним снизу подымаются друзья и подруги юных лет, чтобы разделить бесплатное удовольствие. Мальчишки облепляют акации, не смущаясь тем, что эти деревья издавна славятся колючками. Хоть бы кто-нибудь сорвался с акации. Напрасное ожидание. Юные зрители сидят цепко, не пропуская ни слова, и во время любовных сцен задают тон общей реакции.

Может быть, рыбацкий бригадир Демидов пригласит в кино буфетчицу Лилю из будущего ресторана «Волна» и купит два билета. Может быть, начальник почты, самый грузный человек в Камушкине, придет с женой, потому что на акацию ему лазить поздно, а на горку ходить тяжело.

Вероятно, навалятся дорожники, и Заяц будет громко разговаривать где-то возле девушки, которая вместо брезентовых штанов наденет голубые брючки. Вот такая она модница, строительница дороги, асфальтовая балерина. Старая кассирша, благоволящая к Зайцу, всегда оставляет ему билет по соседству с ней, с девушкой в голубых брючках, но он еще ничего не добился и даже не знает, как ее зовут. Она называет себя то Лидой, то Зоей, то Катей.

А мотоцикл Заяц оставит у трансформаторной будки, под надписью «Опасно для жизни», где череп с костями, а к черепу черной масляной краской подрисованы шляпа и сигарета. Кто-то не поленился принести краску!..

– Здравия желаю, доктор.

На меня едва не наезжает велосипед с воинственно пригнувшейся фигурой милиционера Никодима Петровича, блюстителя порядка, которого буфетчица Лиля зовет при всех «дармоед». Она делает это любя, лучше сказать, шутя, потому что любит она одного бригадира Демидова. Скучно побрякивает звоночек на руле. Угрюмое лицо Никодима Петровича словно докладывает: никаких происшествий.

Я его понимаю. Умрешь с тоски.

Вечером я выхожу из дома, воздух звонок и прохладен. С экрана доносятся голоса. «Здравствуйте, здравствуйте. Вы еще не побрились? А, черт возьми!.. Тараканов вам этого не простит. Весь коллектив ждет одного-единственного человека!» Какой-то крик в ответ и музыка. К ней внезапно примешивается нестройная разноголосица духового оркестра. Это в пожарном сарае добровольцы по борьбе с огнем, они же музыканты-любители, по случаю полного отсутствия пожаров разучивают на казенных инструментах полечку.

Я знаю, сейчас Никодим Петрович оставит кинозрелище на самом волнующем моменте, не дождавшись, как Тараканов заклеймит недобритого героя, и поедет на велосипеде к пожарному сараю унимать любителей, которые культурные люди, а не понимают.

Пахнет пролитым вином. Это ветерок дует со двора винсовхоза или хозяйкин муж вышел на веранду.

– Доктор, выпьете кружечку?

Если бы у хозяина был диабет, я колол бы его два, а то и три раза в день иглой для подкожных инъекций. Но он здоров.

Я кажусь себе лишним. Меня никто не ждет, не торопит, как торопят того киногероя на экране. Мне некуда деть медленное время. Не хватает еще спиться! И я отказываюсь.

– Кто не пьет – тот не ест, – ухмыляется в сумраке муж хозяйки.

«Мне тут жить», – твержу я себе.

Я вижу перед собой виноватые глаза тетки, которой я за тридевять земель пишу веселые письма. Мне кажется, что я живу в Камушкине пять с половиной тысяч лет. Все знакомые, и ни одного друга. И ничего не изменится…

Но – стоп! Не пугайтесь. Я не стану жаловаться. Да и за всю эту нечаянную писанину я взялся вовсе не для того, чтобы рассказывать о себе.

5

Туся небрежно бросила, проходя:

– Вас зовет Иван Анисимович.

– Что случилось?

Он дремал под тутовником.

– Я, – сказал я.

– Вы? – сказал он мне. – Как вам нравится, а? В сентябре такая духота! Но на Мадагаскаре еще жарче!

– Вы, кажется, звали?

– Хорошо бы сходить с рыбаками в море и прочитать им лекцию о личной гигиене. А то они забывают даже руки мыть, все время только мочат их в море, а потом раны гноятся на ладонях.

– Понятно.

Никогда не думал, что рыбацкий сейнер, эта кроха кораблик, поразителен, как незнакомая планета. Ну, например, известно ли вам, что рыбаки могут далеко от берега тоже смотреть кино? В камбузе откидывается перегородка, салон-каюта, где едят, становится в два раза длиннее, и по дальней стене начинают прыгать изображения, смеясь и тоскуя и делясь с людьми своими тайнами. Если аппарат не испорчен…

Есть библиотека. Заштампованные книги лежат стопочками на полках в радиорубке и под подушками рыбаков, спящих в кубрике на двухэтажных нарах, срезанных вкось, по изгибу борта. Кубрик помещается в брюхе корабля и дрожит от соседства с машинным отделением, где все время стучит.

От этого стука я и выбрался снизу на палубу.

Есть еще палуба и спардек…

Ах, черт возьми, поверьте, там много интересного, и я бы все разглядел и запомнил, если бы меня не начало укачивать. А сейчас я, возможно, что-то путаю. Но я точно знаю, что имеется и каюта бригадира, где я лежал, и, сколько бы всего ни сжалось вместе в этой плавающей скорлупе, тесно, как пальцы в кулаке, есть еще и трюм, в дыру которого вываливаются из сетей десятки тонн гремящей рыбы. Да, она гремит. Она живая и бьет хвостами по лоткам. А когда она висит белым комом в сетевом черпаке, как в мешке, вздернутом лебедочным тросом в воздух, она сухо и тревожно стрекочет, навсегда прощаясь с морем.

Я запомнил эту предсмертную, эту прощальную песнь рыб, про которых говорят, что они немые. Правда, рыбы пели трепещущими хвостами…

Сперва сейнер уходил в волнистую даль, а на берегу за нами выше и выше вставали холмы и горы, словно боялись потерять нас из виду. Они, как зрители, поднимались друг над другом. Дальние так тянули головы, что дотянулись до солнца.

Горы даже закрыли солнце, и оно выбрасывало из-за них вечерние лучи своей золотой короны. Вполнеба. И оттуда невидимым дождем сеялся отраженный свет, и в этом свете прощально мерцали багрянцы виноградника, лохматая зеленца сосен и белые крапинки камушкинских домов.

А мы вонзались в горизонт, и я ощущал эту летящую точку, эту тарахтящую соринку, этот качающийся мирок, набитый надеждами, как будто смотрел на него издалека. Здесь были судьбы и геройство, и книги, и кино, и только не было мыла возле умывальника, прицепленного к гвоздю у пожарной доски. Меня это задело, и я взял отсутствие мыла на заметку, чтобы использовать как факт в своей лекции против самого рослого человека в Камушкине, бригадира Демидова, который застыл на капитанском мостике, как бог на крыше. Ручки и петли на всем сейнере вычищены, как золотые, а для рук, пожалуйста, мыла нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю