Текст книги "Ожидание. Повести"
Автор книги: Дмитрий Холендро
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Море все еще хранило в себе запасы дневного света, голубея, кажется, даже ярче, чем в полдень, а горы стали синими, и над ними гаснул луч за лучом, словно поворачивали выключатели. Откуда-то лег на волны крепкий розоватый лоск – пролили бочку краски.
Я все ждал, когда Демидов перестанет любоваться морем.
Я все ждал, когда меня позовут читать лекцию о гигиене. Ведь я тут для дела.
Мы шли, а волны откатывались. А навстречу нам двигалась тень. Это была ночь. Еще один день умирал на волшебной сцене вселенной. Но под занавес вдруг загромыхали ноги по палубе, где я стоял, облокотясь, если я не ошибаюсь, о леер, за которым висела спасательная шлюпка. Мимо меня, как бизоны, пронеслись рыбаки, легко скользнул по одним поручням с мостика и прыгнул за ними в подтянутый баркас Андрей Демидов, и баркас, смотав буксирный канат, оторвался, отвалил и почти сразу исчез в сумеречном холодке безбрежия, рассыпая за собой по воде быстро тонущую сеть.
Моторчик на баркасе бил, как пионерский барабан. Он треснул и замолк. И оттуда раздались отчаянные крики. Я не разбирал слов, но хотелось кинуться на помощь, а рулевой, вышедший из рубки, и механик, вылезший из трюма, как черт из ада, смотрели в ту сторону спокойно.
Один сказал:
– Вроде на погоду поворачивает.
Другой сказал:
– Ага.
Один спросил:
– Курите, доктор?
Другой пошутил:
– Вредно для здоровья.
А сами, конечно, оба курили.
А на воде все кричали непонятно:
– Дай – бодай – гай!
– Ира – вира – гира!
– Почему они так кричат? – спросил я.
– А как же еще кричать? – спросил механик.
– Это для энергии народа, – отозвался рулевой.
Тут с воды донеслось:
– Мать вашу!
Рулевой и механик бросили окурки в волны и кинулись на свои места. Сейнер рванулся почему-то задом, а не передом. Вот сейчас будет крику! Но крику не было. Потом зажгли прожекторы, и тяжело загремела рыба.
Демидов прошел мимо меня, как мимо пустого места.
– Спите! – крикнул он.
Но никто не спал. Улеглись часа через два, после выгрузки. Все затихло минуты на три, в течение которых я не успел закрыть глаз. А потом поднялся такой богатырский храп, что работай двигатель, его бы сейчас не было слышно. Я нашарил ботинки у нар и, улыбаясь во весь рот, снова выбрался на палубу.
Ночь обожгла свежестью и тишью. Над головой кружился невесомый вихрь звезд. Я пригляделся к ним. Звезды висели сами по себе, ниже неба. А небо было само по себе, выше их, черное, без единой звезды. И под этой чернотой звезды летели куда-то стаями и в одиночку. Как птицы. А если все они, оторвавшись-то от неба, улетят? И не вернутся. А?
Я глянул за борт. Звезды были и внизу. Это в черноту моря врезались их отражения. И наш сейнер стал звездным кораблем, на котором отчаянно храпели космонавты.
Не знаю почему, но мне чудилось, что я хожу где-то совсем рядом с удачей.
На носу, в космическом безмолвии, тенькала мандолина. Это тот самый рулевой, который, по мнению Демидова, уже выспался в неположенный срок, теперь нес вахту.
– Скажите, вы счастливый человек? – спросил я.
О чем не спросишь ночью?
– Если бы я мог на флейте, – ответил он, ухмыльнувшись, – вот это было бы да! А я только на мандолине.
Он перестал бренчать, не закончив каких-то последних нот, и стал рассказывать мне о неразгаданных тайнах моря. Оказывается, рыба отправляется в свое зимнее кочевье раз вдоль одного берега, а раз вдоль другого. Почему? А сбитые в гущу, как гвозди в ящике, маленькие рыбки хамсички идут за такой же крохоткой хамсичкой, только другого цвета. То ли она разукрашена, как вожак, чтобы ее всем было видно, то ли стала вожаком потому, что разукрашена?
Утром я решил узнать все у Демидова. Я залез на капитанский мостик, но бригадир опередил меня:
– Помолчим, доктор. Ваше слово на обратном пути.
