Текст книги "Боговы дни"
Автор книги: Дмитрий Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Наконец все выгрузились, автобус покатил дальше, а дед с бабушкой начали обниматься с дедом Мишей…
Ещё чумной после сна и автобусной тряски, Пашка стоял в пыльной траве на обочине и смотрел на свое волшебное царство. В нём было спокойно и просторно. Трещали кузнечики, тихонько покачивали верхушками крапива и лебеда в придорожном кювете, свежий воздух пахнул полынью. Не было ни высоких городских домов, ни шумных машин – только поля, заросшие жалицей огородные изгороди да видневшиеся дальше шиферные крыши. Да покрытые лесом горы над ними. Да голубое небо, по которому задумчиво плыли большие белые облака.
– Ну, слау бох, вот она, наша Спасская, – бабушка мелко перекрестилась на лес и деревню. – Телеграму-ту когда получили?
– В среду… в четверик ли… ничё памяти не стало, – немногословный дед Миша обречённо махнул рукой, как бы говоря: «Не спрашивай, нет уже с меня толку». – Ну, айда, то там Катерина ждёт, шаньги напекла.
Тощий и невеликий ростом, дед Миша взял два тяжёлых чемодана, первым начал спускаться с дорожной насыпи.
– Миша, оставь один, вон, Коля возьмёт, – беспокоилась бабушка.
– Ничего-о…
Пашка шёл сзади всех, смотрел, как покачивавшиеся в руках взрослых чемоданы и сумки скользили днищами по головкам ромашек, метёлкам голубоватой полыни и думал: «Я – в Спасском! Здорово!».
* * *
Они прошли переулок между огородами, где в тёплой пыли купались воробьи, вышли на широкую деревенскую улицу и сразу свернули к небольшому домику. У домика была серая тесовая крыша, голубые ставни и палисадник с белёным штакетником, на который навалились ветки такой же, как и у бабы Маруси, развесистой черёмухи. Дед Миша толкнул весело брякнувшую щеколдой калитку, в глубине дома что-то стукнуло, затопали шаги. Дверь маленькой веранды распахнулась, и Пашка увидел наконец свою долгожданную бабушку Катерину Ивановну. Маленькая, сухонькая, в повязанном по самые брови белом платке и обсыпанном мукой переднике, она выскочила на порог, открыв в улыбке весь сверкающий железными зубами рот, и так же, как баба Маруся в Ужуре, сказала:
– Мои-то родныя!
Снова начались поцелуи.
– Здравствуй, сестричка (чмок!)… здравствуй, моя милинька (чмок!)… Коля, здравствуй (чмок!)…
Бабушка захлюпала носом…
Пашка, всю дорогу мечтавший увидеть Спасское и бабу Катю, вдруг оробел, застеснялся и пытался спрятаться за деда.
– А де мой-то родной… иди, моя… знать-то вырос… – баба Катя притянула его к себе изработанными, в выпирающих жилах руками, и он ткнулся носом в ее пахнущий мукой и топлёным маслом передник…
Откуда ни возьмись, появились бабы Катина дочь Лена – девушка с длинной тёмной косой, и ещё одна Пашкина бабушка – баба Шура. Все обнимали, целовали и тискали Пашку, и, вконец запутавшийся в своей многочисленной, вдруг свалившейся на голову родне, он почувствовал себя окружённым такой любовью, что в ушах пошёл тихий звон.
У него пошумливало в голове от счастья, когда баба Катя повела его в полутемные сени, вынула из накрытого полотенцем эмалированного таза золотистую, ещё теплую, облитую маслом шаньгу и протянула ему:
– Ешь, моя!..
И когда Лена повела его во двор, и он, с надкусанной шаньгой в руке, увидел чудесные сараюшки, стайки и поднавесы и ходивших везде красивых белых кур. И большого разноцветного петуха с прекрасным, переливающимся на солнце лазоревым пером в хвосте. И собаку Тузика, который не стал на него лаять, а сразу принял за своего…
И когда они с дедом пошли на речку глядеть долгожданных гусей-лебедей… Они открыли почерневшие от солнца и дождей воротца в огород и вошли в чудесный мир. Он раскатился во все стороны: широкими огородами с молодой зеленой картошкой и воронами на изгородях, заречным лугом со светлой точкой пасущегося телёнка, поднимающимися за лугом, одетыми берёзовым лесом и утренней дымкой пологими горами. Голубея, они убегали вдаль, как на бабы Марусином ковре… А далеко впереди на конце огорода виднелась заросшая жалицей изгородь и калитка на речку, и к ней прямо от Пашкиных ног убегала тропинка. Оттуда, с невидимой речки, о которой Пашка мечтал с самого Томска, долетали гогот, хлопанье чьих-то крыльев.
