Текст книги "Боговы дни"
Автор книги: Дмитрий Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Лелея слабую эту надежду, мы медленно ехали по разомлевшим от жары тяжинским улицам, поглядывали по сторонам. У ворот одного дома стоял большой грузовик. Отец свернул к дому, остановился.
– Ну-ка зайду, вдруг выручат…
Он толкнул вольно болтавшуюся на скрипучих петлях калитку и вошёл во двор, а я в ожидании присел на лавочку у заросшего крапивой палисадника.
Прошло пять минут, десять – отец не появлялся… Наконец, когда я уже начал беспокоиться, послышались оживлённые голоса, вышли отец и высокий мужик в майке и домашних тапочках на босу ногу. Лицо у него было осоловелое и довольное, отец тоже выглядел как-то необычно. С видом хитро-многозначительным мужик подошёл к грузовику, отвинтил пробку огромного, в грязных масляных разводах, бензобака и небрежно сказал:
– Наливай!
При этом он покосился на меня и подмигнул осоловелым глазом.
– Ну, спасибо… – отец быстро сцедил шлангом полведра бензина, залил в наш бак, вернул ведро хозяину. – Теперь порядок. Возьми хоть рупь, выручил же!
– Нужен мне твой рупь… Сказал, угощаю – значит, угощаю! – мужик сел на лавочку, по-прежнему глядя на нас с покровительственным благодушием и одновременно пытаясь придать лицу глубокомысленно-хитрое выражение. – Всё путём, езжайте… Ничего, не остановят, я всех мильтонов знаю… У них по выходным охота, а сёдни – четверик… Доброй дороги!
Уже за Тяжином, когда мы остановились перекусить, отец рассказал, как всё было. Он зашёл в избу, а там за столом компания, у хозяина день рождения. Отец извинился, объяснил, в чём дело, попросил продать литров пять бензина. Хозяин, уже «хороший», и заявил: «Выпьешь с нами – тогда дам!» Отец начал говорить, что он за рулём, что надо ехать и так далее. «Тогда не дам!»
– Отнекивался, отнекивался – ни в какую, «не выпьешь – не дам», – рассказывал отец. – Пришлось стопку выпить. Теперь запах, надо Бога молить, чтоб гаишников не встретить… А деньги он взять отказался, наотрез.
Бог нас помиловал, от ГАИ уберёг. Мужика же того тяжинского и то, как ловко он нас тогда обхитрил, помню до сих пор. Отца угостил, бензин дал, а денег не взял!
* * *
В посёлке Итат мы заправили полный бак и дальше уже до самого Спасского проблем с горючим не имели. А вскоре после Итата начался Красноярский край.
Красноярская земля для меня такая же родная, как и томская – там корни по отцовской линии, родня, там я каждое лето гостил в Спасском у сродной бабушки Катерины Ивановны… Когда у обочины выросла стела с большими стальными, в облупившейся краске, буквами «Красноярский край», мне показалось, что трава стала зеленее, а небо – выше. На горизонте тонкой полоской, как видение, легли голубые горы. Мы ехали, а они бежали там, по краю земли. Отец сказал, что это хребет Арга, у подножия которого течёт Чулым.
Голубые горы встали на горизонте и больше нас не покидали. Земля снова изменилась. В южном Красноярье с его Саянами и отрогами Кузнецкого Алатау, где бы ты ни был, вдали обязательно маячат, замыкают круг мироздания горы. Здесь они всегда с тобой, как немая песня – родная и далёкая.
Съехав с шоссе в поле, мы остановились на короткий отдых, вошли в высокую, мне по грудь, траву, вдохнули её медовый запах. Бескрайним морем убегали вдаль, к голубым горам, пышные шапки белоголовника, зонтики морковника, розовые разливы иван-чая…
– Дыши! Наш красноярский… – отец сорвал душистый белоголовник, сунул мне к носу.
– Пап, а хребет Арга – Саяны?
– Саяны. Отроги.