Берегов не было видно. Мы шли открытым морем. Серые волны шлепали по носу, обдавая сейнер брызгами с обеих сторон. Впереди наволакивалась какая-то еще более плотная серость.
Волны вскидывали корабль все выше, а он бежал, как будто хотел взлететь. Но мы просто искали рыбу, и Демидов не любовался морем, а высматривал ее.
Я спустился в кубрик. Здесь ребята, сидя в рубахах, расстегнутых до пупа, ворчали:
– Спали на рыбе и ушли…
– Теперь будет погода.
– Так это хорошо, – сказал я.
Они заржали.
Я промаргивал туман в глазах.
Вдруг, опять вдруг, все сорвались с мест и, натягивая ватники, унеслись, как будто корабль сейчас утонет, а я лег. Мне было все равно. Тонуть так тонуть. У меня воздух шел из легких, а в легкие не шел. Стих стук. Наступило блаженство. Долгое, как сон под воскресенье. Потом чей-то сочный голос проник в него:
– Волна-а-а расхо-одится! Пришла-а пого-ода!
Оказывается, хорошо, когда нет погоды. А погода – это волны, ветер, брызги вперехлест. Море, которое так любили рыбаки, становилось их врагом.
Меня вынесли из кубрика и уложили в каюте Демидова, там была мягче постель. Я опять провалился в пустоту, а очнувшись, увидел смеющиеся глаза буфетчицы Лили. Она смотрела на меня со стены каюты. Карточка ее, приколотая кнопкой, висела под каким-то прибором, внутри которого черная стрелка металась из угла в угол. И Лиля тоже укоряюще качала головой и беззвучно смеялась надо мной.
Возле меня, как призрак, возник Демидов.
– Ну как, доктор?
– Где мы? – спросил я.
– Скоро будем дома.
– Я готов выполнить свой долг, – сказал я и убедился, что слову, сказанному как бы шутливо, верят больше, чем клятвенному биению в грудь.
– Ну, вира, – поддержал меня Демидов.
И я пошел, хватаясь за все, что попадалось под руку. Нас приятно окатило водой. В кубрике сбились багровые при свете тусклой лампочки, крепкие лица. В каплях воды, застрявших на моих ресницах, они расплывались, как сквозь слезы.
– Вот доктор, – сказал Демидов, – вы все его знаете… Он нам расскажет… как мыть руки.
Я стоял и улыбался. Я видел их литые черные кулаки в ссадинах, неловкие обкуренные пальцы, нежно сжимавшие кончики сигарет, и вспоминал про туалетное мыло и зубные щетки. Я улыбался, помалкивая.
– Может, есть вопросы? – спросил Демидов.
– Что такое любовь? – спросил механик. – С медицинской точки зрения. Прошу научно объяснить.
Тут я выдавил из себя первую фразу:
– О любви читайте в стихах.
– Про стихи мы все знаем, – засмеялся парень с такими толстыми пальцами, что я спрятал бы от стыда свои хилые руки, если бы не надо было держаться. – У нас свой поэт есть! Прочти стихи, Гена!
Они стали подталкивать с нар рулевого, который играл ночью на мандолине, а сейчас спал после вахты.
– Да бросьте! – сказал он, когда его растолкали. – Отстаньте вы! Какие стихи, доктор?
– Про любовь! – подсказали ему требовательно.
– У меня не окончено, – смущенно пожаловался он.
– Доктор тебе поможет.
– Правда? – повеселел рулевой и поэт Гена.
Он поправил острую черную прядь волос, падающую за ухо, откашлялся и прочел:
Ну как в порту не выпить нам бутылку
И тело женщины купить хоть на часок?
Люди притихли, а он сказал:
– Всё.
Они были молодые, смеялись, балагуря:
– Что такое любовь?
– Влечение полов.
– Раз современный человек не знает, ее и нет. Современный человек все постиг.
Меня взяли под мышки и поставили на причал. Хлестал дождь. Мне казалось, что меня не ссадили, а высадили прямо в центр дождя, за которым размывались пятнами света окна Камушкина. На мне не было даже плаща. Дождь смывал с меня остатки достоинства.
Рыбаки с других сейнеров проходили мимо в глянцевых капюшонах и говорили с начальством о чем-то своем:
– Вторую тоню зевнули…
– Сбежала рыба.
– А Демидов-то успел!
– Мы за ним не угнались…
– Все за Андреем бегают, а он от них…
– Моря им мало!