– Слышишь? Это гуси-лебеди! – сказал дед.
И тогда Пашка, распираемый каким-то ещё не знакомым ему восторгом, побежал в этот мир. Он бежал и чувствовал, как бьют по ногам сырые от росы, уже подрастающие картофельные плети, как увесисто ударил в лоб какой-то огромный жук… Он бежал к своей речке, где плавали живые гуси-лебеди, к голубым берёзовым горам, в лежавшее перед ним огромное лето. Лето, которое по-настоящему только начиналось.
Андрюшка в «Солнечном городе»
В центре Томска на улице Ленина, там, где сейчас высится здание Облсовпрофа, в шестидесятые годы стоял старинный двухэтажный деревянный дом. Из-под его иссохшей до стеклянной хрупкости тесовой обшивки выглядывали почерневшие от времени брёвна, окна первого этажа имели ставни, и весь он, со старомодной верандой с резными перилами, с покосившимся парадным крыльцом, чем-то походил на дряхлого, но ещё пытающегося сохранить гордую осанку старорежимного старика-профессора. Говорили, что до революции усадьба и в самом деле принадлежала какому-то университетскому профессору… Это был дом моего детства.
В те времена деревянные районы только начинали пробиваться островками «хрущёвской» застройки, и наша усадьба мало чем отличалась от тысяч других старинных томских усадеб с такими же ветхозаветными сараями, пышными лопухами и запахом колотых дров. Но она была единственной и неповторимой, потому что для нас, дворовой ребятни, с неё начинался большой мир. Она, мир малый, его заменяла.
У нас не было смартфонов и компьютерных игр с монстрами – у нас был двор. Для шантрапы дошкольного возраста он действительно был огромным, как белый свет, некоторые из нас могли заходить под листья росших у сарая гигантских лопухов почти не сгибаясь. Кроме дома, во дворе имелись два жилых флигеля, буйно разросшиеся яблони, вербы – для нас настоящие джунгли. На задах у забора безмятежно дремали высоченная конопля, дровяные поленницы, грядки с луком, а в заборе зияла дыра в соседний двор на Советскую. В таком месте сам Бог велел играть в войну, прятки и догоняшки, чем мы и занимались.
Но больше всего мы любили громадный старинный сарай, наверное, бывший каретник, молчаливый, таинственный и такой же до костяной твёрдости иссохший, как и сам дом. В нём был длинный тёмный коридор с паутиной на стенах, с дверьми от ячеек жильцов, где хранились дрова, а в погребках стояли кадки с квашеной капустой. Бывало, играешь в прятки, забежишь в этот коридор из солнечного дня и канешь в его пахнущую пылью и столетним деревом темноту, как в омут. Сначала ничего не видишь, потом глаза начинают привыкать. Входит тоже ничего не видящий голящий, ощупывает стены, сослепу проходит мимо тебя, и ты, опережая его, с победным воплем выскакиваешь назад в сияние дня и мчишься к условленному месту застукаться.
Особым нашим расположением пользовалась просторная плоско-покатая крыша сарая, раскинувшаяся между небом и землёй, как второй двор. Мы бегали и играли на ней, как на земле. Хорошо забраться поближе к облакам, пробежать, гремя ржавым железом, до края кровли и заглянуть на зеленеющие глубоко внизу, ставшие вдруг такими маленькими лопухи! Хорошо где-нибудь в мае просто лежать на этой уже тёплой крыше и смотреть на окружающий мир, на притихший под весенним солнцем двор, в котором желтеют дымки цветущих верб, горят огоньки первых одуванчиков! Простучит на Советской трамвай, и снова тишина…
С крыши видно всю нашу вселенную: соседние дворы с такими же старыми домами и сараями, голые ещё огородики в ямках от прошлогодней картошки, пустыри, летом превращающиеся в леса крапивы и чертополоха… Из этих пустырей и огородиков поднимается в небо огромная кирпичная труба (котельная бани на Советской), возле которой, как начинает вечереть, повисает, загадочно смотрит на нас из своего космического далека полупрозрачная луна. И куда ни взгляни – море таких же деревянных домов и сараев: старинный, привольный, ещё не привыкший к асфальту и железобетону Томск.
