Орден куртуазных маньеристов (Сборник)
Текст книги "Орден куртуазных маньеристов (Сборник)"
Автор книги: Дмитрий Быков
Соавторы: Олег Арх,Александр Скиба,Александр Бардорым,Константэн Григорьев,Виктор Пеленягрэ,Андрей Добрынин,Александр Вулых,Вадим Степанцов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 94 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]
* * *
Мы долго и тщетно старались
Вместить этот ужас в уме:
Япончик, невинный страдалец,
Томится в заморской тюрьме!
К чужим достижениям зависть
Америку вечно томит:
Он схвачен, как мелкий мерзавец,
Как самый обычный бандит.
Царапался он, и кусался,
И в ярости ветры пускал,
Но недруг сильней оказался,
И схватку герой проиграл.
В застенке, прикованный к полу,
Он ждет лишь конца своего.
Свирепый, до пояса голый,
Сам Клинтон пытает его.
Неверными бликами факел
Подвал освещает сырой,
И снова бормочет: “Ай фак ю”,
Теряя сознанье, герой.
Старуха вокруг суетится
По имени Олбрайт Мадлен –
Несет раскаленные спицы,
Тиски для дробленья колен…
Не бойся, Япончик! Бродяги
Тебя непременно спасут.
Мы знаем: в далекой Гааге
Всемирный находится суд.
Прикрикнет на злую старуху
Юристов всемирный сходняк.
Да, Клинтон – мучитель по духу,
Старуха же – просто маньяк.
На страшные смотрит орудья
С улыбкой развратной она.
Вмешайтесь, товарищи судьи,
Ведь чаша терпенья полна.
Пора с этим мифом покончить –
Что схвачен обычный “крутой”.
На самом-то деле Япончик
Известен своей добротой.
Горюют братки боевые,
Что славный тот день не воспет –
Когда перевел он впервые
Слепца через шумный проспект.
Всё небо дрожало от рева,
Железное злилось зверье.
В тот миг положенье слепого
Япончик постиг как свое.
“Не делать добро вполнакала” –
Япончика суть такова.
С тех пор постоянно искала
Слепых по столице братва.
И не было места в столице,
Где мог бы укрыться слепой.
Слепых находили в больнице,
В метро, в лесопарке, в пивной.
Их всех номерами снабжали,
Давали работу и хлеб.
Япончика все обожали,
Кто был хоть немножечко слеп.
Достигли большого прогресса
Слепые с вождем во главе.
Слепой за рулем “мерседеса”
Сегодня не редкость в Москве.
Слепые теперь возглавляют
Немало больших ООО
И щедро юристам башляют,
Спасая вождя своего.
Смотрите, товарищи судьи,
Всемирной Фемиды жрецы:
Вот эти достойные люди,
Вот честные эти слепцы.
В темнице, как им сообщают,
Томится Япончик родной,
Но смело слепые вращают
Штурвал управленья страной.
Страна филантропа не бросит,
Сумеет его защитить.
Она по-хорошему просит
Юристов по правде судить,
Оставить другие занятья,
Отвлечься от будничных дел.
Стране воспрещают понятья
Так долго терпеть беспредел.
* * *
Мне сказал собутыльник Михалыч:
“Ты, , недобрый поэт.
Прочитаешь стихи твои на ночь –
И в бессоннице встретишь рассвет.
От кошмарных твоих веселушек
У народа мозги набекрень.
Ты воспел тараканов, лягушек,
Древоточцев и прочую хрень.
Ты воспел забулдыг и маньяков,
Всевозможных двуногих скотов,
А герой твой всегда одинаков –
Он на всякую мерзость готов.
Ты зарвался, звериные морды
Всем героям злорадно лепя.
“Человек” – это слово не гордо,
А погано звучит у тебя”.
Монолог этот кончился пылкий
На разгоне и как бы в прыжке,
Ибо я опустевшей бутылкой
Дал Михалычу вдруг по башке.