У меня текло по спине и груди, когда я выполз наконец по умятым в откосе ступенькам на улицу и стал соображать, куда идти. В кармане моем размокал конспект не состоявшейся лекции. Мне захотелось назад, в море. Я оглянулся: в дожде ухали волны. Тут только я понял всю позорную непоправимость дела. Не оставалось ничего, как удрать из Камушкина! Навсегда.
– Доктор, пойдем на танцы? – серьезно спросил Демидов, обгоняя меня.
В клубе духовой оркестр пожарников-доброволь-цев играл нестройное танго. А я сцепил зубы и зашагал в больницу, за расчетом.
6
Но была ночь.
Ни Ивана Анисимовича, ни начхоза, ни Туси – никого я не застал в больнице. Старички-симулянты сказали, что начхоз ночью не бывает, Туся ушла в клуб, а Иван Анисимович, по случаю отсутствия настораживающих симптомов черной оспы или чумы, вместо дежурства смотрит дома очередной сон про Суматру или Калимантан, где идут бои с империализмом и водятся медведи коала и ящерицы гаттерия или какие-то другие реликты. Он наказал позвать его, если что.
Еще когда я шел с пристани, я встретил буфетчицу Лилю. Она пряталась под козырьком клуба, оберегая под ним свой насквозь светящийся плащик, а под этим плащиком свое бальное, смертельно белое платье с цветком на груди и под такой же слюдяной косыночкой свою рассыпчатую прическу. Лилина голова была вся-вся в кудряшках, как на рисунке самого неумелого художника. Мягкая, большая, во всем прозрачном, словно в подарочной обертке, Лиля ждала Демидова, заслоняя собой вход в клуб, изо всех щелей которого сочилось беспрерывное, бесконечное танго.
– Эй, доктор, где Андрей? – требовательно крикнула она мне, будто бы я его спрятал.
Вероятно, Демидов уже снял дома робу, влез в коверкотовые брюки, желтые тупоносые полуботинки и сейчас, в эту минуту, смешил Лилю рассказом обо мне. Я так и слышал, как она неудержимо заливается. И ее необъемные, добрые, холмистые груди ходят перед Демидовым штормовыми волнами. А я завтра уволюсь…
У больничной двери задрожал колокольчик. Кто-то дергал за шнурок. Я сердито прислушался и пошел открывать. Я шагал не спеша по коридору, а в дверь уже бухали ногой. Это хулиганство. Есть же колоколец! Ну, сейчас рубану…
Я открыл дверь и застыл.
Передо мной стоял Демидов с незнакомой женщиной на руках. С капюшона его черного плаща крупные капли падали на нее. Ее вишневая кофточка почернела на плечах от дождя. Круглые большие глаза смотрели на меня сквозь застоявшуюся боль. И безвольно и беспомощно свешивались через руку Демидова ноги, обутые в школьные туфли. Я видел стоптанные каблуки с отмытыми блестками гвоздиков.
Вся она была беспомощная и хрупкая, какими в эти решающие часы великого испытания становится большинство беременных женщин. Я тогда увидел это впервые и растерялся. А она еще была такая маленькая в демидовских ручищах, как девочка… Только глаза… И я невольно втянул голову в плечи.
– Что стоишь? – гаркнул Демидов. – Бери!
– Проходите, – пригласил я, распахнув дверь, и по мокрым следам от его полуметровых ботинок побежал за ними.
Когда он опустил незнакомку на диван в коридоре, она задержала его каким-то намагниченным взглядом своих больших глаз. Она виновато улыбнулась и спросила:
– Вы кто?
– Демидов, – досадливо бросил он, словно огрызнулся.
– А я – Маша, – сказала она.
Он похрипел, прочищая свое басовитое горло, провел рукой под носом и сказал:
– Ничего, не бойся.
– Подождите! – крикнул я ему так, будто мне самому была нужна помощь.
Два старичка, выглянувшие в коридор, помогли мне перенести Машу в палату. Пока она переодевалась в больничное, я отвернулся, потом быстро собрал ее вещи в узелок и вышел.
Демидов все еще стоял у дверей. Галстук его съехал набок.
– Тогда принесете, – сказал я, сунув ему узелок.
– Что это?
– Ее вещи.
– Зачем они мне?
Я глубоко вздохнул и ничего не ответил. Но тут же во мне заработал какой-то властный неожиданный автоматизм.