…Позже, когда мы вернулись в Томск, я взял карту и увидел, что Арга и Солгонский кряж – самые западные отроги Восточных Саян, передовые жёлто-коричневые клинья, упёршиеся в зелёное поле Западно-Сибирской низменности, откуда мы ехали. Это форпост, за которым громоздятся главные силы – всё более высокие, жёлтые, коричневые, тёмно-коричневые Саянские хребты. А дальше за ними, на юг, идут новые горы – Западные Саяны, Монгольский Алтай, Гобийский Алтай… А ещё дальше – Тянь-Шань… Густеет к югу коричневый цвет, и вот уже взгляд упирается в изогнутую шеренгу букв «Гималаи». Центральная Азия, высочайшие горы на земле…
Мы подъезжали как бы к подножию самой большой в мире горной страны. Красиво это подножие. Горы подходили всё ближе. Вот справа от дороги стала открываться широкая, раскинувшаяся до самого их основания долина Чулыма – петли и рукава в плотном одеяле кустов. «Наш Чулым! – с радостью думал я. – Тот самый, который в Спасском, в десяти километрах, на который мы ездим на рыбалку!..» Вот показался большой посёлок с гулко-звучным названием Боготол: на привольном месте, на высоких холмах над чулымской поймой рассыпались, блестели на солнце крыши. Казалось, они парили над озёрами и заливными лугами…
Когда под вечер на горизонте столбами встали дымы Ачинского глинозёмного комбината, горы придвинулись совсем близко, из голубых превратились в зелёные, закурчавились лесами. В Ачинске наконец мы переехали Чулым по понтонному мосту, на котором между машинами ходила сердитая тётка с красным от солнца и ветра лицом и кожаной сумкой на груди, собирала с проезжающих плату за проезд. Широк, могуч был Чулым. В его светлом зеркале отражались облака, гигантские золоотвалы глинозёмного комбината и сам город Ачинск, первые домики которого, словно дозор, осторожно выглядывали с крутолобых увалов правого берега.
Ачинск лежит у подножия Арга: мы быстро выбрались на южную окраину, упирающуюся прямо в покрытую мохнатым таёжным одеялом громаду хребта, и дорога сразу нырнула в лес. Начался многокилометровый подъём. Натужно гудя, мотоцикл шёл в гору на второй, а где и на первой передаче, мимо медленно проплывали вековые сосны и кедры, поляны в розовых коврах иван-чая…
Долго, с остановками, чтобы дать отдохнуть перегревшемуся мотору, поднимались мы на Арга на исходе этого жаркого дня. Когда же наконец перевалили на другую сторону и дорога пошла под уклон, в прогалах между деревьями внизу блеснула вода большой реки. Нас снова встречал Чулым, омывавший хребет и с севера, и с юга. Спустившись с Арга, мы увидели золотящиеся в лучах закатного солнца крыши города Назарово, реку, плотину и высокие трубы знаменитой Назаровской ГРЭС.
Тут на берегу Чулыма мы остановились на второй ночлег. Снова были и костёр, и коростель, а ещё могучая река, в которой медленно гаснул розовый закат. Мы с отцом долго смотрели, как под напором высокой воды играли ветки подтопленных прибрежных кустов. От безостановочного движения огромной, с тихими всплесками скользящей мимо массы воды веяло неодолимой мощью.
– Гляди, какая силища, – сказал отец. – И свет в ней, и тепло, и всё, что хочешь.
Так я и запомнил: земля, горы, реки – это сила.
* * *
На третий день, когда мы собирались совершить последний бросок, на Ужур и Спасское, земля вновь изменилась. В Ачинске мы свернули с Транссибирской автомагистрали, поехали на юг, и уже за Назарово начались лесостепи. Дохнуло привольем, недалёкой уже Хакасией.
Земля окончательно сбросила таёжный покров, стало просторно, до горизонта легли раздольные поля с пятнышками колков. Появились маленькие, в осоковых извивах, луговые речки, крутолобые увалы с рощицами шелестящих берёзок, в траве засверкали серебристые метёлки ковыля.
На горизонте вновь встали голубые горы, это был уже Солгонский кряж. С каждым километром он подступал всё ближе, становился всё выше. Земля вставала на дыбы, гигантские валы уходили в небо, рассыпанные по ним березнячки, квадраты полей и пашен казались детскими игрушками. А в небе над ними грозно вставали громады белоснежных, с тёмными подбрюшьями, облаков… Какая-то невыплеснутая мощь исходила от этих исполинов, некогда живых и яростных, рвавшихся из недр земли, ворочавшихся с боку на бок, а потом успокоившихся, заснувших вековым сном. Глядя на них, думалось: что, если проснутся, снова начнут бушевать?
