Текст книги "Боговы дни"
Автор книги: Дмитрий Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Из соседнего двора донёсся кашель, приглушённый голос кому-то что-то выговаривавшей старухи-соседки. «Ивановна тоже встала, – весело подумал Андрей Павлович. – Похоже, кошку ругает. Ну всё, день начался…»
А за забором, перекрывая все ближние звуки, шумел, дышал невидимый Андрею Павловичу, но, несмотря на ранний час, уже проснувшийся город. Он шумел, словно море, величественно и ровно: тысячи разных звуков сливались в единый голос. Андрей Павлович слушал, «расплетал» его назад, на составляющие. Вот явственно выделился кукарекающий сигнал автомобиля, вот простучал колёсами далёкий трамвай, где-то на железнодорожной станции чуть слышно пискнул локомотив… Город дышал по-летнему, полной грудью – из-за забора веяло энергией жизни, свежестью утра и запахом цветущей сирени.
Оттуда, из большого мира, к Андрею Павловичу изредка приходили в гости знакомые и близкие. Для него это был праздник. В такие дни, если стояла хорошая погода, он вставал пораньше, с помощью жены устраивался во дворе в своём стареньком кресле и, наблюдая, как разгорается утро, начинал ждать.
Праздником был и этот день: обещал зайти старый заводской друг, Василий Фёдорович. Попросту – Васька.
* * *
Пленником старого кресла Андрей Павлович стал четыре года назад. В июльскую жару менял шиферные листы на крыше дома и, спускаясь с лестницы, вдруг почувствовал, что вместе с землёй она уплывает из-под ног. Перестал ощущать своё тело… «Скорая», больница… Ему сказали, что происшедшее с ним «чудо» называется «инсульт». С последующим параличом.
Через месяц его выписали, ещё через месяц паралич частично отступил: восстановились руки, на ноги Андрей Павлович пытался привставать. Но сделать хотя бы шаг эти одеревеневшие ноги не могли. Он понял, что последний в его жизни шаг уже сделан.
Из ещё не старого, крепкого сорокавосьмилетнего мужика он в одночасье превратился в придаток старого кресла, в существо, похожее на росший в углу двора старый тополь – так ему казалось. Стоит ли жить тополем, которому привили человеческую душу? Он не находил ответа.
Он стал часто мёрзнуть, быстро утомляться, но ничто не угнетало его так, как невозможность самостоятельно передвигаться. Временами происходящее казалось кошмарным сном: однажды он проснётся ясным солнечным утром, и вернётся прежняя реальность, в которой он прочно стоит на земле на своих прежних здоровых ногах… Но сон не кончался. Приходило новое утро, и вновь жена выкатывала его во двор в инвалидной коляске.
Наступили тяжёлые дни, Андрею Павловичу не хотелось жить. Часами сидел он в старом кресле под тополем, смотрел на мощные корни, бугрившиеся возле его одеревеневших ног, качавшие из земли жизненные силы для большого дерева. Если бы ноги могли напитаться этой силой, оторваться от земли, понести его в большой мир! Но ноги в старых ботинках неподвижно стояли на земле…
Андрей Павлович перебирал в памяти прошлое, не покидало навязчивое ощущение, что его жестоко обманули. Кто? Тот, кто когда-то обещал большую счастливую жизнь?
В молодости, когда он только закончил институт и с новеньким дипломом инженера пришёл на завод, она действительно была полна радостью, людьми, событиями. Летели годы, радости становилось меньше, забот – больше. Он женился, первый ребёнок оказался выкидышем. Второй – тоже. После третьего выкидыша врачи запретили жене рожать – опасно для жизни. Они остались бездетными. А потом началась перестройка, завод лихорадило, месяцами ждали зарплату… Потом долго болел и тяжело умирал его отец, за которым приходилось ухаживать, как за малым ребёнком…
Но, вопреки всему, у Андрея Павловича продолжала жить надежда, что однажды всё в жизни поправится, встанет на место. Она жила где-то в подсознании, десятилетиями, жила даже после инсульта – до тех пор, пока он не понял, что не сможет больше ходить. Но и тогда всё его существо продолжало не соглашаться, не желало признавать очевидное. Его паралич был недоразумением! С ним не могло такого случиться! Но… случилось.