– Тусю пришлите из клуба сюда, – отрезал я распорядительским голосом, на который еще никогда в жизни не имел права. – Сейчас же!
– Я по улице шел, – заговорил Демидов вибрирующим басом, – вдруг мальчишка кричит: «Дяденька!» – «Чего тебе?» – «Где здесь больница?» – «Зачем тебе?» – «Мамке плохо». А она стонет под дождем, а потом просит: «Женщину какую-нибудь позовите». Кого позовешь, когда кругом дождь? Руку подал, говорю: «Держись!» А она еле стоит…
– Тусю, – повторил я. – Живо.
Он толкнул дверь ногой. Не успел я повернуться, как над головой снова забрякал колокольчик. Я порывисто и зло вертанул замок.
– А вот! – сказал Демидов и кивнул головой вбок. – С ними как?
На веранде жались друг к другу мальчик и девочка. Возле них стоял чемодан. Мальчик был на голову выше девочки, в куртке на затянутой молнии, с капюшоном, а девочка в длинной кофте с подвернутыми рукавами. Материнской.
– Где мама? – звонко и дерзко спросила девочка.
– Она сейчас придет! – сказал ей мальчик веско и сел на чемодан.
Девочка драчливо посмотрела на меня и села рядом с братом. Ноги ее едва доставали до пола.
– Вас Лиля ждет, – напомнил я Демидову, чтобы он скорее шел в клуб и прислал Тусю.
– Знакомые есть? – спросил Демидов детей.
– Дома есть, – сказал мальчик. – Ольга Петровна.
– А в Камушкине?
– В каком Камушкине?
– Вы куда ехали?
– Об этом нельзя спрашивать, – повелительно оборвала его девочка.
– Почему?
– Дяденька маму в автобусе спросил, а она сказала: «Не спрашивайте!»
– Ха! – только и вырвалось у Демидова. – История! Лильке теперь на глаза лучше не попадаться. – Он нелепо мял узелок в руках. – Тебя как звать?
– Лешка.
– А тебя?
– Алешка.
– Ха! – повторил он. – Алена, значит?
– Алешка.
– Лешка и Алешка? А ну!
Вероятно, своенравные дети подчиняются безоговорочно не словам, а жестам. Оба встали, а он снял с себя плащ, накрыл их с головами и взял чемодан.
– Ха!
Он не знал, какие слова им говорить.
Дверь приоткрыли старички: Маша звала к себе.
Родился мальчик. Маша лежала бледная. Лицо ее было белее наволочки. Часы в коридоре с колокольной гулкостью ударили два раза. Новый человек заплакал. Новый голос раздался в Камушкине.
– Видите, доктор, – прошептала Маша, кусая губы, – зря вы боялись. Я же не в первый раз…
Мои руки были в крови.
– Вы-то какой зеленый-презеленый, – сказала Маша и закрыла глаза, а на лице ее осталась усмешка.
Пульс ее падал.
– И вам укол сделать, что ли? – свирепо спросила меня Туся.
Наверно, и в первый раз у Маши не все было благополучно, но сейчас я думал, что это я виноват. Узенькое ее тело лежало под простынею без движения. Когда она вздыхала, я радовался, но вот уже какую минуту совсем ничего не было слышно, и губы ее, с синими надкусами, уже не розовели, а выцветали и сохли. Туся трясла меня:
– Позовите Ивана Анисимовича! Слышите?
Мы дали Маше все кровоостанавливающие, что у нас были.
– Нужен лед, – сказал я.
– Бегите! – кажется, кричала мне Туся.
В чем был, я кинулся на улицу. Дождь плотно стоял от неба до земли. Я бежал, как сквозь заросли, сам не зная куда. У клуба я остановился и увидел, как по темным окнам течет размытый свет фонаря, горящего через улицу, у столовой. Дом Ивана Анисимовича был направо.
Я вошел в комнату и ударился о духоту. Комната вся заросла цветами. Смешно. Тут на дворе зелень чуть ли не круглый год, зачем ее столько внутри? Она висела на стенах, стояла на полках и на полу. Как в оранжерее.
– Ноги вытирайте, – велел мне великий путешественник, вернувшись за тапочками куда-то в спальню: на мой стук он притопал к двери босой.
– Нужен лед! – крикнул я ему, не дожидаясь, пока он снова выйдет из спальни, потому что он медлил.
– Что случилось?
– Роженица, – начал я.