Отец вдруг тревожно закрутил головой, оглянулся, крикнул сквозь рёв мотора:
– Погляди-ка!
Я глянул назад и обомлел: весь горизонт позади был сизо-чёрным. Откуда ни возьмись, подкралась, накрыла полмира гроза.
– Накроет – отхлещет до нитки! – сказал отец, прибавляя газу.
Началась игра в догоняшки: мы убегали, туча гналась по пятам и, видимо, решив выиграть во что бы то ни стало, медленно нас настигала. Да ещё, как назло, пошла «отремонтированная», недавно подсыпанная крупным щебнем дорога, которую толком не прикатали. Ехать по этим зверским булыжинам нужно было с осторожностью.
Помню, в какой-то момент я вдруг ощутил себя лежащим на дороге, вокруг медленно оседала пыль, ревущий мотоцикл валялся на боку. Первым поднявшийся на ноги отец подскочил ко мне, но я и сам уже встал… Стали осматриваться: упали из-за того, что сыграло на камне колесо. К счастью, всё обошлось парой лёгких ушибов да трещинами в ветровом стекле.
Пока обтряхивались, приходили в себя и приводили в порядок мотоцикл, туча нас почти догнала. Потихоньку поехали дальше, уже не надеясь убежать и поглядывая по сторонам – нет ли где стожка сена-соломы или какого иного укрытия.
Грозы в степи «грознее», чем в лесной местности. Мы ехали, и беспокойно оглядывались на неумолимо надвигающуюся тёмно-фиолетовую стену. Качнул душный воздух прохладный ветерок, закланялась по степи трава, чаще засверкал в ней ковыль. Вокруг потемнело, сверкнула молния, дрогнула от тяжёлого, с долго не смолкающими перекатами громового удара земля. С ней заговорило небо, и от этой беседы гигантов по спине побежал холодок.
Я оглянулся и увидел протянувшуюся от тучи до земли мутно-серую, быстро приближающуюся полосу дождя. И быть бы нам мокрыми с головы до ног, если бы не замаячило вдруг впереди недалеко от дороги какое-то тёмное строение. Рискуя снова упасть на проклятой щебёнке, отец прибавил газу, первые капли тяжело шлёпнули по нашим каскам. Уже под хорошим дождиком мы подскочили к таинственному строению с выломанными окнами и воротами, брошенному то ли складу, то ли коровнику, и нырнули под его местами протекающую, но всё равно спасительную кровлю. Через минуту ливень обрушился стеной, загудела земля.
– Ну вот, видишь, сколько приключений! Будет что вспомнить, – обтирая рукой мокрое лицо, отец весело глянул на меня, потрепал по голове. – Ничего, в дороге всякое бывает. До Ужура недалеко, а там, считай, уже дома. Как-нибудь доедем.
Мы стояли в проёме вырванных ворот, смотрели, как потихоньку слабеет дождь и светлеет мир. И я думал, что горы за что-то на нас сердились, не хотели пускать дальше, но потом всё же пустили. И ещё я думал, как много полей, лесов, рек, гор, деревень, городов, хитрых мужиков вместили в себя эти три дня. Целую жизнь…
Гроза кончилась, вновь выглянуло солнце. По освежённой, сверкающей после дождя земле мы поехали дальше и вскоре благополучно прибыли в Ужур. Сожжённые солнцем, исхлёстанные дождём, почерневшие от пыли и грязи, мы сидели в столовой на железнодорожной станции, ели вкуснейшие, с поджаристой корочкой котлеты и были счастливы.
* * *
Оставшиеся до Спасского сто километров доехали уже без приключений, путешествие закончилось благополучно. Так я увидел землю, на которой мы живём. Увидел и полюбил её леса и горы, полевую тишину, пыль дальних дорог.
После много раз ездил по этому маршруту, и дремлющие под стрёкот кузнечиков переправы, голубые горы Арга, серебряные ковыли солгонского подстепья стали частью жизни. Но та первая встреча с ними запомнилась ярче всего. Тогда я заглянул за горизонт, узнал, что мир огромен. И что песни, где поётся про пыль родных дорог, не врут.