Посмотрел на затихшее тело
И сказал ему строго: “Пойми,
Потасовки – последнее дело,
Мы должны оставаться людьми.
Но не плачься потом перед всеми,
Что расправы ты, дескать, не ждал:
Разбивать твое плоское темя
Много раз ты меня вынуждал.
И поскольку в башке твоей пусто,
Как у всех некультурных людей,
Лишь насильем спасется искусство
От твоих благородных идей”.
* * *
Что, Михалыч, примолк? Не молчи, не грусти,
Голова заболела – прими коньячку.
Прошлый раз не сдержался я, ты уж прости,
Проломив тебе снова бутылкой башку.
Будем пить мировую с тобою теперь.
Запретили врачи? Ну а что мне врачи?
Если брезгуешь мною, то вот тебе дверь,
Ну а если согласен, то сядь и молчи.
Голова заживет, голова – пустяки.
А о нервах моих ты подумал, старик?
Если мне объясняют, как делать стихи,
То меня подмывает сорваться на крик.
А где крик, там и драка, и вот результат:
Вновь бутылкой по черепу ты получил.
Ну, не дуйся, признайся, ты сам виноват,
Быков – тот вообще бы тебя замочил.
Я, Михалыч, творец, и когда я творю,
То не надобен мне никакой доброхот.
Ты молчи – я конкретно тебе говорю:
Все советы засунь себе в задний проход.
Я творец. Уникально мое естество.
Ты при мне от почтения должен дрожать.
Пей коньяк, горемычное ты существо,
Пей, кому говорю, и не смей возражать.
Если не был бы ты некультурным скотом
И чуть-чуть дорожил своей глупой башкой,
То не злил бы поэта и помнил о том,
Что бутылка всегда у него под рукой.
* * *
Пульс неровен, и шумно дыханье,
И в глазах не прочесть ничего,
И сложнейшее благоуханье
Окружает, как туча, его.
Пахнет он чебуречной вокзальной,
Где всегда под ногами грязца,
Пахнет водкою злой самопальной,
Расщепившейся не до конца,
Пропотевшей лежалой одеждой,
Затхлым шкафом с мышиным дерьмом, –
Словом, пахнет он мертвой надеждой,
Похороненной в теле живом.
Попадешь с ним в одно помещенье –
Запах этот страшись обонять,
Иль земное твое назначенье
Надоест и тебе исполнять.
Мысль придет и навек успокоит,
Что конечна людская стезя.
Избегать пораженья не стоит –
Избежать его просто нельзя.
Прежний смысл гигиена утратит –
Смысл подспорья в житейской борьбе,
И тебя, словно туча, охватит
Новый запах, присущий тебе.
* * *
Я вижу ватаги юнцов и юниц,
И горько глядеть на них мне, старику.
Не слышат они щебетания птиц,
Воткнув себе плейер в тупую башку.
Не видят они расцветания роз,
Закрыв себе зенки щитками очков.
Не чуют и благоухания роз,
Кривясь от зловонья своих же бычков.
Зачем же ты медлишь, любезная Смерть?
Никчемную юность со свистом скоси,
И я поцелую руки твоей твердь
И, щелкнув ботинками, молвлю: “Мерси”.
Затем я скажу: “Подождите, мой друг” –
И, шумно дыша, побегу в магазин,
Чтоб вскоре вернуться на скошенный луг,
Сгибаясь под грузом закусок и вин.
Услышим, как радостно птички поют,
Как звонок их гимн в наступившей тиши,
И розы свои благовонья польют,
Стараясь доставить нам праздник души.
И тост я возвышенный произнесу
За ту красоту, что сближает сердца,
И пенистый кубок к устам поднесу,
С удобством рассевшись на трупе юнца.
* * *
Я заморская редкая птица,
Оперенье шикарно мое.
Коготками стуча по паркету,
Я обследую ваше жилье.