– Как фамилия? – спросил он, появляясь и прикрывая за собой дверь. Одной ногой он возил по полу: никак не мог попасть в тапочку.
– Не знаю.
– Откуда?
– Не знаю.
Перестав шаркать, он посмотрел на меня, как на преступника, на пьяного, на обманщика.
– Я не обманываю, – сказал я.
– У нас все роженицы на учете, – начал он, – все получают консультацию… Уварова из Лучистого…
– Одевайтесь! – умоляюще крикнул я.
– Жене лесничего рано…
– Иван Анисимович…
– Екатерина Дацюк, племянница Дацюка? – спросил он.
– Маша, – перебил я. – Она умрет.
– Какая еще Маша?
Он опять подумал, что я морочу ему голову.
– Маша, – повторил я.
– Выкидыш?
– Нормальный ребенок.
– Откуда он взялся?
– Иван Анисимович! Я все расскажу по дороге. Но он ждал, в третий раз посмотрев на меня без доверия, и я стал сбивчиво рассказывать:
– Нужен лед. Кровотечение…
– Сильное?
– Да.
– Где же я возьму лед? – Он сел. – Льда у нас не найдешь. Вот хороший случай припаять облздраву! Плакатики шлют, а холодильника нет. Мы же на задворках. У нас происшествий не бывает.
– Что случилось? – зычно крикнула из-за двери его жена, недовольная тем, что ее разбудили, как потревоженная медведица.
– Женщина родила в больнице. Кровотечение.
– Да кто такая? – донеслось из-за двери властно. – Дацюк?
– Нет, не Дацюк!
– А кто же? Лесничиха?
– Лесничихе рано.
Мне вдруг захотелось его ударить. Я стоял и мял кулаки, точно бы и впрямь собирался кинуться на него от бессилия.
– Что же вы сделали? – спросил он меня.
Я перечислил все меры, принятые мной и Тусей.
– Нет, что вы сделали? – переспросил он меня, бродя по комнате. – Вы самостоятельно приняли ребенка, а на меня хотите переложить ответственность?
– Вот именно! – сказала дверь.
Я не думал об этом. У меня закружилась голова, потому что я весь день ничего не ел. На сейнере меня угощали борщом и рыбой, но я не мог из-за качки.
– Вы придете? – спросил я Ивана Анисимовича.
Он наконец нашел сигареты на тумбочке возле цветочного горшка с зеленым облаком разросшегося аспарагуса, какие держала и моя тетка, почиркал спичкой и пустил в мою сторону струю дыма, быстро почесывая живот сунутой под пижаму рукой.
– Я пойду, – сказал я.
Пижама на нем была как на арестанте.
7
Посмотрев на небо, я понял, что такое сильный дождь. Он больно бил по лицу. В рамах киоска «Союзпечати» с тихим звоном дрожали стекла.
Почти все дома Камушкина вытянулись в одну улицу, главную, какая полагается любому городку. Но кроме нее и кроме так называемой «палубы», верхнего яруса, откуда смотрят кино, есть еще щели, ложбинки, впадинки, в которые тоже втиснулось по одному, а то и по два-три дома. В одном из таких безымянных закоулков и жил Демидов.
За калиткой я споткнулся о какой-то камень, который ему было недосуг отшвырнуть своим сапогом в сторону. А может быть, он подпирал им калитку, когда ею настырно бренчал ветер, дующий тут, говорят, по три или по трижды три дня без перерыва. Его называли как-то, этот ветер, я сейчас забыл как, – Кажется, астрахан. Он выматывал нервы, и люди от него дурели. В эти трижды три или еще на три помноженные дни – такой уж был счет ветру – по законам забытых лет прекращалось судопроизводство, чтобы избегать несправедливых решений.
И что за мысли некстати лезли в голову!
Я забарабанил в темное окно.
– Лиля? – спросил Демидов.
– Нет.
– А кто там?
– Я.
– Кто – я?
– Доктор.
Первый раз я сам себя назвал так, для быстроты.
– Ну входи!
Задвижек у него никаких не водилось. Дверь проскрипела на немазаных петлях, и вспыхнула лампочка, большая, как графин, свечей на сто с лишним. Демидов стоял возле двери в комнату в длинных трусах, босой. Небольшое помещение между входом и той дверью было и прихожей и кухней, всем вместе. Слева от меня, на гвоздях, висели его куртки, справа белела плита, а к ней пристраивался низкий шкафчик с куском клеенки наверху, заменявший, видно, и стол. От печной заслонки до полки на противоположной стене, с кой-какой посудой, тянулась веревка, и на ней сохли детские вещички: платьишко, рубашенция, чулки и прочее.