Боговы дни
В далёкие семидесятые я, городской школьник, почти каждое лето гостил на каникулах у сродной бабушки в деревне на юге Красноярского края. Половину лета занимал сенокос.
В конце июня рослая трава уже нависала над колеями просёлочных дорог и била по коленям проезжающих мотоциклистов. Совхоз уже косил, но косить частникам, пока оставалась нескошенной трава государственная, директор не разрешал: чтоб «не путали» со своей.
Эвон, Иван Константинович уже скосил клин по Мосинской дорожке, и Марьясовы закосились, а у нас хозяин ишшо траву не глядел, – говорила баба Катя через забор соседке, так, чтоб дед был поблизости. – Люди тишком уж начинают, а мы сидим ждё-ё-ём.
– Ага, ты лучше знашь, когда начинать, – огрызался тюкавший топором под навесом дед Миша.
– Я знаю! Я знаю, что ты не пошевелисся, пока тебя силком не погонишь! – как порох, взрывалась маленькая, вспыльчивая баба Катя. – Только со мной зубатиться умешь!
Дед капитулировал и ретировался, а бабушка ещё долго рассказывала соседке о многочисленных и тяжких его преступлениях…
Наконец, не дождавшись директорского разрешения, дед Миша отправлялся на покос смотреть траву и проходил с краю пару прокосов – закашивался. А ещё через день-два приступали уже всерьёз.
Летом 197… года мне было пятнадцать – на покосе, где дорога каждая пара рук, уже работник. Тем более, что косарей было всего два: сам дед Миша да я, «фраер городской» (мои родные дед с бабушкой в тот год не помню по какой причине не приехали). Третий косарь, зять Сашка, приезжал на часок-другой после работы, помогал только вечерами.
* * *
Ранним утром, когда на тесовой крыше избы ещё поблёскивала роса, а солнце только начинало пригревать, мы погрузили в люльку расхристанного Сашкиного «Иж-Юпитера» отпотевшую флягу с ледяной водой из колонки, пару литовок, деревянные грабли с отломанным зубом и прочий инструмент.
– Захочешь ись – ешь, деда не жди, – говорила мне баба Катя, опуская в люльку авоську с едой. – Он всегда наестся. Тут вот тебе шанежки, копчёно сало маленько, два яйца сварила, да в кульке карамельки. Ешь – вку-усны! А на деда не смотри, у него своя сумка налажена… Да гляди там, ить это лес, шутка дело! И платок на голову надевай, а то напечёт!
И баба Катя из-под руки посмотрела в голубое, без единого облачка, небо…
Надвинувший кепку на самые уши, дед Миша сел позади Сашки, я втиснулся в люльку рядом с холодящей колени жёсткой флягой, граблями и литовками и, громыхая скарбом, мы выехали со двора. Закрывая ворота, баба Катя перекрестила нам вслед воздух, прошептала коротенькую молитву.
Покос был в пяти километрах в березнике, голубевшем на увалах за деревней, в пологом логу с укромными полянками, куда сбегала едва видная в траве дорожка. Мы остановились, не глуша мотор. В траву на обочину выгрузили флягу, инструменты и сумки, Сашка без лишних слов щёлкнул скоростью и уехал, чтобы не опоздать на работу. А мы с дедом остались одни среди зелёного леса, трав, цветов и тишины. Как только смолк вдали треск мотоцикла, эта тишина с чуть слышным шелестом берёз и стрёкотом кузнечиков вновь сомкнулась над некошеными полянами.
Первым делом дед Миша уселся рядом с флягой прямо в траву, достал старый серебристый портсигар с «Беломором» и прожелтевшим мундштуком.
– Садись, покурим, – сказал он. – Работа не убежит, у бога дней много. Отдохни.
И, уставившись в одну точку, куда-то поверх шапок белоголовника, задымил папиросой. Всем своим независимым видом дед показывал, что тут, в лесу, никто нам не указ: хотим – работаем, хотим – отдыхаем. И пусть бабка ругается, что надо быстрей косить, а на покосе хозяева – мужики!