Я порой замираю в раздумье,
Подозрительно на пол косясь,
И внезапно паркетину клюну –
Так, чтоб комната вся затряслась.
Интерьерчик весьма небогатый –
Там потерто, засалено тут.
Сразу видно, что в этой квартире
Работяги простые живут.
Измеряю я площадь квартиры
Перепончатой жесткой стопой
И помет, словно розочки крема,
Оставляю везде за собой.
Я сумею принудить хозяев
За моим рационом следить.
Если денег на птиц не хватает,
Значит, нечего птиц заводить.
Крики резкие, щелканье клювом
Не проймут, разумеется, вас,
Но завалится набок головка,
Млечной пленкой задернется глаз.
Потерять вы меня побоитесь,
Вмиг найдется изысканный корм.
Вы поймете, что стоят дороже
Чувство стиля, законченность форм.
И уже не пугают расходы,
И уже не страшит нищета,
Если лязгает рядом когтями
И пускает помет нищета.
* * *
Голова – не последнее место,
Нам дается не зря голова.
В дополненье к ужимкам и жестам
Голова произносит слова.
Есть душа в моем теле неброском,
И чтоб люди узнали о том,
Голова вдруг подумает мозгом
И свой помысел выскажет ртом.
“Непростой человек перед нами, –
В страхе слушатель мой говорит. –
Ишь как зыркает страшно глазами,
Как внимательно уши вострит!”
Не вместить головенке плебея
Изреченные мною слова,
Но он чувствует суть, холодея,
И, дрожа, говорит: “Голова!”
Жаль, не всякий людские восторги
Со спокойным приемлет лицом,
И порою в тюрьме или морге
Мы встречаемся с бывшим творцом.
Тот судьбу ненароком заденет,
Этот походя власть оскорбит,
А судьба ведь талантов не ценит,
А ведь власть не прощает обид.
Много яда в людском поклоненье,
Много зла в восхищенной молве,
Но и слух, обонянье и зренье
Не напрасно живут в голове.
Озирайся, обнюхивай воздух,
Каждый шорох фиксируй во мгле.
Мы живем не на радостных звездах,
А на скользкой, коварной земле.
Этот помер, а тот под арестом,
Ну а я перед вами живой,
Ведь не задним я думаю местом,
А разумной своей головой.
* * *
Телеведущий не ходит пешком,
Ибо, увы, он отнюдь не герой.
Знает, бедняга, что смачным плевком
Встретит в толпе его каждый второй.
Раз выделяешься статью в толпе
И неестественно честным лицом,
Как тут не ждать, что подскочат к тебе
И назовут почему-то лжецом?
Телеведущий не лжет никогда –
Могут ли лгать этот праведный взор,
Речь, то журчащая, словно вода,
То громозвучная, как приговор?
Он повторяет: развал и разброд
Есть принесенный из прошлого груз.
Что ни пытается делать народ,
Вечно выходит лишь полный конфуз.
В голосе телеведущего дрожь –
Как не устать, постоянно долбя:
“С этим народом и ты пропадешь,
Умный сегодня спасает себя”.
И холодок понимания вдруг
Где-то в желудке почувствую я:
Телеведущий – мой истинный друг,
Мне преподавший закон бытия.
Тот суетливый, неряшливый сброд,
Злой, с отвратительным цветом лица, –
Это и есть ваш хваленый народ,
Коему гимны поют без конца?
Телеведущего лишь потому
Этот народ до сих пор не зашиб,
Что не догнать даже в гневе ему
Телеведущего новенький джип.
Я же бестранспортное существо,
Я угождаю народу пока
И критикую слегка своего
Телеучителя, теледружка.
И раздраженье невольно берет:
Сам-то уехал, а мне каково?
Дай только мне объегорить народ –
Там и до джипа дойдем твоего.
* * *
Всё то, что было под землей,
Весь наш подземный древний быт
И даже облик наш былой –
И тот до времени забыт.
В любую щель могли пролезть
Те наши прежние тела.