Свет был такой яркий, что я все рассмотрел, пока глаза остыли от вспышки. Памятуя предупреждение Ивана Анисимовича, я стал вытирать ноги и теперь заметил еще, что тру их о морской канат, плотно свернутый в улитку и превратившийся таким образом в круглый коврик.
– Что? – спросил Демидов.
– Лед нужен.
Он, вероятно, не понял, и я повторил.
– Кому? – спросил он.
– Ей… Вашей…
– Кому-кому?
Теперь голос его звучал больше подозрительно, чем недоуменно.
– Маше, – сказал я.
Демидов шагнул ко мне на два шага и остановился под голой лампочкой, почти касаясь ее кудрявой головой.
– Катись колбасой отсюда! – сказал он внятно, раздельно и спокойно, но глаза его из-под чуть сдвинутых и поэтому насевших на них бровей давили меня, не предвещая ничего хорошего.
– Вы не поняли! – торопливо крикнул я.
Тогда и он тоже крикнул:
– Я ее на улице подобрал!
– Какая разница? – спросил я, и мне захотелось Заплакать.
– Откуда у меня лед?
Он снова рассердился.
– Не знаю! – сказал я.
– А-а! – торжествующе протянул он, выставив вперед свою красивую сильную челюсть.
А когда я повернулся, и опять проскрипела дверь, и опять хлынул в уши безудержный шум дождя, я представил себя бессильным, как тот новорожденный, еще не названный человечек в больнице, кричащий на руках Туси, и подумал, что все мы были такими, и Демидов был таким, и Иван Анисимович, и нуждались в помощи людской, и что этот парнишечка, Машин парнишечка, мой парнишечка, может остаться без матери, и что этого допустить нельзя, и что я не знаю, как этого не допустить, и что жаль, что я не кудесник, чтобы превратить в лед камень, о который я опять споткнулся так, что чуть не упал, и я стал презирать себя, как никогда, за то, что я не кудесник.
– Доктор! – раздалось за моей спиной. – Подожди!
Окно потухло, и дом словно провалился.
Мы топали с Демидовым гуськом – он впереди, я за ним. Дорожка тут была узкой. Мы не разговаривали. Один раз он только бросил:
– Разве от этого умирают?
– Скорей! – поторопил я его.
Мне показалось, что он остановился, и я даже ткнул руками вперед и попал в пустоту. Это я приостановился, а он шел.
Я догнал его, и мы оказались на главной улице, а потом полезли на «палубу». Обычно туда забирались по дорожкам, прохоженным поколениями наискось, через склон, кратчайшим курсом, хотя для удобства имелось и что-то вроде тротуарчика с каменными ступенями, долго петлявшего туда-сюда. Незаконные дорожки были сейчас скользкими, и мы пошли мотаться по ступеням, и наконец там, наверху, возле одного дома, Демидов опять сказал мне:
– Подожди.
Я ждал бесшумной магии: сейчас вспыхнет окно, через вороха кудлатых георгинов (тут, наверху, все сажали под окнами георгины) свет упадет к ногам, Демидов исчезнет в глубине спасительного дома и вернется с полным ведром льда. Я вдруг глупо забеспокоился, что у нас нет ведра.
Магии все не было.
Демидов колотил в окно.
Он колотил громче и отчаянней, словно испытывая на прочность непробиваемую тишину дома. Я подошел поближе. Ни гу-гу. Наконец форточка с треском отлетела, и оттуда выкатился теплый, как клуб пара, голос Лили:
– Андрюша?
– Ага!
Вероятно, она давно слышала, но выдерживала характер. Теперь опять наступила обиженная тишина.
– Лиля! – крикнул он.
– Тсс! – шикнула она в ответ. – Маму разбудишь.
– Выйди!
Вот как надо обрывать угрожающие интонации.
Выйди, и все. Правильно, Андрей. Выходи, Лиля!
Я все еще надеялся.
Лиля вышла в чем-то хрустящем поверх ночной рубашки. С крыши гремела вода, пролетая по трубе, вокруг меня георгины под дождем встряхивались, как куры, шлепая мокрой листвой, но все же ломкий шелест ее замечательного плаща я услышал и догадался, что она уже вышла, хотя двери тут не скрипели.