Я присел рядом и, чтобы не нарушать регламент перекура, взял в зубы травинку, чувствуя, как постепенно отходит замёрзшее, всю дорогу прижимавшееся к ледяной фляге колено. Мы сидели, слушали стрёкот кузнечиков и глядели на уходившее вдаль по логу, чуть колыхавшее развесистыми метёлками море нетронутой травы, которое нам предстояло скосить и убрать вручную. Оно разливалось солнечными полянами в окружении стройных берёз, сжималось и ныряло в тенистые коридоры под сень ветвей, вновь вырывалось на простор и скрывалось из глаз в вершине лога. Море непочатой работы. Прямо от наших ног трава, как неприятельское войско, стояла стеной, густая, с белеющими над ней шапками белоголовника и морковника, и лишь пара коротких прокосов на обочине, где закашивался дед, нарушала её девственную целину.
Пригретые солнцем, мы разомлели, не хотелось нарушать эту целину и тишину. И всё же надо было начинать.
Дед Миша докурил беломорину, тяжело перевалившись, встал на четвереньки, потом – на ноги.
– О-ох, – крякнул он. – Сядешь – потом не встанешь. Ты покамесь покури, траву не мни, я прокошусь к раките.
С флягой и сумками я остался на дорожке, а дед сделал длинный прокос до стоявшей посреди поляны развесистой ракиты, под которой был «стан» – сколоченная из жердей лавка-топчан. Прямой коридор с ровной щёточкой срезанной травы рассёк поляну, как стрела. Расширяя «плацдарм», дед выкосил еле видную в траве лавочку, сделал проход к росшим у подножия первых берёз кустам бадаложника. По свежей кошенине мы принесли к раките инструмент, сумки, а флягу затащили в бадаложник.
Учебный курс дед Миша уместил в трёх предложениях. Литовку прижимать к земле пяткой, срезать траву короче, а носок, наоборот, приподымать, а то будет втыкаться в землю. Загрёбы, пока не научусь, делать маленькие – косить легче и прокос чище. Размахом тоже не увлекаться.
– Не торопись, – резюмировал дед. – Сколь скосишь – столь и ладно.
Давали мне литовку и раньше – побаловаться, но теперь надо было работать всерьёз. Я взялся за отполированный ладонями до костяного блеска черенок.
– Де у те пуп? – дед приставил литовку к моему животу и, ослабив стягивавший ручку шпагат, немного передвинул её, «где пуп» – под мой рост.
Стараясь прижимать полотно к земле, я пошёл второй прокос рядом с дедовым. Вж-жик! Полукруг срезанной травы лёг к моим ногам, с шапки дрогнувшего впереди белоголовника запорошили крохотные цветочки. Вж-жик! И белоголовник улёгся в скошенный волок. Вж-жик! Забылпро носок – с размаху воткнулся в землю, аж черенок хрустнул…
Правя бруском литовку, дед Миша искоса поглядывал на мои упражнения.
– Ничё, научисся. Коси… Я пойду на тот край.
Сутулая дедова спина в вылинявшей рубахе скрылась за колком, и оттуда послышался равномерный посвист литовки. Я остался один. Берёзы на опушке, трава, казалось, смотрели на меня в ожидании. Я сделал вид, что мне всё нипочём, и повёл прокос дальше, изо всех сил стараясь косить чисто.
Уже через пару минут первоначальная неуверенность начала отступала, я стал ободряться. Появился азарт. Я кошу!
Когда я докосил этот длинный, первый в своей жизни прокос, вместе с соседним дедовым он образовал уже широкую дорогу, разделившую травяное войско на две половины. Войско дрогнуло, началось его неохотное отступление!
Когда же был закончен третий прокос, руки у меня гудели, пот заливал глаза, а в наполненный тысячью ароматов воздух над поляной уже властно вторгался тонкий запах свежескошенной травы.
Я забыл про время, косил и косил, казалось, целую вечность. Вдруг рядом раздался голос деда Миши:
– Но, перекури. Пойдём поедим, пади, промялся…
На стане я черпанул из фляги полную поллитровую кружку – никогда ещё простая холодная вода не была такой вкусной!