От жизни не осталось практически ничего. Вокруг была пустота, настоящая пустыня, в которой маячили лишь несколько человеческих фигур – жена, двоюродный брат, двое-трое знакомых да старый заводской друг Васька. Они поддерживали, как могли, но вернуть жизнь одеревеневшим ногам были не в силах…
Глядя куда-то в одну точку на клумбу с убитыми заморозком цветами, Андрей Павлович целыми днями сидел в промозглом осеннем дворе. На него падали, прилипали на фуражку мокрые листья с облетающего тополя, но он этого не замечал.
Однажды он почувствовал, что что-то беспокоит, пытается достучаться из окружающего мира. Поднял голову: из окна дома на него украдкой смотрела жена. Всё это время не позволявшая себе при нём ни слезинки, она не успела спрятаться, отвести глаза. Он увидел – плачет… Андрея Павловича вдруг пронзила острая, как игла, жалость, рядом с которой побледнела даже его собственная боль. Боль, в которой он сидел, как в скорлупе, не замечая, каково приходится ей, жене…
Так он мучился всю долгую, морозную зиму, которая приковала его, уже прикованного к креслу-каталке, ещё и к дому – тесным комнаткам с замёрзшими окнами. Он думал, что зиме не будет конца.
Но всё когда-нибудь кончается. Стихли метели, заиграли на февральском солнышке ледяные узоры на окнах, и то, что в нём металось и страдало, клокотало и не желало смириться, вдруг успокоилось, словно внезапно утихнувший шторм. Это было так неожиданно, что он не узнавал себя. Он понял – жизнь продолжается. Даже когда остаёшься без ног.
* * *
Утро набирало силу, день обещал быть жарким. Солнце уже нагревало подлокотники кресла Андрея Павловича, огромные лопухи у забора, ещё недавно сверкавшие остатками дождя, почти высохли, по двору, как гигантские снежинки, начинал летать тополиный пух. Из большого мира за забором до Андрея Павловича доносился запах невидимой ему цветущей сирени, шум утреннего города. Города, наполненного нежностью молодого лета.
…С тех пор, как Андрей Павлович смирился, что ему придётся жить без ног, он стал другим человеком. Теперь жизнь текла медленно, как сонная река, и в этом медленном течении он научился различать то, чего не видел раньше, в жизни полноценной и динамичной. Новый Андрей Павлович был вынужден довольствоваться тем кусочком мира, который ему остался, – домиком, двориком, висящим над ними клочком голубого неба. И произошло чудо: этот кусочек вдруг начал расти и постепенно стал таким же огромным, как прежний мир. Сидя в кресле под старым тополем, Андрей Павлович недоумевал: где всё это пряталось раньше?
Где прятались эти одуванчики, эта сирень, каждый июнь расцветавшая на газоне за забором? Десятки лет он ходил мимо, не обращал на неё внимания… Теперь, недвижимый, словно вросший корнями в свой дворик, он чувствовал и в ней, и в старом тополе у столика родственную душу – такое же существо, как он сам. Сидя в кресле, он не мог видеть сирень, но вдыхал её аромат, чувствовал, что она здесь, рядом. Временами казалось, сирень тоже чувствует его, понимает, что с ним случилось, беседует с ним на своём сиреневом языке. Сейчас она цвела, радовалась жизни и рассказывала ему о своей радости.
«Зачем она говорит мне о радости жизни? – думал Андрей Павлович. – Инвалиду она недоступна. Тогда как назвать чувство, которое вызывает её запах? Радость бытия?»