– Лилька! – крикнула в форточку мать. – Полоумная!
Ну, сейчас ударит скандал, подумал я. Все пропало.
– Я в калошах, – ответила Лиля, и голос в комнате умолк, как будто его отрезало.
– Лед нужен, – сказал Демидов.
– Че-его?
– Да тут… рожает одна…
Лиля вдруг засмеялась:
– Ополоумел? Не знаешь, зачем будить? Лед! А птичьего молока тебе не нужно? Лед! Я его ждала, дура стоеросовая! Ха-ха!.. Ха-ха-ха!..
Тут я должен предупредить, что Демидов никогда не был женским угодником. Летом – я знал это по рассказам хозяйки – в наш городок приезжали курортники. Их приезжало чуть больше, чем вмещал маленький пляжик из разноцветной, главным образом белой, гальки, и они с рассвета теснились, выбирая места почище, потому что Демидов вытаскивал на пляжик смолить свои баркасы. Не было другого клочка у нашего скалистого берега. После этого курортники весь сезон носили смолу на пятках.
Когда его сейнер приставал к причалу, непосвященные модницы в ярких сарафанах встречали рыбака и спрашивали, почем рыба. И когда они ругались из-за смолы и когда приценивались, он просто не удостаивал их ответом, а проносил мимо две-три упругих кефали в куске сети, как в авоське, исполненный к приезжим красавицам ленивого презрения. Ну, что с них взять? Дикари! А они считали его грубияном, хотя он только молчал. Рыбу, отборных лобанов, он нес для себя или кидал через прилавок Лиле, прямо в подол, если останавливался по дороге выпить пива.
И понятно, как оторопела Лиля, услышав про какую-то женщину, для которой ее Андрей ищет лед. Весь Камушкин считал Андрея ее Андреем…
– От дура! От дуреха! – повторяла она, хохоча.
– Все вы – дуры, – прогремел Андрей.
– Почему?
– Роди разок – узнаешь.
– Андрей! Андрей!
Мы уже спускались вниз, с «палубы». Впереди меня бухали тяжелые сапоги. Лиля кричала нам вслед.
Среди разных загадок человеческой жизни для меня больше других так и осталась неясной одна – почему все самые тревожные вещи случаются в самое неурочное время? Было часа четыре до рассвета. И лупил дождь. Крепко и беззаботно спал городок. Наглухо запечатанные двери домов прятали возможных помощников Маши, замок на почте отрезал нас от мира. Я лично подумал о милиции. Наш милиционер Никодим Петрович представлял собой бессонную власть, и со всей полнотой той силы, которой он был наделен, должен был исторгнуть из недр земных полведра от вселенских запасов льда.
Но мы остановились у дверей клуба. Могуче и насмешливо ахало в темноте море. Лишь оно не спало. И мы не спали. И надо было что-то делать. Качнувшись, Демидов стукнул плечом в дверь. Она не очень-то хотела разламываться, но все же дрогнула. Раз! Два! Три! Четыре!
Бить в такую дверь, как бить волне в берег.
Пять! Шесть!
Ни о чем не спрашивая, я помогал Демидову. Еще, еще! Все серьезней мы понимали, что происходит. И если для этого нужно сломать дверь, значит, это нужно. И мы ее сломали, не пощадив гордости Камушкина – клуба рыбацкого колхоза «Луч», местного очага культуры. Наверно, мы сломали бы и дверь госбанка.
Демидов наугад кинулся сквозь темный вестибюль к лестнице. Я ничего не понимал, но был благодарен ему за то, что он обдуманно двигается. Я только следовал за ним и зажигал свет, скользя рукой по стене и натыкаясь на выключатели. Последней я зажег люстру в зале.
На стенах висели портреты великих писателей и композиторов. Они безмолвно взирали, как Демидов выкатывает из-за стойки буфета здоровущую бочку, над которой торчала, качаясь ванькой-встанькой, головка мороженицы. Мороженое! Его привозили на катере откуда-то из более счастливого прибрежного пункта, где был молокозавод. И более населенного, потому что наш Камушкин – какой город? С гулькин нос. Местечко. Но у нас тоже любят есть мороженое. И вот его привозили.
Выдернув опустошенный железный футляр мороженицы и пустив его катиться, куда охота, Демидов опрокинул бочку набок. По истертому подошвами танцоров паркету потекла вода. А на дне бочки, перевалившись, хрупнул лед.