* * *
Дед Миша воевал с японцами на Дальнем Востоке, имел медаль «За отвагу», любимыми его ругательствами были «японский бог» и «японский городовой», поэтому мне всегда казалось, что с Японией у него какие-то особые отношения. «Японского бога» он поминал часто: загадочный этот бог представлялся мне чем-то вроде желтолицего солнца с недобрыми узкими глазами и злобно перекошенным ртом. На самом же деле, кроме нескольких недель войны жарким августом сорок пятого, больше со Страной восходящего солнца деда ничего не связывало. Демобилизовавшись, он вернулся в родную деревню и жил в ней безвыездно, а Японию и Китай не мог даже показать на карте. Когда же его просили рассказать про войну, отвечал коротко: «Да-а-а, повоевали…»
В послевоенном, полном овдовевших баб Спасском молодой фронтовик женился на сестре моей будущей бабушки – вдове Катерине, первый муж которой погиб под Москвой, но только в пятидесятые у них родилась поздняя дочь – Галка. Отвоевавшись, дед Миша без передышки, словно переходя от покоса к уборочной, впрягся в крестьянскую лямку, работал конюхом в колхозе, грузчиком, потом сторожем в сельпо… Работал без суеты и лишних слов, вкалывал в огороде, на покосе, в поле, под стрёкот июльских кузнечиков и свист зимних вьюг, день за днём, год за годом. Когда мои родные дед с бабушкой вместе со мной приезжали летом в Спасское, он всегда был на своём месте, как неотъемлемая часть этого мира: вытянувшаяся вдоль речки деревня, голубые горы березника и… дед Миша.
Дома дед Миша всегда находился на заднем плане, где-нибудь в стайке или в огороде, с топориком, вилами, лопатой… Когда мы приезжали, он встречал нас за деревней на автобусной остановке, помогал донести чемоданы, ставил их на крыльцо избы и со словами «пойду, надо управляться…» уходил в свои сараи и поднавесы, вновь пропадал на заднем плане. Баба Катя и Галка собирали в избе застолье, приходила родня, все обнимались, целовались и, когда уже садились за стол, мои бабушка или дед спохватывались:
– Катя, Мишу-то зови, де он?
– О нём не заботься, он найдёт, де выпить, – отвечала баба Катя. – Ему только подай!
Но всё же посылала за отцом Галку.
Дед Миша заходил в последний момент, когда все уже сидели с полными стопками.
– Миша, иди садись, эвон, Дима подвинется, – приглашала его бабушка.
– Ничё, я тут, место есь, – дед Миша скромно садился с краю стола, поднимал свою стопку. – Но, с приездом!
– «С приездом!» – передразнивала баба Катя. – А в сельпо чей приезд отмечал? Знаш, Мария, тут явился пьяной в дым…
И начинала рассказывать бабушке и всем присутствующим, как на майские праздники «хозяин» три дня гулял, дома ничего не делал, а надо пахать огороды, и ей самой пришлось договариваться с трактором, и так далее, и тому подобное.
Дед Миша молча жевал, мерно двигая челюстями и угрюмо глядя куда-то поверх стола, лишь изредка нехотя огрызался:
– Но дак ага… Де это я валялся?.. А ты меня поила?..
Но долго не выдерживал и, хоть и не прочь был ещё выпить, ретировался на двор или в огород, на свой задний план.
– Ну, чего уж ты так, Катерина! – урезонивала сестру моя бабушка. – Он же по хозяйству всё делат.
– И-и-и, Мария, это он при вас такой смирный, а, когда одне – знаш, как разговариват! – не унималась баба Катя. – Отлюдник, он людям и в глаза не смотрит, чё где договариваться – мне надо…
Дед Миша притерпелся, привык к такой жизни, как лошадь привыкает к хомуту и окрикам возницы, так же молча вёз свой воз – через дни, годы, десятилетия… Но и самая послушная лошадь, бывает, взбрыкивает, ей надо хоть иногда отдыхать. Приближение такого момента по одной ей известным приметам баба Катя научилась предугадывать заранее с точностью сейсмического прибора.
Да иногда это было и несложно. Поможет, например, дед разгрузить машину водки в сельпо – рассчитываются с ним «поллитрой». Спрячет он её где-нибудь дома в ограде и ходит, потягивает тайком. Бабушки смотрят: вроде выпивши дед, и вроде не с чего. Вот сходил в сарай, принёс дров печь затопить – сильней от него напахнуло… Бабушки уже учёные, смекают, начинают исподтишка прочёсывать ограду. И находят злосчастную «поллитру» в сарае в дровах. Или в стайке, в курином гнезде. Или в бане под полком (дед Миша проявлял недюжинную изобретательность)… Но самым надёжным, беспроигрышным вариантом был огород, тут бабушки всегда терпели поражение. Спрячет дед бутылку в рослую, раскинувшуюся на пятнадцать соток картошку – ищи её там! Правда, это был риск, случалось, дед сам не мог потом отыскать тайник. Тогда «всплывал» он уже где-нибудь в сентябре, на копке картошки, конечно, со скандалом и всеми вытекающими для деда последствиями.