* * *
Хозяевами этого сарайно-лопухового мира были мы – Мишка, Зёзик, Андрюшка, Васька и я. Старшим был Мишка: когда играли в войну, он назначал себя командиром, а нас с Васькой – заместителями. Самую низшую должность имел Мишкин младший брат Зёзя (так он выговаривал своё имя «Серёжа») – по причине малолетства. Когда его определяли в «немцы» или «белые», которыми никто не хотел быть, он ударялся в протестующий рёв и орал ровно до тех пор, пока Мишка не переводил его в «красные». Он сразу умолкал.
Самого Мишку постоянно распирали идеи, в основном на военную тему. Если, например, мы, глядя на крапиву у забора, думали, что это крапива, то он имел достоверные сведения, что это расположение вражеских частей, скрытно, болотами, выводил нас к ним в тыл и одерживал победу. Иногда он, простреленный пятнадцатью пулями, героически погибал: содрогаясь, испуская тяжкие стоны от каждого попадания, выделывая немыслимые кульбиты, он падал посреди двора и, отдав последние приказания, умирал на руках боевых товарищей в страшных корчах. Время от времени кому-нибудь из нас надоедало, что Мишка всё время командир, и бунтарь заявлял, что тоже хочет командовать. У Мишки, который и сам чувствовал справедливость претензий, делалось обиженное лицо, он сразу принимался оправдываться, что не так уж часто командует, неохотно сдавал власть. Однако проявлял своеволие, приказы нового начальства нарушал, и к концу игры как-то само собой получалось, что опять командовал он. Всё возвращалось на круги своя.
Но ярче всех помнится Андрюшка. Он был из тех, кто, не сгибаясь, забегал под лопухи. Будучи одним из самых маленьких, во время игры в прятки он мог просто упасть в невысокую траву и исчезнуть. У него были большие тёмные глаза и задорный вихор на макушке, который частенько ерошила ему мать. Андрюшка этого не любил, извивался в её руках, вырывался и убегал.
Жили они с матерью в половинке тоже маленького, почти игрушечного двухквартирного флигеля, походившего на домик дядюшки Тыквы из «Приключений Чиполлино». Он так врос в землю, что пол их квартирки был на полметра ниже уровня земли, ступеньки с крылечка вели не вверх, а вниз. Весной Андрюшкина мать, тётя Галя, мастерила возле него из земли и кирпичей дамбы, чтобы талая вода не зашла в дом. Единственное окно касалось земли, самосейкой росшие возле него ноготки и золотые шары всё лето нескромно заглядывали в Андрюшкино жилище. Там в крошечной комнатушке еле помещались покосившаяся печка, обшарпанный шифоньер, старенький диван да общепитовский обеденный столик у окна, за которым, когда убирали посуду, Андрюшка готовил уроки. Когда же кто-нибудь из нас, ребятишек, приходил к нему в гости, играть было фактически негде. Помучившись, мы отправлялись на улицу.
Мы все топили печи и заготавливали дрова, но у меня, Мишки, Зёзика и Васьки, живших в профессорском доме, были хоть квартиры побольше, был пусть единственный на этаж, но всё же кран с холодной водой, канализация. Андрюшка с матерью не имели и этого. Вдобавок Андрюшка был безотцовщиной. Бывало, долгими августовскими вечерами во дворе уксусно-остро пахнет свежими поленьями, наши отцы колют дрова на зиму, а к Андрюшкиному флигельку подвозят, сваливают ворох какого-то горбыля, и тётя Галя ширыкает его пилкой, вместе с Андрюшкой таскает в свою сараюшку…
Тётя Галя никому ни на что не жаловалась, растила Андрюшку одна: ни бабушки, ни дедушки, ни тётей-дядей рядом с ним я никогда не видел. Не наблюдалось мужиков и возле самой тёти Гали, хотя внешности она была вполне привлекательной и, работая мастером в мастерских одного из университетских институтов, в мужском коллективе, возможность устроить свою судьбу, наверное, имела. Но почему-то этого не делала, нелёгкую свою долю ни с кем не делила. Единственной соседкой, с кем она дружила, была тоже одинокая, бездетная тётя Зина. Они ходили друг к другу в гости, часами сидели на лавочке во дворе, разговаривая о чём-то своём, время от времени замолкая и подолгу отрешённо глядя перед собой.