Прилизанная влагой шерсть
С нас нечувствительно сошла.
В свой час через волшебный лаз
Мы вышли в гомон площадей.
Теперь лишь красноватость глаз
Нас отличает от людей.
С людьми мы сходствуем вполне –
Лишь странная подвижность лиц
Нас выделяет в толкотне
И мельтешении столиц.
Мы презираем всех людей –
Весь род их честью обделен,
А мы несем в крови своей
Подземный сумрачный закон.
Мы долго жили под землей,
Но вышли миром овладеть,
И разобщенный род людской
Уже приметно стал редеть.
Так человек и не постиг
Наш главный козырь и секрет –
Попискивающий язык,
Оставшийся с подземных лет.
Сказал бы ваш погибший друг,
Коль был бы чудом воскрешен,
Что тихий писк – последний звук,
Который слышал в жизни он.
* * *
От гнева удержись,
Ведь, как актер – без грима,
Без опошленья жизнь
С большим трудом терпима.
Чтоб вещество души
С натуги не раскисло,
До плоскости стеши
Все жизненные смыслы.
Пусть ищет правды дух,
Но не за облаками,
А так, как жабы мух
Хватают языками.
Уверен и речист,
Решатель всех вопросов
Сегодня журналист,
А вовсе не философ.
Теперь духовный свет
И духа взлет отрадный
Нам дарит не поэт,
А текстовик эстрадный.
И отдыхает дух,
Но все-таки чем дальше,
Тем чаще ловит нюх
Особый запах фальши.
Догадка в ум вползла
И тихо травит ядом:
Жизнь подлинная шла
Всё время где-то рядом.
* * *
Нет у меня в Барвихе домика,
Купить машину мне невмочь,
И рыночная экономика
Ничем мне не смогла помочь.
Коль к рынку я не приспособился,
Не рынок в этом виноват.
Я не замкнулся, не озлобился,
Однако стал жуликоват.
Глаза, в которых столько скоплено
Тепла, что хватит на троих,
Живут как будто обособленно
От рук добычливых моих.
В труде литературном тягостном
Подспорье – только воровство,
И потому не слишком благостным
Торговли будет торжество.
Вы на базаре сценку видели:
Как жид у вавилонских рек,
“Аллах! Ограбили! Обидели!” –
Кричит восточный человек.
Он думал: жизнь – сплошные радости,
Жратва, питье и барыши,
Не ведал он житейской гадости
В первичной детскости души.
Пускай клянет свою общительность
И помнит, сделавшись мудрей:
Нужна повышенная бдительность
Среди проклятых москалей.
У русских всё ведь на особицу,
У них на рынок странный взгляд:
Чем к рынку честно приспособиться,
Им проще тырить всё подряд.
Пусть вера детская утратится,
На жизнь откроются глаза
И по щеке багровой скатится,
В щетине путаясь, слеза.
Торговец наберется опыта,
Сумеет многое понять,
Чтоб мужественно и без ропота
Потерю выручки принять.
Он скажет: “Я утратил выручку,
Но не лишился головы;
Жулье всегда отыщет дырочку,
Уж это правило Москвы”.
А я любуюсь продовольствием,
Куплю для виду огурцов
И вслушиваюсь с удовольствием
В гортанный говор продавцов.
Вот так, неспешно и размеренно,
Ряды два раза обойду
И приступить смогу уверенно
К литературному труду.
О люд купеческого звания!
Коль я у вас изъял рубли,
То вы свое существование
Тем самым оправдать смогли.
Я в этом вижу как бы спонсорство,
И только в зеркале кривом
Мы принудительное спонсорство
Сочтем вульгарным воровством.
* * *
Недавно на дюнах латвийского взморья
Клялись умереть за культуру отцов
Латвийский поэт Константинас Григорьевс,
Латвийский прозаик Вадимс Степанцовс.
Вокруг одобрительно сосны скрипели
И ветер швырялся горстями песка.