Но, когда деда разоблачали своевременно, улика тихо изымалась. Бабушки начинали исподтишка следить, что будет. Вот дед якобы за каким-то делом пошёл в сарай, обнаружил пропажу и осознал, что произошло. Можно было представить его обиду!
И вот тогда, когда отнимали последнюю в жизни радость, великое дедово терпение, наконец, лопалось. Баба Катя это предвидела.
– Смотри, Мария… ишь, хватился… ишь, ходит… а виду не пода-аст, – говорила баба Катя, подглядывая из окна избы за топтавшимся в ограде дедом. – А губы-то разъело… Смотри, ведь и усвистат счас… Нока пойду, он ведь огородом по речке убежит!
Бабушки кидались наперехват, но поздно – деда и след простыл. Нет нигде – ни в ограде, ни в сарае, ни в огороде. Он словно растворялся в пышной картофельной ботве и заогородном просторе. Уходил задами, берегом речки в большой мир, куда не доносились бабы Катины проклятья, где можно было, глотнув с мужиками обжигающей свободы, хоть на время отдохнуть от повседневного ярма.
Далеко в мир свободы дед, однако, не забегал, оседал поблизости, на выходивших к той же речке задворках родного сельпо… С раннего детства, слыша, как бабушки обсуждают деда, я запомнил, что «уйти в сельпо» – это плохо, хотя, в чём состояло дедово преступление, по малолетству не понимал. Позже бабушки объяснили: в том, что дед Миша пьёт там водку. Но, на что гулял (денег у него не было), кто, по выражению бабы Кати, его там «поил» – оставалось загадкой. Сама баба Катя, при всей неуёмности своего характера, в сельпо за дедом никогда не бегала: не укараулила – значит, не укараулила. «Сам явится!» И дня через два-три дед действительно являлся – похудевший и виноватый. Привычно выносил обрушивавшуюся на него бурю бабы Катиного гнева и вновь впрягался в свою бурлацкую лямку.
* * *
Покос для деда Миши был пусть не таким обжигающим, но тоже глотком свободы. В лесу никто не пилил, не срамил, и, хоть в сенокосный сезон дед старался не употреблять – на вольных лесных полянах и без водки чувствовал себя несравнимо лучше, чем дома. Здесь он жил в полном согласии с землёй, небом и самим собой, и в глубине угрюмых глаз его иногда, как мимолётная зарница, вдруг пробегала озорная искра, и он выдавал какую-нибудь прибаутку.
Когда, разобрав налаженные бабой Катей сумки, мы пообедали, дед полез в карман за портсигаром и с той самой искрой в глазах заявил:
– Но вот, теперь можно дюжить наравне с голодным.
– Ага…
В блаженной истоме я растянулся на тёплой земле, на упругом ёжике кошенины, и, закинув руки за голову, смотрел в бездонное небо, в глубине которого выписывал круги крошечный ястребок. Всё разомлело от жары, смолк даже шёпот леса, и в этом впавшем в полуденное оцепенение мире ястребок остался единственной живой точкой…
Перекурив и передохнув, дед Миша одел старые, со связанными резинкой дужками (чтоб не спадали) очки в треснутой оправе, сел к вкопанному рядом с лавочкой столбику с маленькой бабкой и начал отбивать литовки. Весёлое «динь-динь» загуляло по лесу, прогоняя оцепенение, напоминая всему живому, что человек никуда не делся.
– Коси потихоньку, – ещё раз предупредил меня дед, подавая отбитую литовку. – Завтре тяжело будет, второй день болеш.
Так, с перекурами, мы работали до тех пор, пока солнце не начало клониться к дальнему лесному гребню, а в противоположную сторону по широким полянам потянулись тени берёз.
Тяжело шагая, дед Миша вышел из-за своего колка, рядом шагала, ломалась на скошенных валках его длинная тень.
– Но, хватит на сёдни, – сказал он, глянув на мою работу. – Покурим, да надо собираться. Пока дойдём…
Присели перекурить перед обратной дорогой.