Андрюшку же, наоборот, жизнь вполне устраивала, не было во дворе человека веселее и беззаботнее. Он никогда не унывал, на призыв «пошли играть» готов был откликнуться в любое время дня и ночи. Тёплыми ясными утрами где-нибудь в начале лета, когда уже пригретые поднимающимся солнцем одуванчики сладко млели у заборов, и мы, ребятня, позавтракав, выбегали во двор, маленький Андрюшка одним из первых колобком выкатывался из своего игрушечного домика и потешно, как клоун в цирке, кричал: «А вот и я!» У нас начинался большой, до самой темноты, игральный день.
С приходом лета во дворе появлялось множество соблазнительных вещей. Мир становился просторным и тёплым, наполнялся зеленью, одуванчиками, бабочками, в него так радостно было выбежать из дома, из тёмного, пахнущего пылью коридора, и оказаться вдруг в океане солнца и красок. В первые летние дни от этого солнца, тёплого ветерка с запахом цветущих яблонь у нас наступало лёгкое сумасшествие. Мы носились по крышам сараев, до упаду играли в догоняшки, прятки, и загонять нас вечером домой приходилось силой.
Андрюшка был в первых рядах. Он соглашался на любую игру: в войну так в войну, в машинки в песочнице – пожалуйста, в прятки – ещё лучше! Он не спорил, если ему выпадало голить, или когда его «убивали» в бою. Охотно делился всем, что имел, будь то игрушка или книжка, хоть имели мы по тогдашней бедности мало, а он – меньше всех. В любой момент от него можно было ждать какой-нибудь фортель. Натянет, например, на лицо горловину свитерка и начнёт изображать Фантомаса (фильм только вышел на экраны), да так уморительно, что все смеются, и он вместе со всеми… С ним всегда было весело.
В одно из таких одуванчиково-безоблачных лет у Андрюшки, а, значит, и у всего двора откуда-то появились и сразу пошли нарасхват книжки «Незнайка и его друзья» и «Незнайка в Солнечном городе». Кто ещё не умел читать – смотрел картинки.
Помню, мы с Андрюшкой сидим на тёплой от утреннего солнца лавочке, он листает чудесные картинки с забавными коротышками, их маленькими, выглядывающими из-под огромных цветов домиками, увлечённо объясняет, кто такие Незнайка, Винтик, Шпунтик и доктор Пилюлькин. Рядом с трудом выглядывает из ноготков и золотых шаров, почти достающих тяжёлыми головами крышу, его собственный домик. Я смотрю на этот домик, и мне кажется, он тоже из Цветочного либо Солнечного города.
Так читали мы, беспечные «коротышки», не подозревая того, сказку про самих себя, и бегали, как Незнайка, под лопухами и золотыми шарами, и надевали на запястья солнечные часики из одуванчиков. Они не показывали времени. А высоко над двором, над нашим «Цветочным-Солнечным городом» стояло и, казалось, никуда не двигалось золотое солнце нашего детства.
* * *
И всё же время шло, из лопухов мы потихоньку вырастали. Когда мы с Андрюшкой пошли в школу – восьмую, на Кирова, где уже учился Мишка – и оказались в одном классе, мир перестал умещаться в одном дворе. Мы начали осваивать близлежащие улицы, по которым лежал путь к знаниям – Советскую, Кузнецова, Кирова. Но полдня вольной жизни, какой мы до сих пор жили среди своих сараев и пустырей, у нас отобрали. В школе, конечно, было интересно, однако на последнем уроке мы уже с нетерпением поглядывали в окно, за которым стояло хрустальное бабье лето.