Латвийские дайны писатели пели,
Поскольку изрядно хлебнули пивка.
Сказал Степанцовс: “Эти песни – подспорье,
Чтоб русских осилить в конце-то концов”.
“Согласен”, – сказал Константинас Григорьевс.
“Еще бы”, – заметил Вадимс Степанцовс.
Сказал Степанцовс: “Где Кавказа предгорья –
Немало там выросло славных бойцов”.
“Дадут они русским!” – воскликнул Григорьевс.
“И мы их поддержим!” – сказал Степанцовс.
“Все дело в культуре!” – воскликнул Григорьевс.
“Культура всесильна!” – сказал Степанцовс.
И гневно вздыхало Балтийское море,
Неся полуграмотных русских купцов.
Казалось, культурные люди смыкались
В едином порыве от гор до морей
И вздохи прибоя, казалось, сливались
С испуганным хрюканьем русских свиней.
* * *
К Чубайсу подойду вразвалку я,
Чтоб напрямик вопрос задать:
“Как на мою зарплату жалкую
Прикажешь мне существовать?
Где море, пальмы и субтропики,
Где сфинксы и могучий Нил?
Не ты ль в простом сосновом гробике
Мои мечты похоронил?
Где вакханалии и оргии,
Услада творческих людей?
Всего лишенный, не в восторге я
От деятельности твоей”.
В порядке всё у Анатолия,
Ему не надо перемен,
Тогда как с голоду без соли я
Готов сжевать последний хрен.
Я говорю не про растение,
Собрат-поэт меня поймет.
В стране развал и запустение,
И наша жизнь – отнюдь не мед.
“Дай мне хоть толику награбленного, –
Чубайса с плачем я молю. –
Здоровья своего ослабленного
Без денег я не укреплю.
Ведь ты ограбил всё Отечество,
Но с кем ты делишься, скажи?
Жирует жадное купечество,
А не великие мужи.
Коль над Отчизной измываешься,
То знай хотя бы, для чего,
А то, чего ты добиваешься,
Есть лишь купчишек торжество.
Поэты, милые проказники,
Умолкли, полные тоски,
А скудоумные лабазники
Всё набивают кошельки.
Твое правительство устроило
Простор наживе воровской,
Но разорять страну не стоило
Для цели мизерной такой”.
* * *
Хоть я невыносим в быту,
Хоть много пью и нравом злобен,
Но я к раскаянью способен
И в нем спасенье обрету.
Коль снова выход злобе дам
И нанесу бесчестье даме –
Я бью затем поклоны в храме
И по полу катаюсь там.
Рву на себе я волоса
И довожу старух до дрожи,
Когда реву: “Прости, о Боже!” –
Меняя часто голоса.
Струятся слезы из очей,
Рыданья переходят в хохот,
И создаю я страшный грохот,
Валя подставки для свечей.
Господь услышит этот шум
В своем виталище высоком
И глянет милостивым оком,
Недюжинный являя ум.
Ведь он подумает: “Грехов
На этом человеке много,
Но он, однако, мастер слога,
Он создал тысячи стихов.
Я, Бог, терплю одну напасть –
Вокруг лишь серость и ничтожность,
А в этом человеке сложность
Мне импонирует и страсть.
Ишь как его разобрало,
Весь так и крутится, болезный”, –
И спишет мне отец небесный
Грехов несметное число.
О да, я Господу милей
Ничтожеств, жмущихся поодаль –
И сладкая затопит одурь
Меня, как благостный елей.
И я взбрыкну, как вольный конь,
И прочь пойду походкой шаткой,
Юродивого пнув украдкой
И харкнув нищенке в ладонь.
* * *
В клубе, скромно зовущемся “Бедные люди”,
Очень редко встречаются бедные люди –
Посещают его только люди с деньгами,
За красивую жизнь голосуя ногами.
Здесь с поэтом обходятся крайне учтиво
И всегда предлагают бесплатное пиво,
А к пивку предлагают бесплатную закусь.