Жара спадала, располосованный длинными тенями лог наполнялся предвечерним покоем, торжественно стояли освещённые солнцем высокие берёзы. Лес превратился в храм.
– Ладно, почин есь, – дед Миша затоптал окурок. – Осталось начать да кончить…
Когда мы вышли из леса на полевой простор, оказалось, что день, который в лесном логу уже превращался в вечер, здесь задержался. Солнце ещё высоко стояло над дальними увалами, над лугами, накалённой за день землёй зыбилось марево.
Мы шли навстречу солнцу, в волнах тёплого лугового воздуха с кучками толкущейся мошкары. Каждая травинка, каждая мошка горели расплавленным золотом. Золотом полнилась предвечерняя даль, где виднелась полоска светлых деревенских крыш, среди которых была и неразличимая отсюда наша крыша.
Дед Миша шёл тяжело, шаркая галошами в тёплой пыли луговой дорожки, надвинув на глаза кепку. Я плёлся рядом…
Когда мы уже подходили к дому и сворачивали к речке, по другому берегу которой тянулись заросшие жалицей зады огородов, дед Миша вдруг сказал:
– Знать-то бабка встречат.
На зелёном квадрате нашего огорода я увидел тёмное пятнышко – бабу Катю.
Пока мы переходили по мосткам речку, открывали калитку, шли по длинной огородной тропинке, баба Катя стояла возле огуречных гряд и, освещённая косым солнцем, из-под руки смотрела в нашу сторону.
– А я выглядываю – идут ли нет. А потом уж от дойки-то вижу – знать-то оне, – ещё издали сообщила она, а, когда я подошёл, взяла у меня полупустую авоську. – Но, как поработал? Пристал?
– Не… так, немного.
– Давай мойся да пойдём ись, я пирожков напекла.
Я зашёл в ограду, сел на лавочку возле летней кухни, разулся, вытряхнул из сопревших кедов лесной мусор и почувствовал, что не могу больше шевельнуть ни ногой, ни рукой. Хотелось сидеть вечно – сидеть и смотреть на окружающий мир. Измученное, пропитанное лесным воздухом тело парило в невесомости, сливалось с землёй и небом.
Я смотрел на мир. За воротцами виднелись просвеченный солнцем кусок огорода и заречного луга, уходящие вдаль лесные горы, над которыми уже робко высунулась из небесной голубизны половинка полупрозрачной луны… А рядом над кустом малины плясали мошки… Над трубой бани искривлялось пространство, дрожал горячий воздух – баба Катя подтопила, чтоб мы с дедом ополоснулись после работы… А вон в солнечном квадрате огорода маячит сам дед: коромыслом таскает с речки воду, поливает грядки… Отстранённо проплыла мысль:
«Как он ещё шевелится! Почему я не могу?» Подошла, села рядом баба Катя:
– Но, знать-то совсем умаялся. Иди мойся, потом отдохнёшь.
Но я собрал остатки сил, встал и заявил:
– Пойду помогу деду.
– Да ты сёдни устал, не ходи. Дед польёт, он привышной…
Но огород мы с дедом дополивали вместе.
* * *
Баба Катя была человеком добрым и жалостливым. Она жалела всех – от дальнего родственника, славшего письма с другого конца страны, до героинь киношных мелодрам, а меня, летами пребывавшего под её опекой, баловала и любила, как родного внука. Вот только беспокойным, горячим характером своим никак не сходилась с дедом Мишей – молчуном, работягой и любителем выпить. Что бы он ни делал – всё раздражало бабу Катю, но это раздражение доставалось исключительно одному деду, не причиняя вреда другим.
Бабушки мои со стороны отца вышли из многодетной крестьянско-казачьей семьи, хлебнули и революций, и колхозов, и тяжких военных лет. Бабе Кате, одной из старших, с детства пришлось походить в няньках по чужим семьям и деревням, ворочать непосильную работу в колхозе, а в начале войны она получила похоронку на первого мужа… О бабы Катиной жизни лучше всяких слов говорили её руки – в узлах выпирающих вен, с крупными кистями, с раздутыми суставами загрубелых, изуродованных работой и ревматизмом прокуренных пальцев (баба Катя курила с войны).