Вот когда я и впрямь пожалел, что у нас ничего нет, кроме рук.
– Давай! – сказал Демидов, кивнув в угол.
Там, в бадейке, под портретом Римского-Корсакова, рос фикус. Я наступил на край бадейки ногой и, натужась, выдрал бедный цветок с землей, а потом и остальную землю вывернул на пол.
– Вон банка-то пустая! – сказал Демидов, – Голова!
Оказывается, он кивал на мороженицу.
Но в бадейке лед нести было удобней, у нее уцелела после моих действий ручка. Никогда не забуду, как Демидов скидал в нее скользкие рыжие куски льда и, толкнув ногой, сказал мне:
– На!
Внизу, в освещенном вестибюле, я наткнулся на хромого старичка с палкой. Это был сторож, стерегущий одновременно два объекта, клуб и столовую, точнее – спящий то там, то там. Он что-то крикнул мне невнятное, устремившись наперерез, но Демидов оглушил его сверху яростной фразой:
– Женщина!
Я бежал к больнице, и в бадейке у моих колен гремел лед. Сейчас Туся набьет им пузырь.
За спиной моей рассыпалась протяжная трель свистка. Я оглянулся на бегу. Клуб полыхал во тьме, как корабль в ночном море. Первой трели откуда-то издалека ответила вторая. Они начали перекликаться.
К клубу, на вызов сторожа, приближался Никодим Петрович, страж порядка. Он спешил изо всех сил, а Демидов, рассевшись на лестничной ступеньке, смеялся над сторожем и закуривал, пока тот ругал его паразитом и жаловался милиции, что он один на два объекта.
Но обо всем этом я узнал позже, когда и сам мог смеяться.
8
Море присмирело после дождя, точно его высекли. Лежало виноватое, и странно, – от него веяло теплом. Какие-то теплые были небо и земля. Горы, сиреневые и медные от лесной листвы, тоже стояли, ну, прямо жаркие, как печи.
Вот так осень!
Да и вчерашний дождь был теплый, как из неостывшей кипяченой воды. Я вспомнил его и улыбнулся: проспал до полдня!
На зарядку, Сереженька!
Но хотелось полежать на своем диване.
Пол разрисовала тень от ветки с птицей на кончике. Птица улетела, и тень закачалась, как живая.
Я совсем проснулся и побежал во двор умываться под краном, из которого брали воду и поливали сад. Он торчал у крыльца, как трость, воткнутая в землю, с медным набалдашником и секретом: надо было знать, в какие часы подается вода.
Тут я и увидел, как переменился мир.
Хозяйка выкапывала клубни георгинов из-под стены с окнами. Я не сразу разобрал спросонья, что она делает, и сказал:
– Лето вернулось.
Она распрямилась, поддерживая себя за спину, и ответила:
– Лето кончилось.
Моя хозяйка всегда отвечала наперекор.
– Ай-яй-яй! – сказала она, глядя на меня. – Хорошо, что Иван Анисимович пришел!
– Да, – согласился, я.
Иван Анисимович уже был в больнице, когда я принес лед, и я обрадовался тому, как властно крикнул он Тусе, чтобы она занялась делом… Все обошлось…
– А ее-то муж выгнал? – пристала хозяйка.
– Машу?
– Теперь заберет. Куда он денется?
– Кто?
– Муж-то. Трое детей. Не шуточки.
– Хорошая погода, – сказал я.
– Непромысловая.
Я забыл, что погода тут делится на промысловую и непромысловую. Тихое море, теплынь – плохая погода, никуда не годится, рыба рассыпалась, гуляет, пасется, и рыбаки дома…
«Тоже хорошо», – подумал я о детях Маши, Лешке и Алешке: ведь они под присмотром бригадира.
– Лилька Андрею надавала по морде, – сказала хозяйка.
– Ничего подобного.
– Ну, надает. Что это за Маша?
– Просто Маша.
Я вытирался полотенцем: всю ночь, со вчерашнего дня, оно мокло на веревке и уже высохло.
– Тайна! – несерьезно сказала хозяйка. – Узна-аем! Теперь тайн не бывает.
– Конечно, – согласился я.
– И узнавать нечего, – сказала она, снова наклоняясь к земле. – Назло мужу чуть дите не убила. Судить таких! Она и тебе спасибо не скажет. Еще чего! Спасибо!