Здесь не скажут поэту – мол, выкуси накось.
Понял я, здесь не раз выступая публично:
Доброта этих скромных людей безгранична,
А когда они к ночи впадают в поддатость,
Доброта превращается в полную святость.
Здесь любые мои исполнялись желанья,
И казалось мне здесь, что незримою дланью
Сам Господь по башке меня гладит бедовой,
Наполняя мне грудь как бы сластью медовой.
И не мог я отделаться от ощущенья,
Что сиянием полнятся все помещенья
И что слышат в ночи проходящие люди
Пенье ангельских сил в клубе “Бедные люди”.
* * *
Сказал я старому приятелю,
К нему наведавшись домой:
“Что пишешь ты? “Дневник писателя”?
Пустое дело, милый мой.
Поверь, дружок: твой труд по выходе
Дурная участь будет ждать.
Его начнут по вздорной прихоти
Все недоумки осуждать.
Сплотит читателей порыв один,
Все завопят наперебой:
“Из тех, кто в этой книге выведен,
Никто не схож с самим собой!”
Имел ты к лести все возможности,
Но все ж не захотел польстить.
Ты их не вывел из ничтожности,
А этого нельзя простить.
Все завопят с обидой жгучею,
Что твой “Дневник” – собранье врак
И что в изображенных случаях
Случалось всё совсем не так.
Своею прозой неприкрашенной
Ты никому не удружил
И, откликами ошарашенный,
Ты вроде как бы и не жил.
В литературе нет традиции,
Помимо склонности к вражде.
Как мины, глупые амбиции
В ней понатыканы везде.
Ты вышел без миноискателя
В литературу налегке,
За это “Дневником писателя”
Тебе и врежут по башке”.
* * *
Поэтов, пишущих без рифмы,
Я бесконечно презираю,
В быту они нечистоплотны,
В компании же просто волки.
При них ты опасайся деньги
На место видное положить,
А если все-таки положил –
Прощайся с этими деньгами.
С поэтом, пишущим без рифмы,
Опасно оставлять подругу:
Он сразу лезет ей под юбку
И дышит в ухо перегаром.
Он обещает ей путевки,
И премии, и турпоездки,
И складно так, что эта дура
Ему тотчас же отдается.
Поэтов, пишущих без рифмы,
И с лестницы спустить непросто –
Они, пока их тащишь к двери,
Цепляются за все предметы.
Они визжат и матерятся
И собирают всех соседей,
И снизу гулко угрожают
Тебе ужасною расправой.
С поэтом, пишущим без рифмы,
Нет смысла правильно базарить:
Он человеческих базаров
Не понимает абсолютно.
Но всё он быстро понимает,
Коль с ходу бить его по репе,
При всяком случае удобном
Его мудохать чем попало.
Чтоб стал он робким и забитым
И вздрагивал при каждом звуке,
И чтоб с угодливой улыбкой
Твои он слушал изреченья.
Но и тогда ему полезно
На всякий случай дать по репе,
Чтоб вновь стишки писать не вздумал
И место знал свое по жизни.
И будут люди относиться
К тебе с огромным уваженьем –
Ведь из писаки-отморозка
Сумел ты сделать человека.
* * *
Когда я гляжу на красоты природы,
Мое равнодушье не знает предела.
Ваял я прекрасное долгие годы,
И вот оно мне наконец надоело.
Черты красоты уловляя повсюду,
Я создал несчетные произведенья,
Теперь же, взирая на всю эту груду,
Постичь не могу своего поведенья.
Вот взять бы кредит, закупить бы бананов,
Продать их в Норильске с гигантским наваром,
И вскорости нищенский быт графоманов
Казался бы мне безобразным кошмаром.
А можно бы в Чуйскую съездить долину,
Наладить в столице торговлю гашишем,
Но главное – бросить навек писанину,
Которая стала занятьем отжившим.