После уроков, вырвавшись на свободу, мы себя вознаграждали – возвращались домой не торопясь, со вкусом. С оживлённой Кирова мы сворачивали на безлюдную, в те времена почти сплошь деревянную Советскую, одуванчиковую тишину которой нарушал лишь стук колёс изредка пробегавшего двухвагонного трамвая. То крутя над головой, то чуть не подметая по земле ранцами, мы с Андрюшкой последовательно перемещались по улице, заглядывали в каждый двор, на каждый пустырь, время от времени садились отдохнуть на тёплые от сентябрьского солнца рельсы. Во дворах, очень похожих на наш, так же хорошо пахло колотыми дровами, тронутой увяданием зеленью, безмолвно-торжественно клонились у заборов на нежарком уже припёке разросшиеся за лето крапива и конопля, а на лавочках под желтеющими клёнами так же сидели, неторопливо беседовали пожилые женщины. Когда же проходил трамвай, мы бросались врассыпную, прятались за заборы и вели по нему огонь из всего имеющегося оружия…
А потом наступала зима, наш вольный летний мир исчезал под снегом. Дворы и пустыри, как панцирем, покрывали высокие, с зализанными ветром гребнями, сугробы, на крышах повисали тяжёлые белые шапки. Деревянный Томск странно пустел, становился похож на заметённое снегом поле, в котором сами по себе торчали чёрные дома и темнели узкие тропинки. Но мы, неунывающие «коротышки», проваливаясь по грудь, лазили по этим сугробам, прыгали в них с крыш сараев и строили крепости из снежных глыб.
Перед единственным Андрюшкиным окном за зиму тоже вырастал огромный сугроб, который почти касался свисавшего с крыши снежного козырька и закрывал от Андрюшки белый свет. Когда, делая уроки, он взглядывал в окно, то видел снежную гору с языкастым гребнем да узкую полоску неба над ним. На утренней заре гребень нежно розовел, а к вечеру, когда в ранних зимних сумерках над ним проплывала шерстяная шапочка возвращавшейся с работы тёти Гали, становился голубым. Тётя Галя приносила из сарая беремя стылых поленьев, растопляла печь, по нахолодавшей за день каморке начинали ходить волны тепла. Андрюшке становилось веселее.
Обычно к этому времени у нас уже были сделаны уроки, я заходил за Андрюшкой, и мы бежали на улицу. Мы катались с ледяной горки у забора, барахтались в снегу, а, набегавшись и налазившись, сидели на горке, смотрели, как в густеющей синеве двора одно за другим повисают жёлтые окна. Нам казалось, они висят над сугробами сами по себе… Иногда прямо с высокого натоптанного сугроба мы без труда залазили на спящую под снегом крышу Андрюшкиного домишки, падали на спину в снежную перину и смотрели в мерцающее звёздами небо. Рядом над трубой вился, уходил в эту звёздную бездну смутно белеющий хвостик (внизу тётя Галя подбросила в печку дров), в морозном воздухе пахло дымком, нам чудилось, что мы одни в этой заколдованной ночи, среди снегов и звёзд. И только висящая рядом с трубой бани большая круглая луна смотрела на нас строго, словно говорила: «Как бы не так, вижу вас, голубчиков!» Но Андрюшка, верный себе, изображал, что прицеливается, стреляет в луну из невидимого ружья, и она взрывается: трах-тарарах!..
К концу зимы сугроб под Андрюшкиным окном становился гигантским, ослепительно сверкал под набиравшим силу солнцем, в его заветренных складках лежали голубые тени. А в марте он начинал оседать, превращался в шершаво-серый, словно покрытый всклокоченной шерстью, и Андрюшке наконец открывался белый свет. Показывались идущая к дому почерневшая тропинка, угол сарая, весь весенний, в солнечных пятнах и голубых тенях двор. Андрюшка радовался пришедшему в его каморку свету. Вытаивавший из сугробов домик наполнялся яростным солнцем, по комнатушке ходили волны света, а под окном била в продолбленные в снегу ледяные лунки, брызгала на стёкла капель, от чего на стенах играли зайчики. И переживший зиму Андрюшка высовывался в форточку, весело подставлял ладошку под сверкающие капли.