Андрей Павлович глубоко вдохнул наполненный ароматом сирени воздух, откинулся на спинку кресла… С весны до поздней осени все погожие дни он просиживал во дворе: читал газету или книгу, чинил сгоревший чайник, мастерил жене ящичек под помидорную рассаду… Но чаще просто смотрел на небо, траву, тополиную листву и думал. Его большой-маленький мир двора дополняли лишь крыши дальних пятиэтажек, верхушки двух уличных тополей да провода электролинии, видневшиеся над забором, но этого было достаточно. Этот мир постоянно менялся. Медленно перетекал из утра в вечер день, сотканный из бегущих по небу облаков, из шевеления листвы старого тополя, из незаметно ползущей по траве тени забора… Медленно, день за днём, катилось по курчавой мураве дворика жаркое лето, перетекало в золотую осень. Теперь с ними, с весной, летом и осенью, Андрей Павлович жил одной жизнью.
Он постиг великую мудрость довольствоваться малым, ценить то, что есть. «Да и кто сказал, что это мало? – думал он. – Я дышу ароматом сирени, по небу плывёт красивое облако, вон цветут одуванчики, и весь этот день принадлежит мне – разве это мало? Сегодня придёт Васька – разве мало? А если бы я был президентом и сидел в кабинете с государственной символикой – это было бы больше? Кто вообще знает, что есть малое, а что – большое?»
Если бы четыре года назад кто-нибудь сказал ему, что, прикованный к креслу, он будет целыми днями вот так сидеть во дворе и любоваться одуванчиками – он бы не поверил. Но он сидел и любовался. Он научился находить радость в том, что солнце – греет, что выползающее из-за крыши дома облако шевелится и меняет форму, как живое существо, что у забора разрослись ядрёные лопухи, а рядом в траве стрекочет кузнечик… Он словно перебрёл бурную, чуть не унёсшую его реку и теперь смотрел на мир с другого берега, видел то, чего не видно с берега старого. Того, на котором осталась его прежняя жизнь.
* * *
Скрипнула дверь маленькой веранды, во двор вышла жена. Чтобы ухаживать за парализованным мужем, она, преподаватель колледжа, теперь брала минимум учебных часов, а летом и вовсе постоянно находилась дома.
– Маленько посижу с тобой, угорела у плиты, – сказала она, садясь на лавочку по другую сторону столика. – Окорочка жарятся. Чего вам ещё? Может, окрошки сделать?
– Сделай, конечно, ты же знаешь – Васька поесть не любит, – улыбнулся Андрей Павлович.
– Ладно, тогда сейчас сварю картошку с яйцами.
Когда он придёт-то?
– Говорил, ближе к трём, у них сейчас смены укороченные.
Обычно Васька приходил к ним после работы, голодный и весёлый. Андрей Павлович узнавал его шаги – быстрые, энергичные, они резко обрывались у калитки. Звякала щеколда, калитка распахивалась, на миг открывая кусочек большого мира с уличным пейзажем, из него появлялась коренастая Васькина фигура. Во дворе сразу исчезали тишина и томность неторопливо текущего дня, всё наполнялось зычным Васькиным голосом. Васька приносил энергию большого мира.
– Привет домохозяевам! – здоровался он, подходил к Андрею Павловичу, крепко пожимал руку и приобнимал за плечи. – Ну, рассказывай, как оно ничего…
Завязывался полушутливый-полусерьёзный, с взаимными подначиваниями, разговор. Васька устраивался за столиком, возле которого сидел Андрей Павлович, таинственно подмигнув, доставал и с пристуком ставил на него бутылку «перцовки». Жена приносила закуску, напоминала Андрею Павловичу, что алкоголь ему можно только в гомеопатических дозах. И «летучка», как называл их встречи Васька, начиналась. Андрей Павлович только пригублял, Васька пил, ел и балагурил от души. Часто он засиживался до самых сумерек, когда за столом под ветками старого тополя уже плохо было видно. Особенно ему…
Жена уже собралась уходить, когда откуда-то донеслась далёкая музыка. Они прислушались.
– А-а, сегодня же День города, – вспомнила жена. – По новостям говорили, будут народные гулянья. Вот заодно и отметите.
Она ушла, а Андрей Павлович сидел и слушал город, в котором шумел далёкий, бесконечно далёкий от него праздник. Ветерок то рвал на части, то вновь соединял воедино музыку, усиленные акустикой голоса. Андрей Павлович вспомнил, как много лет назад в День города вот так же играла музыка, и они с женой гуляли в городском саду…
К музыке присоединился другой звук – близкий, добрый, безмятежный. Где-то рядом застрекотал кузнечик, в его голосе Андрей Павлович услышал тысячелетнюю мудрость природы. Она заглушала волнующую музыку. Вдруг певец материализовался, скакнул прямо на недвижимые колени Андрея Павловича и застыл, пошевеливая усиками лобастой головы.
Став пленником кресла, Андрей Павлович чувствовал себя своим среди летающей, бегающей и скачущей по двору братии.
– Что, друг, заблудился? – спросил он кузнечика. – Пусть они там празднуют. А нам с тобой и здесь хорошо. У них своя свадьба, у нас – своя.
Кузнечик, видимо, одобрил такие мысли. Посидев немного, он скакнул обратно в нагретую солнцем духмяную траву, и вновь, перекрывая далёкую музыку, полилась его волшебная песенка.
* * *
День вошёл в зенит, летящие по небу лёгкие облака пятнали город бегучими тенями, и одуванчики у крыльца дома то меркли, то вновь загорались под играющим с облаками солнцем. Андрей Павлович уже невольно прислушивался к шагам за забором.
Он давно и до тонкостей изучил все шумы, которые издавал с утра до вечера катившийся мимо, невидимый ему поток пешеходов. Улица была тихой, но не малолюдной. Звонко постукивали женские каблучки, деловито топали мужские, тяжело шаркали стариковские подошвы… Пробегали ребятишки, поскрипывали колёсами детские коляски, доносились смех и обрывки разговоров – короткие, как вспышки, прикосновения к чьей-то незнакомой жизни. Река этой жизни текла всего в нескольких метрах, и Андрею Павловичу казалось, что, выброшенный с её стрежня, он сидит в глухом прибрежном омуте. Голос этой реки будоражил Андрея Павловича, несмотря на всю его новую философию. И никто из сотен проходивших мимо людей не догадывался, что рядом, за старым, утонувшим в лопухах забором, жадно прислушивается к их шагам прикованный к креслу человек.
Пешеходы вообще не обращали внимания на несколько оставшихся от старой городской застройки одноэтажных домишек, которые город новый окружил многоэтажками и заковал в асфальт. Домишки робко выглядывали из этого асфальта, из пыльных тополей и сиреней, словно извиняясь, что портят современный облик развивающегося N-ска. Пешеходы равнодушно шли мимо.
Андрей Павлович слышал шаги, шаги, шаги…
Он поглядел на часы – полтретьего, Васька должен вот-вот подойти. Сегодня Андрею Павловичу особенно хотелось его видеть, поговорить по душам, вспомнить былое. Васька это умел: посреди шутливого трёпа мог сбросить маску балагура, стать серьёзным. В такие минуты они вспоминали завод, ребят, свою молодость…
Андрей Павлович насторожился, опустил газету – кажется, послышались знакомые шаги. Нет, протопали мимо. Вместо Васьки во двор вновь влетел принесённый порывом ветра обрывок далёкой музыки, и вновь наложилась на него раздавшаяся откуда-то из-под самых ног песня кузнечика. «Эх, друг сердешный, – подумал Андрей Павлович. – Славная у тебя песенка, но ведь по душам с тобой не поговоришь!»
Приоткрыв дверь веранды, из дома выглянула жена:
– Не пришёл? Показалось, калитка хлопнула… – Нет ещё. Сейчас прибежит. У тебя всё готово?
– Да, сейчас покрошу помидоры на салат, и всё…
Радио в доме пропикало три, Васька начинал опаздывать. «Наверное, задержался на заводе, какая-нибудь летучка после смены, – подумал Андрей Павлович. – Разгильдяй, никогда не позвонит, не предупредит. Надо звонить самому». Он вспомнил, что у Васьки вечно проблемы с сотовым: то дома оставит, то забудет положить деньги на счёт, то разрядится аккумулятор. Набрал Васькин номер – так и есть. «Аппарат вызываемого абонента выключен или находится вне зоны действия сети», – сообщил автоответчик. Андрей Павлович чертыхнулся.