Ты пишешь, читаешь, народ же кивает,
Порой погрустит, а порой похохочет,
Но после концерта тебя забывает
И знать о твоих затрудненьях не хочет.
При жизни ты будешь томиться в приемных,
За жалкий доход разрываться на части,
Но только помрешь – и масштабов огромных
Достигнут тотчас некрофильские страсти.
Твою одаренность все дружно постигнут,
Ты вмиг превратишься в икону и знамя,
Друзья закадычные тут же возникнут,
Поклонники пылкие встанут рядами.
И ты возопишь: “Дай мне тело, о Боже,
Всего на минуточку – что с ним случится?
Мне просто охота на все эти рожи
С высот поднебесных разок помочиться”.
И вмиг я почувствую ноги, и руки,
И хобот любви – утешенье поэта,
И сбудется всё. Как известно, в науке
Кислотным дождем называется это.
И, стало быть, нет ни малейшего чуда
В том, как человечество ослабевает –
Недаром плешивые женщины всюду,
Мужчин же других вообще не бывает.
Подумай, юнец с вдохновеньем во взоре,
А так ли заманчива доля поэта?
При жизни поэты всё мыкают горе,
И вредные ливни всё льют на планету.
* * *
Когда мы посетили то,
Что в Англии зовется “ZОО”,
Придя домой и сняв пальто,
Я сразу стал лепить козу.
Коза не думает, как жить,
А просто знай себе живет,
Всегда стараясь ублажить
Снабженный выменем живот.
Я понял тех, кому коза,
А временами и козел
Милей, чем женщин телеса,
Чем пошловатый женский пол.
Но, вздумав нечто полюбить,
Отдаться чьей-то красоте,
Ты это должен пролепить,
Чтоб подчинить своей мечте.
Чтоб сделалась твоя коза
Не тварью, издающей смрад,
Не “через жопу тормоза”,
А королевой козьих стад.
Протокозы янтарный зрак
Господь прорезал, взяв ланцет,
Чтоб нам явилась щель во мрак,
В ту тьму, что отрицает свет.
Простой жизнелюбивый скот,
Видать, не так-то прост, друзья:
Напоминанье он несет
В зрачках о тьме небытия.
Коза несет в своем глазу
Начало и конец времен,
И я, кто изваял козу, –
Я выше, чем Пигмалион.
Вниз головой висит паук
В углу меж печкою и шкафом.
Магистр мучительских наук,
Он в прежней жизни звался графом.
Но точно так же соки пил
Из робкого простонародья.
Господь за это сократил
Его обширные угодья.
Как прежний грозный паладин
Кольчуги пробивал кинжалом –
Мушиных панцирей хитин
Паук прокалывает жалом,
Чтоб только сушь и пустота
Остались громыхать в хитине.
А прежний паладин Креста
Погиб в сраженье при Хиттине.
И Бог сказал ему: “Дрожи,
Болван с мышлением убогим!
Пришел ты человеком в жизнь,
А прожил жизнь членистоногим.
Ты, как мохнатый крестовик,
Всю жизнь сосал чужие соки,
Но вдруг решил, что ты постиг
И Божий промысел высокий.
Ты мог со смердов шкуру драть, –
Чего я тоже не приемлю, –
Но вдруг явился разорять
Ты и мою Святую Землю.
Ты, мною слепленная плоть,
Гордыней смехотворной пучась,
Как я, как истинный Господь,
Дерзал решать чужую участь.
К твоей спине я прикреплю
Всё тот же крест и в новой жизни –
Как знак того, что я скорблю
О всяком глупом фанатизме”.
И вот, повиснув вниз башкой,
Паук с натугой размышляет:
“Любая муха – зверь плохой,
Любая муха озлобляет.
Не вправе оставлять в живых
Я этот род мушиный жалкий
С цветными панцирями их,
С их крылышками и жужжалкой”.
Без колебаний бывший граф
За мух решает все вопросы
И прытко прячется за шкаф
От поднесенной папиросы.