* * *
Как-то в середине зимы, когда до весеннего солнца было ещё далеко, и сугроб под окном флигеля высился во всём величии, мы с Васькой зашли к Андрюшке пораньше. В школе по какой-то причине отменили занятия, подаренной свободой мы решили воспользоваться по полной: ещё не растаяли синие утренние сумерки, а мы уже выкатились во двор и направились к заснеженному флигельку звать Андрюшку строить крепость. На крылечке темнели полузанесённые метелью следы – рано утром тётя Галя ушла на работу… Когда, впустив с собой облако морозного пара, мы ввалились в домик, оказалось, хозяин только встал и собирается завтракать. На столе среди Андрюшкиных учебников и тетрадей стоял оставленный тётей Галей завтрак: варёное яйцо, два гренка и стакан остывшего чая.
В ожидании, пока Андрюшка поест и соберётся, мы разделись, раскидав куда попало свои шубейки и шапки, вольготно разлеглись – один на диване, другой прямо на полу – и сразу заняли всю комнатушку. И уж не помню, кто начал, но как-то сама собой вспыхнула дурацкая игра. Один из нас от нечего делать взял попавшийся под руку Андрюшкин валенок, шутя, кинул в другого. Тот, разумеется, ответил тем же. И пошло… Мы начали «беситься» – прыгать по каморке, хватать и бросать друг в друга подушки, шапки, клубок тёти Галиных ниток… Всё азартнее, бесцеремоннее. Нас охватило буйство, какое-то злое веселье.
Сначала Андрюшка, человек компанейский и не меньше нас любивший «побеситься», принял участие в общем веселье, тоже немного покидался. Но скоро сник, дурачился уже через силу, а потом и вовсе остановился. В комнатушке всё было сдвинуто с места, перевёрнуто, колченогая табуретка лежала на боку, на полу вперемежку с одеждой и валенками валялись Андрюшкины учебники.
– Э, кончайте! – крикнул Андрюшка, опустившись на пол и подбирая учебники.
Но мы не могли остановиться, на нас нашло безумие. Прыгай, кидай! Здорово, всё вверх дном! Мы продолжали бесноваться, а Андрюшка лазил по полу, подбирал разбросанные вещи, что-то кричал, но мы не слушали.
В пылу этих скачек Васька схватил со стола гренок, откусил и, размахивая им и кривляясь, запрыгал по комнатке. Я, бездумно его повторяя, схватил второй. Андрюшка, ползавший на коленках, уже весь пунцовый, вскочил, погнался за нами, безуспешно пытаясь выхватить свои гренки, но вдруг остановился. И заревел… Мы с Васькой, сделав по инерции ещё несколько прыжков, тоже остановились. Дурь слетела разом, словно нас окатили холодной водой. Андрюшка стоял посреди своей разгромленной каморки, размазывал по лицу слёзы и с судорожными всхлипами причитал:
– Мне мама напекла… поесть оставила… а вы хватаете…
У меня вдруг пронеслось в голове: у Андрюшки же нет отца, только мать!
Наконец, мы осознали, что натворили, струсили, как нашкодившие коты. Вернули надкусанные Андрюшкины гренки, начали подбирать разбросанное. Андрюшка перестал реветь. Лишь изредка всхлипывал, лазил с нами по полу, сопел…
Но не умел он долго обижаться. В тот же день мы уже бегали вместе во дворе, и Андрюшка рыл с нами в снегу окопы, строил крепости, как ни в чём ни бывало, выдавал свои потешные номера. Утреннее происшествие он забыл.
Но не забыл я. И сегодня, как живой, вижу заметённый снегами Андрюшкин домик, слышу его судорожные всхлипы.
Эх, Андрюшка! Ты-то давно всех простил! А я себя – нет.
* * *
Это была последняя зима, которую мы провели вместе, весной усадьбу начали расселять. Многие переехали в невиданно роскошные по тем временам квартиры «хрущёвки» с центральным отоплением и горячей водой, другие – в благоустроенные «деревяшки». А через пару лет усадьбу снесли и на её месте построили железобетонное здание Облсовпрофа. Наш сарайно-лопуховый мир исчез. Навсегда.
Дунул ветер, разлетелись по свету семена одуванчика. «Коротышки» разъехались по разным адресам, по новым отдельным квартирам, и у каждого началась новая отдельная жизнь. Много было потом городов, даже стран. Но ни в чьей жизни не повторился больше тот «Цветочный-Солнечный город», в котором мы так счастливо жили.