Всё так же, словно играя праздничной иллюминацией, летели по небу, чертили город тенями лёгкие облака, так же стрекотал кузнечик, и пахло цветущей сиренью, но в этом большом, с самого утра так хорошо складывавшемся дне-празднике забарахлила какая-то маленькая деталь. Андрей Павлович не любил изменений в программе. Хотя от Васьки, человека несобранного, этого можно было ожидать: вчера он позвонил и сказал неопределённо, что придёт где-нибудь к полтретьему, к трём. Вот и жди его!
* * *
Но он не пришёл ни к трём, ни к четырём, наверное, задержало что-то непредвиденное. Андрей Павлович в одиночку, без аппетита, похлебал окрошку, которую они должны были съесть вместе с Васькой, кинул слетевшим с крыши попрошайкам-воробьям кусочек хлеба. Воробьи отбирали крошку друг у друга, тот, кому она доставалась, пытался утащить её в сторонку, склевать в одиночку. «Каждый за себя, – глядя на них, подумал Андрей Павлович. – Закон природы».
– Да, в этом мире каждый за себя, – сказал он вслух, обращаясь к продолжавшему стрекотать кузнечику. – И ты тоже. Расстрекотался… Вся ваша философия – хапнуть себе крошку и свалить от товарищей.
Он поглядел на небо: облака уже не походили на живых существ, были обычными облаками. И сирень, от которой утром веяло торжеством жизни, теперь пахла чересчур приторно. И весь ещё недавно наполненный красками и звуками день как-то потускнел.
«Каждый за себя, – продолжала стучать в голове назойливая мысль. – Наверное, у Васьки важные дела. Поважнее, чем визит к инвалиду. Кому нужны инвалиды?» На дне души зашевелилась едкая обида. Он старался не поддаваться ей, рассуждать здраво. В самом деле: мало ли что могло у Васьки случиться? Какой-нибудь срочный заказ нарисовался, или вызвал директор…
Пропикало пять часов, стало ясно, что Васька не придёт. Андрей Павлович решил плюнуть на всё, заняться каким-нибудь делом. Попросил жену принести утюг с прогоревшим проводом, взялся ремонтировать, но работа не клеилась. Душевная смута продолжалась.
Жена присела рядом на лавочку, взъерошила ему поредевшие, с проседью, волосы.
– Не пришёл – значит, не смог, что теперь! Завтра прибежит, наговоритесь.
– А-а-а!.. – искоса глянув на неё, Андрей Павлович неопределённо махнул рукой.
Жена ушла в огородик за сараем – полоть грядки, а Андрей Павлович остался сидеть в своём кресле с газетой в руках. Он убеждал себя, что читает, но никак не мог понять, о чём статья. Говорил себе, что ничего особенного не случилось, но машинально продолжал прислушиваться к шагам за забором. Оглядывался вокруг и не находил привычного мира, выстроенного из облаков, одуванчиков и маленьких радостей бытия. Эх, Васька, Васька!
Всё так же бежала за забором река жизни, доносились из большого мира отголоски далёкого праздника, спорил с ними мудрый кузнечик. Но покоя Андрею Павловичу его песенка уже не приносила. Отставив газету, положив руки на недвижимые колени, он одиноко сидел под старым тополем. И, вопреки всему, ждал Ваську…
Вот уже повисли над лопухами косые лучи предзакатного солнца, огненными точками заплясали в них вечерние мошки-толкуны… Вернулась из огорода жена, сообщила, что трава «прёт вовсю» – полоть и полоть. И ушла в дом… Андрей Павлович всё сидел, понуро опустив голову, прислушиваясь к шуму города, шагам прохожих.
Спустились прозрачные июньские сумерки, жена включила свет в доме. Когда его квадраты упали из окон на клумбу с пионами, прямо перед глазами Андрея Павловича, он, наконец, вышел из задумчивости. Поглядел на светлое ещё небо, попросил отвезти его домой.
– Спать хочу, – сказал он.
– Так рано? И ужинать не будешь? – удивилась жена.
– Нет. Стакан чая – и спать.
Жена посмотрела на него, покачала головой, но ничего не сказала.
* * *
Поздно вечером, когда Андрей Павлович уже спал, в доме раздался телефонный звонок. Трубку сняла жена.
– Это Валя, – услышала она знакомый голос. – Валя, жена Василия Фёдоровича.
Голос был странный.
– Что случилось, Валечка? Три раза вам звонили – никто не отвечает.
– У Василия Фёдоровича инфаркт… Упал прямо на заводе… Отвезли по «скорой» в больницу, состояние тяжёлое, – всхлипывали на том конце провода.
– О, господи!.. – только и смогла выговорить жена, в смятении глядя на дверь комнаты Андрея Павловича.
Но Андрей Павлович ничего не слышал, он крепко спал. Ему снилось, что они с Васькой сидят под старым тополем, едят окрошку и беседуют о жизни и о радости бытия…
Полуверующий
Всю субботу в городе чувствовалось сдержанное оживление. С самого утра, похрустывая ледком подмороженных с ночи тротуаров, народ тянулся в церкви святить куличи, в магазинах и на рынках закупал к праздничному столу продукты, готовился к Светлому Христову Воскресенью. Было пасмурно, вдруг начал моросить мелкий то ли дождик, то ли снег, и во всём этом – в холодной свежести апрельского воздуха, в простёртых в серое небо ветках голых деревьев, в негромко вплетающемся в городской шум перезвоне колоколов – чувствовалось ожидание Праздника.
Владимир Иванович крещёным не был, истинно верующим себя не считал, но в церковь с утра сходил. Чем ближе подходил к храму, тем многолюднее становилась улица. Вот и сам собор: гордо, казалось, недосягаемо высоко парили в пасмурном небе купола с золотыми крестами, в ворота церковной ограды, у которых толкались попрошайки, текли и вытекали волны людей, под ногами на мокром асфальте ковыляли, выпрашивали своё подаяние упитанные голуби. Здесь ещё сильнее ощущалось, висело в воздухе радостно-тревожное ожидание. Но когда он, неумело перекрестившись, вошёл в храм, то увидел обычную для Великой Субботы, сразу приземлившую его картину – у длинных, уставленных принесёнными куличами и крашеными яйцами столов толпился народ, ожидал, когда батюшка выйдет освящать продукты. Это напомнило очередь в поликлинике.
Поставив свечку на помин души ушедших родных и близких, другую – за здравие живых, Владимир Иванович постоял перед старинными намоленными иконами. Попытался сосредоточиться, подумать о вечном. Но вокруг было много народа, непрекращающийся шорох шагов, откуда-то раздавалось щебетание сотового телефона… Да, это был старый, ещё дореволюционный храм, маленький островок Бога в море городской суеты, но сейчас его особая, пронесённая через безбожные годы атмосфера святости мешалась с живыми, грешными людьми дня сегодняшнего, с куличами и крашеными яйцами. Разговора с Богом не получалось. Владимир Иванович перекрестился и пошёл домой.
Когда вышел из храма, вновь вдохнул свежий, наполненный запахами талого снега и талой земли воздух, и его лица коснулись капли прохладного дождика, он снова почувствовал разлитое в этом воздухе и этом дождике, во всём божьем мире радостное и тревожное ожидание. И с этим ожиданием жил уже весь оставшийся день.
* * *
Отношения с Богом у Владимира Ивановича складывались непросто. Сначала, в детстве и юности, их, как ему тогда казалось, вообще не было, потому что в атеистическом государстве СССР выстраивать их было не с кем. Это позже он понял, что они всё же были, и если сам он тогда, как и большинство советских граждан, думал, что Бога нет, то Бог, напротив, знал, что он, Володька Петров, есть, и даже разговаривал с ним.
Но это понимание пришло много лет спустя, а тогда в послевоенной сибирской деревне на его малой родине были другие боги. Появлялись новые трактора и комбайны, первые личные мотоциклы, фотоаппараты, радиоприёмники, и по этим радиоприёмникам сообщали о том, как человек создаёт первый лазер, первую атомную электростанцию, запускает первый искусственный спутник Земли… Он с жадностью слушал эти новости, часами пропадал в колхозных мастерских, заворожённо глядя, как ремонтируют трактора, а когда отец купил мотоцикл «Ковровец», фактическим его хозяином стал он, Володька, дневал с ним и ночевал. Для него, как и для миллионов его сверстников, божеством стали наука и техника – с детства и на всю жизнь.
«Учись, сын, – говорил ему отец, сельский учитель физики, свято веривший в просвещение и научно-технический прогресс. – Учись и иди в науку!» «Религия – опиум для народа… Человек – это звучит гордо… Бога нет…» – говорили учебники и уличные лозунги, газеты и журналы, литература и кино. И он принимал как данность: нет – значит, нет. Какой Бог, если вон уже в космос полетели! И какая вообще разница!
Но была в этом его юношески-бездумном атеизме пара маленьких трещин. Первая – отец, при всей своей увлечённости физикой человек широко мыслящий. Однажды, прочитав в учебнике, что Земля зарождалась из хаоса космической пыли, он, Володька, спросил отца, как такой сложный, красивый мир, где всё рационально и продумано, мог возникнуть из кучки пыли, из беспорядочного движения частиц, сам собой? Тот хитровато улыбнулся, ответил уклончиво: «Дом построить – и то инженер нужен. В Бога не верю, но в Высший Разум верю». И Володьке при этом привиделись проступающие в небесах, бесконечно далеко в глубине Вселенной, контуры огромного, похожего на человеческий, мозга, который дышал, пульсировал и выбрасывал из себя куски всевозможной материи.
Другой «трещиной» была мать. Полуграмотная крестьянка, она верила той тихой и непоколебимой верой, которая когда-то жила в каждой русской женщине – верила, как дышала. Несла эту веру в себе, никому не навязывая, крепко и молчаливо, как отзвук благовеста той ушедшей России, что в девятьсот семнадцатом году растоптали комиссары. И никакой культ просвещения, которому поклонялись муж и сын, никакие безбожные лозунги не могли пробить эту броню, коснуться её души и оставить хоть какой-то след. В церковь она не ходила, потому что их деревенскую церковь разрушили ещё в тридцатые, икон дома не держала, потому что в семье советского учителя это было бы неслыханно, но церковные праздники по-своему соблюдала. Наводила порядок в доме, на Рождество, Пасху и Троицу не делала серьёзной работы, а на Крещение на дверях избы рисовала мелом крестики. А когда он, Володька, подсмеиваясь над темнотой матери, шутливо спрашивал: «Мам, а где же Бог, если спутник летал и его не видел?», спокойно отвечала: «А Бог, сына, не каждому покажется…» Её вера ничем не касалась ни мужа, ни сына, у которых из-за этого могли быть большие неприятности. Исключение составлял лишь один день в году – Пасха.
В деревне встают рано, но в этот день мать вставала ещё раньше, до света. Собирала на стол – маленький кулич, несколько крашеных луковой шелухой яиц, нехитрая закуска – и будила мужа с сыном. В окна только начинал заглядывать розово-нежный апрельский рассвет, а они уже сидели за столом – в такую рань можно было не опасаться, что кто-нибудь зайдёт, увидит их куличи… Отец наливал по полстопки водки матери и ему, Володьке, поднимал свою полную и с озорной искринкой в глазах говорил:
– Ну, Христос Воскрес!
– Воистину Воскрес! – отвечали Володька с матерью.
Семья была дружной, и они, «полуверующий» отец и неверующий Володька, делали это из уважения к верующей матери. А она очищала крашеное яйцо, резала на три части и давала каждому его дольку…
Они сидели, не включая света, разговаривали о своих делах, а горница, словно сотворяясь из отступавших сумерек, медленно наполнялась светом разгорающегося утра. Вспыхивали горшки с геранями и белые тюлевые занавески на окнах, падали на свежепобеленные стены тёплые солнечные пятна, сначала робкие, потом всё крупнее, ярче. Комнатка наливалась солнцем, к ним в дом тихо входило Светлое Христово Воскресенье. Когда оно окончательно становилось днём, они вставали и расходились по своим делам, но Володьке, воспринимавшему всё как забавный ритуал, этот день уже до самого вечера казался необыкновенным… И это ощущение осталось на всю жизнь.
А жизнь шла дальше. Он закончил школу, положил в облезлый отцовский чемоданчик-балетку выходной лыжный костюм и с отчаянной решимостью солдата, бросающегося на дзот, поехал в город поступать в вуз. И… поступил, к большому своему удивлению и великой радости отца. Да не куда-нибудь, а в «храм науки» – старейший в Сибири университет.
Из мира тележного колеса он шагнул в мир высоких знаний, о котором столько мечтал, и этот мир – почтенные профессора физического факультета, неумолимо точные формулы, новые городские товарищи – затмил для него всё… А через пять лет, упрямый и способный, он закончил университет, распределился в один из НИИ и, женившись и осев в городе, сам стал частью этого мира.
В этом мире, разумеется, Бога не было, его обитатели признавали одну материю и закономерности её развития. Здесь верили и поклонялись цифрам и фактам. Исследовательская практика быстро приучила Владимира Ивановича к тому, что любое явление жизни можно обсчитать и, построив соответствующие кривые, выразить в соответствующей формуле. Так его научили, так он, ничтоже сумняшеся, и думал – вместе с коллегами по работе и всей советской наукой.
Но время летело, с годами, размышляя о жизни, он начал сознавать, что не всё в ней укладывается в чёткую формулу и красивый график. Оказалось, есть масса вопросов, на которые любезная его наука не может дать ответ. И не потому, что «ещё не пришло время», а потому, что зашла в тупик. Уже в семидесятые в институтских курилках начали поговаривать о таинственных «чёрных дырах» Вселенной, где исчезает материя, о том, что современная теория Большого взрыва – по сути то же самое, о чём говорят, например, древнеиндийские Веды, что сама теория Дарвина, на которой построена вся концепция развития органического мира, имеет большие натяжки…
Таких разговоров, противоречивых фактов становилось всё больше. И в нём, кандидате физико-математических наук, специалисте по полупроводниковым кристаллам, зашевелился червь сомнения: а так ли непогрешим этот диалектический материализм? В глубине его существа стало зарождаться ощущение, что, кроме цифр и фактов, там, дальше, где кончаются ограниченное человеческое знание и законы природы, в мире естьещёнечто. И когда он думал об этом «нечто», ему почему-то вспоминалось пасхальное апрельское утро, их бедная деревенская изба и медленно наполняющее её торжествующее солнце.
* * *
Когда Владимир Иванович пришёл домой, сразу почувствовал запах выпекавшихся в духовке куличей – завтра они ждали гостей, жена с утра хлопотала на кухне, готовила праздничный стол. И весь оставшийся день в квартире стоял волнующий запах праздника.
В этот день он больше никуда не ходил: сидел дома, выполнял мелкие хозяйственные поручения жены, прислушивался к долетавшему в форточку далёкому колокольному звону и ждал наступления Святой Ночи. У него давно вошло в привычку посвящать предпасхальную субботу занятию, которое посчитали бы странным как атеисты, так и верующие – он «разглядывал жизнь». При этом ни с кем – ни с женой, ни с сыном, который уже жил отдельно своей семьёй – этими своими размышлениями не делился. Праздно бродил по комнате, смотрел в окно на мелкий дождик, который вдруг сменялся пушистыми, до краёв заполнявшими серый мир белыми снежинками, на мокро блестевшие, недавно освободившиеся от снега крыши, вглядывался в этот последний перед Светлым Христовым Воскресением день. Размышляя над тем, что произошло в Иерусалиме две тысячи лет назад, старался разглядеть в нём что-то особенное, пасхальное.
Особенным, наполненным ожиданием чуда ему казалось всё – и порхающие в воздухе снежинки, и островки исчезающих сугробов на газоне под окном, и тикающие в комнате часы, секунда за секундой отсекающие оставшееся до Воскресения время.