Солнце Троицы
Бабушки мои по отцу, как и вся их деревня Спасское, чтили Троицу. В конце шестидесятых в Спасском оставалась уже только баба Катя с мужем, дедом Мишей, но её переехавшие в город сестры, баба Маша и баба Дора, другая родня каждый год приезжали в гости. А с ними и я. И каждый год, когда солнце становилось высоким, а земля покрывалась травами и цветами, приходил этот день, вся деревня шла в лес. Садились большими компаниями на опушке у подножия зелёных гор, расстилали на траве старенькие скатёрки, гуляли. И над заречным лугом, эхом отражаясь от гор, плыли песни людей и кукование кукушки…
* * *
Я, маленький, просыпаюсь утром у бабы Кати в Спасском. В избе уже никого, я вспоминаю, что сегодня Троица, мы идём в лес. Испугавшись, что меня забыли и ушли, впопыхах одеваюсь, выбегаю на улицу. На дворе яркий солнечный день, и первой в этом дне меня встречает песня. То пропадая, то снова возникая, она долетает непонятно откуда, словно сотворяется из воздуха. Слышно, что поют далеко, большой компанией.
Во всём чувствуется праздник. На уже нагретой солнцем лавочке у забора стоит приготовленная авоська с продуктами, рядом сидит и, как всегда, с мрачным видом курит раньше всех собравшийся дед Миша в выходном пиджаке и новой шляпе. Из летней кухни доносятся голоса, звяканье посуды – бабушки и бабы Катина дочь Галка налаживают сумки с едой. По ограде прохаживается мой дед Коля, тоже уже готовый. А привязанный у сарая Дружок, видя, что люди куда-то собираются, умоляюще повизгивает, просится вместе со всеми.
Я бегу в огород посмотреть, не подкрадываются ли откуда тучи, потому что вчера по южным районам Красноярского края передавали местами дожди, бабушки беспокоились. Из широкого бабы Катиного огорода, когда встанешь посредине его картофельного моря, видно далеко, до горизонта. Оттуда, из-за края земли, где на вершине могучего увала возле самого неба темнеет полоска далёкого колка, выползают, встают над деревней грозы. Но сейчас, к моей радости, тёмная полоска упирается в чистую голубизну.
Порыв ветерка вновь приносит песню. Я смотрю за речку: за лугом у подножия кудрявых, одетых берёзовым лесом гор виднеется кучка тёмных пятнышек. «Они что ли поют?» – недоумеваю я.
– Это уж люди гуляют, – объясняет баба Катя, к которой я, вернувшись во двор, пристаю с вопросами. – Счас и мы пойдём.
* * *
Наконец собрались, а солнце уже высоко, припекает. Запираем избу (суём в дверной пробой берёзовый прутик, чтоб было видно, что дома никого), берём сумки и задами, через огород, трогаемся в путь.
Бабушки и дедушки идут медленно, тяжело переваливаясь на больных, натруженных ногах, растягиваются по длинной огородной тропинке, и я, бегущий впереди, уже у калитки на речку оглядываюсь и вижу, кажется, на краю земли маленькую фигурку деда Миши, который ещё в начале огорода, закрывает оградние воротца. Но самым первым бежит спущенный с цепи, ошалевший от свободы Дружок. Он, как стрела, промчался по тропинке, не дожидаясь, пока откроют калитку, нашёл одному ему известный лаз в бурьяне под жердями изгороди и уже носится по речке, заполошно лая, гоняясь за тяжело взлетающими потревоженными воронами. И мне, как Дружку, хочется бежать в этот простор, к зелёным горам, у подножия которых виднеются уже не одна, а несколько россыпей тёмных пятнышек, от которых наплывает с тёплым ветерком песня.
По шатким мосткам с хлюпающими плахами переходим притихшую за огородом речку, и я, приотстав от взрослых, долго смотрю, как у торчащих из воды в ослизлой зелени опорных кольев сонно покачиваются стайки водомерок. Потом, словно взлетая к небу, по крутому, утоптанному подъёму взбегаю из-под обрывчика на луговой берег, сразу оказываюсь в другом мире. Со всех сторон распахивается, зыбится в жарком воздухе, горячо и пряно дышит звенящая кузнечиками луговая ширь. Стеной стоят впереди зелёные горы, вольными волнами уходят вдаль, на горизонте становятся воздушно-голубыми, словно написанными акварелью. Вся земля сразу, как на ладони – и берёзовые горы, и дальние увалы в одеялах полей, и полоса вытянувшихся вдоль речки деревенских крыш. На земле – праздник, она цветёт, каждая травинка радуется солнцу.
Мы идём по этой цветущей земле, по разомлевшей от тепла духмяной траве, маленькие зелёно-бурые кузнечики фонтанами, как вода на мелководье, брызжут из-под ног. В густом, крепко настоянном луговом воздухе пляшут, празднуют свой праздник мошки, бабочки, басовито гудят пауты. Дружок, у которого уже прошёл первоначальный восторг, захваченный океаном диковинных запахов, деловито рыщет в траве, что-то вынюхивает, копает…
Бабушки-дедушки идут тяжело, по-крестьянски, прожитые годы шагают вместе с ними. На головы бабушек, повязанные белыми платками, садятся маленькие луговые бабочки, едут бесплатно. Бабушки не замечают. А я, как Дружок, тоже нарезаю круги вокруг степенно шагающих взрослых – то забегу вперёд, то отстану. Встану посреди необъятной земли, оглянусь назад: деревня уж во-он как далеко! Гляну вперёд: надвинулись берёзовые горы, ползёт к ним по огромной равнине кучка людей – наша компания. А дальше в луговой дали, в жарком мареве ползёт ещё одна кучка… И невдомёк мне, что и пятьдесят, и сто лет назад вот так же степенно шагали по этому лугу в Троицын день дедушки и бабушки моих дедушек и бабушек, и так же плыла над землёй песня, и вторила ей кукушка.
А песня всё громче, всё ближе разбросанные по опушке россыпи тёмных точек. Они уже превращаются в человеческие фигурки – сидят компании. Бабушки всматриваются.
– Знать-то Ермаковы… нет ли… – говорит баба Дора, глядя на россыпь справа.
– Дак не одне, – подносит к глазам ладонь баба Катя. – Зять ли чё ли с города приехал.
– А там знать-то Мосины… – баба Дора смотрит на россыпь слева.
– Но, Мосины, – подтверждает дед Миша. – Кажной год там сидят…
Но мы идём не налево, не направо, а прямо, и скоро компании скрываются за мысками надвинувшегося леса.
* * *
Вот он, лес, в Спасском его называют берéзник. Высокий, весёлый. Торжественные берёзы на опушке, как колонны у входа в храм. У их подножия – моря незабудок, васильков, оранжевыми огоньками доцветают жарки. Кажется, всё подножие берёзовых гор – в разноцветной опояске.
Мы заходим в это разноцветье, в кружевную тень первых берёз. Дед Миша и дед Коля, опустив сумки прямо в васильки, садятся рядом, а бабушки с Галкой начинают стелить скатёрки. Вчера, в Троицкую субботу, они допоздна пекли и теперь достают из сумок пышные, присыпанные мукой калачи, жёлтые шаньги, пирожки с луком и яйцами…
Гулко, на весь лес раздаётся весёлый лай. Я бегу в лесной полумрак, играющий пятнами света и теней: Дружок загнал на высокую берёзу бурундука, откуда-то сверху доносится его звонкое, сердитое цвирканье. Скоро Дружку надоедает лаять впустую, он исчезает в кустах. Березник стоит вокруг, большой, торжественный, убегают вверх по склону белые стволы берёз, горят между ними огоньки жарков, алое пламя Марьина корня. Где-то кукует кукушка. Цветёт, радуется лес своему празднику!
– Димуха-а-а!.. – кричат меня, и я бегу назад на опушку.
Взрослые уже усаживаются вокруг бугрящейся на примятой траве скатёрки с закусками, на которую, опережая людей, уже мостятся маленькие серые бабочки-мотыльки, разноцветные мушки и прочий охочий до дармовщинки лесной народ. Тяжело, с ойканьем, присев боком, подобрав под себя уставшие ноги, баба Катя обнимает меня за плечи, притягивает к себе:








