Текст книги "Боговы дни"
Автор книги: Дмитрий Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
Рассчитавшись с узбеками и снова взяв отпуска, дальше работали сами. Валерий Петрович, когда-то отделывавший чужое жильё, теперь испытывал непередаваемые чувства, отделывая своё. Выворачивался наизнанку. Помучившись, оштукатурил-вытянул потолок в спальне. Долго бился, но положил плитку на кухне. Залил стяжку на лоджии. А когда укладывал в зале ламинат, расшиб всю правую ладонь, которой, одев толстую перчатку, бил по плитам, вгоняя их в замок друг с другом, чтоб не было щели даже с волосок…
Жена помогала, как могла: шпаклевала стены, клеила потолочную плитку, обои.
Лифт не включали, поэтому рулоны линолеума, ящики с плиткой и всё остальное на седьмой этаж таскали на себе. Глотали пыль сухих смесей, уродовали руки разъедающими растворами, притерпелись и уже не обращали внимания на ноющую боль в руках, ногах, спине. Приезжали рано утром, уезжали поздно вечером, когда сил оставалось только на то, чтобы поужинать, доползти до дивана и уснуть мёртвым сном.
* * *
Пролетело сумасшедшее лето. Новая квартира обретала отчётливые очертания, эпопея близилась к завершению. Горячка начала спадать, Валерий Петрович, словно очнувшись, снова увидел землю, небо, облака, осознал, что в мире наступила осень… Перекуривая у открытого окна на лоджии, глядя на уже тронутые желтизной деревья парка, он вдруг почувствовал, что смертельно устал. И хочет отдохнуть. Оставалось сделать последний рывок, и уже пора было выставлять на продажу старый дом.
«Продавать старый дом…» – Валерий Петрович запнулся об эту мысль. Вдруг отчётливо увидел и ветхую крышу под золотым листопадом, и рябиновые листья в окошках, и заросший бурьяном огородик, мимо которого идут поезда. Даже вздрогнул – так внезапно всё надвинулось. Всё это время он жил одним: доделать квартиру любой ценой, остальное потом, как-нибудь. И вот это «потом» наступило. И рядом с новой квартирой встал старенький домик с покосившимся крыльцом. Валерий Петрович пытался гнать его прочь, но он являлся снова и снова…
Была глубокая осень, холодный, солнечный день, когда они закончили работу. Прикрутив последний плинтус, Валерий Петрович устало разогнул спину, сел прямо на пол и долго глядел на блистающую натяжным потолком, ламинированным паркетом, узорчатыми виниловыми обоями залу. Косые лучи падавшего в окна предвечернего солнца наполняли её золотым светом, тускло отблёскивали на новом полу.
Подошла, села рядом жена. Они смотрели на свою горящую золотом новую квартиру и молчали.
– Господи, неужели мы это сделали? – наконец, тихо проговорила жена.
– Похоже, что так, – Валерий Петрович сидел, не шевелясь.
– Значит, чудеса бывают… – голос жены дрогнул.
Им казалось, они куда-то долго бежали, падали, поднимались и, наконец, остановились в этой сказочной, полной осеннего солнца комнате… Валерий Петрович устало закрыл глаза, и перед ним снова встал старый дом.
* * *
Старый дом выставили на продажу, готовая квартира ждала в центре города, но прежней радости в душе Валерия Петровича уже не было. Он, наконец, осознал то, в чём давно боялся себе признаться: он не хочет продавать дом. Тот самый, который мечтал продать столько лет.
Вечерами, сидя на крылечке, слушая гудки поездов и шорох листопада, он перебирал свою жизнь, приходил к выводу, что жил неправильно. Всё куда-то бежал, за чем-то гнался, пытался заработать какую-то копейку. На бегу воспитывал дочь, на бегу на полчаса заскакивал сюда на Вокзальную к отцу с матерью. Отметиться.
Вспомнилось, как однажды между делами заехал проведать больного отца, которому, уже было ясно, оставалось недолго. Сидел у его постели, чувствовал, как обессилевший от долгой болезни, всё понимавший, отец тянется к нему, хочет побыть, поговорить с ним подольше, но уже плохо справляется с путающимися мыслями. И он сидел и не знал, что делать, что сказать старику, а в подсознании истерично билась мысль, что надо ещё успеть заехать в сберкассу, заплатить коммунальные…
Вспомнилось, как уже после смерти отца как-то забежал к матери, которая тоже серьёзно недомогала. Она накормила его обедом, а потом, никогда ни о чём не просившая, вдруг попросила: «Посиди со мной, Валера, всё одна да одна». Но он, как всегда, куда-то торопился. Он ушёл, сказав, что завтра-послезавтра заедет обязательно. Не заехал. Через месяц мать умерла…
И вот он добежал наконец до своей чудесной квартиры, остановился, быть может, впервые за все эти годы. Огляделся вокруг. И почувствовал, что воспоминания жгут.
Впервые в жизни он подумал, что, пока гонялся за Синей Птицей, здесь, в старом доме, его ждали. Ждали отец, мать, сам дом, ведь дома тоже чувствуют… Ждали, потому что любили его. А он отвечал на эту любовь: «Забегу завтра…»
«Господи, почему всегда так поздно, так непоправимо поздно это осознаёшь? – в смятении думал
Валерий Петрович. – И что теперь делать?»
Ночами он подолгу лежал без сна, слушал старый дом, разговаривал с выходившими из стен воспоминаниями. Дом стал для него одушевлённым существом, которое радуется, надеется, страдает.
И его, «блудного сына», не хочет отпускать.
Валерий Петрович чувствовал себя предателем.
Он долго держал всё в себе, наконец не вытерпел, завёл разговор с женой.
– Это… насчёт дома, – Валерий Петрович отвёл глаза в сторону, словно признаваясь в чём-то постыдном. – Родной всё-таки, да и подремонтировали его… Может, не продавать, как-нибудь выкрутимся? Попросим у тётки отсрочку, будем выплачивать из зарплаты?
Жена долго молчала. Наконец тихо ответила:
– Валера, ты понимаешь, что говоришь? – у неё даже сел голос. – Из-за этого дома весь сыр-бор развели… Какая отсрочка – она на операцию ложится платную, денег ждёт… Из зарплаты сто лет будем выплачивать…
Валерий Петрович тяжело смотрел в окно на облетевшую рябину.
– Тогда возьму долгосрочный кредит… Завтра пойду в банк, проконсультируюсь…
– А ты знаешь, какой сейчас процент?
Жена с жалостью, как на ребёнка, глядела на него. Подошла, помолчала. Поправила ему растрепавшуюся прядь волос.
– Я всё понимаю… Но нет другого выхода… Поздно. Сам говорил: «Назад пути нет».
Валерий Петрович стоял понуро, как побитая собака. Да, поздно, было слишком поздно. Ничего уже не вернуть. В глубине души он и сам это понимал. И никуда не пошёл.
* * *
Покупатель и в этот раз нашёлся быстро – не успела лечь новая зима. Валерий Петрович уже проклинал это везенье… Всё это время они продолжали жить на «Железке», чтоб удобнее было показывать дом приходившим от агентства, поэтому продавать и переезжать пришлось почти одновременно и ещё более сумбурно, чем в прошлом году.
Расхристанный, с раскрытой дверью, из которой таскали вещи и мебель, с затоптанным, в размолотой снеговой каше крылечком, домик словно растерянно спрашивал: «Как же так?.. Значит, всё-таки уезжаешь?..» Валерий Петрович, чтоб быстрее отмучиться и не видеть этих опустевших комнат, тоже торопливо таскал вещи, помогал грузчикам из компании-перевозчика.
Когда наконец всё погрузили в грузовик-будку, они с женой зашли в дом попрощаться, молча присели на ящик посреди пустой комнаты с гуляющими по затоптанному полу сквозняками. Валерий Петрович сидел, отрешённо глядя перед собой и не в силах представить, что этот истёртый ногами порожек, эту кладовочку уже считают своими чужие люди… Резко поднялся:
– Всё, пошли!
Почти бегом убегал он из родного дома.
Повалил густой снег. Уже из кабины грузовика, оглянувшись, Валерий Петрович вдруг заметил, что у соседней калитки маячит тёмная фигурка. Мария Андреевна, с которой в спешке даже забыли проститься, стояла, подслеповато щурилась на отъезжающий грузовик. Когда он развернулся и выехал на дорогу, Валерий Петрович увидел, что она уже медленно, щупая впереди себя палочкой, идёт к своему крылечку. Старый дом, одинокую фигурку заметала, растворяла в себе смешавшая небо и землю белая метель.
* * *
Только через год Валерий Петрович решился съездить на «Железку», посмотреть на свой бывший дом. Часто думал о нём, видел во сне. Но увидеть наяву боялся.
За этот год произошло то, что должно было произойти: они обжились в новой квартире, и она перестала быть чудом, стала такой же привычной, какой была «хрущёвка». А вот старый дом никак не забывался. Всё это время Валерий Петрович жил с чувством, будто постыдно убежал, бросил в беде друга, и, как преступника, его тянуло на место преступления. Он не знал, что было после того, как они оставили дом в том сумасшедшем снегопаде, не знал, живут в нём те новые люди или, может, уже продали. Не знал ничего. Дом так и стоял в памяти – брошенный, расхристанный, тонущий в буйной метели…
С сильно бьющимся сердцем Валерий Петрович шёл по знакомым улицам. Вот сейчас, за поворотом… Вон за теми тополями… Валерий Петрович старался идти спокойно, но ноги несли всё быстрей… Вот он! Родной и чужой, знакомый и незнакомый. Вместо старой калитки – новые широкие воротца, во дворике – «жигулёнок». В остальном всё, как прежде, даже покосившийся скворечник на коньке, нетронутый, торчит над заснеженной крышей.
Валерий Петрович остановился, слушая стук разбежавшегося сердца и боясь подойти ближе. Стоял, смотрел. Уже красили мир голубым ранние зимние сумерки, в домике засветилось окошко. Его, Валерия Петровича, бывшее окошко.
Долго смотрел Валерий Петрович… Протяжно прокатились в морозном воздухе гудки поездов – один, потом другой. Поезда уходили в большую счастливую жизнь. Ту, до которой он так и не доехал.
Отпуск не по плану
В деревню к отцу Виктор приезжал ночью: автобус из райцентра, где он пересаживался с поезда, приходил в двенадцатом часу. Он любил эти ночные приезды. Отец встречал на остановке за деревней. Виктор выходил из автобуса, вдыхал воздух полей, запахи полыни и тёплой земли, обнимался со стариком. Пройдя спящими уже задами со смутно чернеющими в темноте зарослями бурьяна, сразу из переулка они выходили к отцовскому дому…
Так было и в этот раз. Подойдя к дому, Виктор увидел знакомые очертания шиферной крыши и веток берёзы из палисадника, чернеющие на фоне ещё светлого неба, и у него дрогнуло сердце. Отец толкнул с трудом поддавшуюся, разбухшую от дождей калитку, они вошли во двор, заросший высокой травой. В темноте она напирала на крыльцо молчаливой стеной. Во дворе, во всей уже спящей деревне стояла глубокая тишина. Пока отец скрёб ключом и открывал дверь, Виктор поставил чемодан на крыльцо, слушал эту тишину.
Из окон веранды далеко во двор, посеребрив метёлки травы, упали квадраты света. Дом ожил, выступил из мрака. По домотканым дорожкам Виктор шагнул в знакомо пахнущую сухими травами веранду, потом в прохладные комнаты, где безмятежно тикали старенькие ходики, – радостно узнавая эти запахи и звуки. На столе в большой комнате уже стояли тарелки, две гранёные стопки, лежал пучок огородной зелени: его приезда отец всегда ждал, заранее готовил немудрёный ужин.
Когда сели за стол, Виктору бросилось в глаза, как за то время, что не виделись, сдал старик. Он ещё больше сгорбился, поседел, но, главное, погасли, стали блёкло-выцветшими его когда-то живые чёрные глаза. Последние два года отец серьёзно болел.
– Ну, с приездом, – без всякого выражения сказал он, подняв свою наполовину налитую стопку, и, вместо того чтобы выпить, непонятно смотрел на неё, словно собираясь с силами. Отпил глоток, отставил в сторону.
Раньше в такие встречи они засиживались до поздней ночи, не могли наговориться. Выходили на крылечко подымить в звёздное небо, снова возвращались… И теперь поговорили, но уже не так. Виктор рассказал последние домашние новости, сообщил, что у дочери вот-вот защита в аспирантуре, что жене дают отпуск в октябре и что у них в доме отключили горячую воду. Отец слушал, иногда вставлял слово, но больше молчал. Курить после инфаркта он бросил.
Посидев с полчаса, вдруг, с трудом распрямляя спину, встал из-за стола:
– Ладно… Ты сиди, ешь-пей, а я пойду лягу. Что-то устал сегодня.
«Совсем сдал», – думал Виктор, выйдя покурить в одиночестве, когда старик уже лёг. Это его тревожило – они всегда были близки. После ранней смерти матери отец, так и не женившись, воспитывал его один…
Докурив сигарету, он сошёл с крыльца, по траве, в темноте щекотавшей руки, прошёл в огород. Ночь и вселенская тишина, какой не бывает в городе, обступили его, только где-то рядом всё ещё стрекотал полуночник-кузнечик. Спала в темноте необъятная земля, заогородная даль, а на самом краю этой волшебной ночи, где проступали очертания лесистых гор и где – Виктор знал – уходило в лес шоссе, бежал, подмигивал ему огонёк. Он стоял, слушал тишину и думал о том, что человек рождается, старится, умирает, а земля со всей своей красотой остаётся. И ничего с этим не поделаешь.
* * *
Этот дом отец купил давно… Из деревни он уехал ещё в юности: в городе закончил техникум, пошёл работать на завод, обзавёлся семьёй. Родился маленький Виктор. Когда в деревне умерли дед и бабушка Виктора, к которым ездили каждое лето, в их опустевший дом перебралась с семьёй отцова сестра, а сам он через несколько лет купил неподалёку эту самую избу под летнюю дачу. Говорил, что умрёт на родине, в своём доме.
В жизни их семьи этот дом стал целой эпохой. Отец, который года не мог прожить, чтобы не побывать в деревне, увлёкся им, как ребёнок, и увлёк Виктора. Много летних отпусков перестраивали они эту старую, из потемневших от времени брёвен избу и всю заросшую крапивой и чертополохом, давно пустовавшую усадьбу. Везли сюда из города старую мебель, старые половики и занавески, искали колосник для новой печи…
Этой печью отец просто болел: зимними вечерами в городе чертил её чертежи, придумал поставить её в избе наискось, чтобы обогревала сразу обе комнатки, прихожую и кухню. А летом привёз из райцентра знаменитого печника Михеева, и тот вместо худой старой сложил ему новую чудо-печь с плитой, «летником» и «зеркалом», с карманом для сушки валенок и такой тягой, что, растапливаясь, она даже не гудела, а пела. Растапливать и слушать это пение стало у отца целым ритуалом. И он всем рассказывал, что печь его – единственная в мире, потому что стоит в избе по диагонали.
Другой их любовью стала стоявшая в углу двора, задом в высокой крапиве, старая баня. Они перестелили в ней подгнившие полы, отгородили маленькую парилку, заменили старую прогоревшую печку на новую, сваренную из тракторных колёсных дисков. В жаркие дни баня стояла тихая, прохладная, в полутёмной, пахнущей мылом и сыростью мойке по промытым до прожилок плахам пола бегали голенастые пауки-косиножки. В такую жару хорошо было просто зайти в холодок предбанника, полежать на лавке… А в субботу, когда баню топили, Виктор, наоборот, любил посидеть возле потрескивающей печки, в волнах сухого тепла, понаблюдать, как колченогая паучья братия в ужасе убегает в щели от нарастающего, беспощадного жара.
А ещё был чудесный поднавес, который они с отцом сотворили из остатков развалившейся стайки. Отец хотел именно поднавес, чтобы с обзором, чтобы можно было видеть заогородную даль. В их уютном поднавесе были и верстачок с тисками, и скамеечка для отдыха, и поленница берёзовых дров, и запах берёзовых веников, которые висели под крышей. А главное, там можно было сидеть и смотреть, как из-за голубых гор фиолетовыми стенами встают и идут на деревню грозы, слушать перекаты далёкого грома…
Были и другие чудные уголки в этой замечательной усадьбе, которую они лето за летом обустраивали по своему вкусу.
Это была радостная работа. Хорошо, сидя на крыше поднавеса и прибивая шиферный лист, глядеть с высоты на вольно раскинувшиеся огороды, на пятнающие далёкие увалы тени облаков! Хорошо, поработав от души, сесть в теньке, вытянуть гудящие от усталости ноги и сидеть неподвижно!
Они с отцом любили сидеть на уютном крытом крылечке избы на низенькой лавочке. Курили, пили чай со смородиновым листом, вели долгие разговоры о глобальном потеплении, о том, что на Кривом озере хорошо берёт карась… А рядом клонил голову-метёлку проросший между плахами стебель тимофеевки, и с него спускался на паутинке малюсенький паучишка, и толклись перед глазами в тёплом воздухе, то зависая неподвижно, то бросаясь в сторону, словно подслушивая их разговор, озорные луговые мушки. Казалось, все они – и травы, и паучишка, и мушки, и даже плывущее по небу лёгкое облачко – участвуют в их беседе, неторопливо текущей в простроченной кузнечиками тишине двора.
Они так привыкли ко всему этому, что, когда однажды всё оказалось сделано и можно было, наконец, начать спокойно, по-дачному, отдыхать, они растерялись…
К тому времени отец уже вышел на пенсию и приезжал в деревню на своём «Москвиче» рано, в апреле-мае, жил до глубокой осени, год от года всё дольше. Иногда прихватывал и зиму. Каждую весну, когда подходило время отъезда, он уже рвался из города, из шума и суеты.
– Приеду, загоню машину во двор, закрою ворота – и попробуй меня достань! – озорно прищуриваясь, говорил он.
Для него этот дом был островом спасения и отдохновения, о его тесовые ворота разбивались все несчастья. Прикипел к нему и Виктор. И теперь, когда дача была обустроена и особой помощи там уже не требовалось, он всё равно старался вырваться к отцу летом на недельку-другую, хотя имел в городе собственный дачный участок. Оставив машину жене – ездить на городскую дачу, сам садился на поезд и отправлялся в деревню…
Но в последние годы, на восьмом десятке, отец начал быстро слабеть, стариться. Село зрение, и он уже не мог водить машину, что для него, с ранних лет привыкшего к рулю, стало ударом. В деревню тоже начал ездить на поезде, жил там «безлошадным». А потом случились два инфаркта, после которых он сдал уже всерьёз. Стал молчаливым, ушёл в себя, потерял интерес к своим многочисленным хобби. Из пожилого, но ещё энергичного человека превратился в немощного старика.
Деревенский дом, словно почувствовав, что слабеет хозяйская рука, тоже погрустнел, постарел. Потускнели давно не крашеные наличники, начало коситься крыльцо, двор зарастал буйной травой, с которой старику уже трудно было справляться. Недомогая, он иногда целыми днями лежал в избе, усадьба стояла притихшая, безмолвная. Во дворе прыгали по заборам, высматривая, что плохо лежит, вороватые сороки да с хозяйским видом пробегали куда-то в траве по своим таинственным делам соседские кошки. И грустно-безжизненно, отражая небо, в переполненной бочке под водостоком дома стояла дождевая вода, которую давно уже не брали на хозяйственные нужды.
Всё оживало, только когда приезжал Виктор, но ему удавалось вырваться ненадолго. И только в этом году он взял отпуск на целых три недели.
* * *
Утром Виктор проснулся рано, вышел во двор: день занимался погожий, в складках голубевших за деревней лесистых гор таяли завитки тумана. Оглядел наконец отцовское хозяйство при свете солнца. От покрытого утренней сыростью крыльца с забытыми, нахолодавшими за ночь отцовскими галошами в росистой траве шёл неширокий прокос к бане. По нему неторопливо шествовал худой серый кот, брезгливо обходя то тут, то там клонившиеся поперёк дороги, отяжелевшие от росы верхушки лебеды. Виктор шикнул – кот нехотя оглянулся, неприязненно сверкнул на него жёлтыми глазами и, так и не прибавив шагу, скрылся за углом бани… И коты, и одичавший, затянутый крапивой малинник у забора, и вросшие в землю, еле видные в траве старые козлы возле поднавеса – всё было на своих местах.
Виктор смотрел, как разгорается день, думал, что вот сегодня-завтра выкосит отцу ограду, поколет дровишек, а потом немного отдохнёт – поездит с двоюродным братом Васькой на рыбалку, по грибы. Договорённость уже была.
Вдруг в привычном, до мелочей знакомом пейзаже двора ударило по глазам новшество: там, где была крыша сарая, – сквозило небо. И он вспомнил. Приехав в деревню в апреле, отец позвонил ему на сотовый и среди прочего сказал, что у сарая, наверное, под тяжестью снега, провалилась крыша и что восстанавливать её нет уже ни сил, ни необходимости.
Стараясь не замочить в сырой траве брюки, он прошёл к сараю, отбросил берёзовую соковинку, подпиравшую воротину, приоткрыл её и протиснулся внутрь. Рухнувшие плахи-стропила, одним концом ещё державшиеся на верхнем венце, другим лежали на земле вместе с тёсом обрешётки и обломками шифера. Между ними уже лезла вездесущая крапива. Над головой зияло небо.
Выбравшись наружу, Виктор сел на крыльце на лавочку, закурил. В этот просторный сарай отец раньше ставил свой «москвич», а когда перестал водить, он за ненужностью стоял почти пустой. Восстанавливать его действительно не было смысла. Отец тогда так и сказал по телефону: «Помаленьку растаскаю, спилю на дрова». «Не растаскал, – думал Виктор. – Сам еле ноги таскает, за самим уже догляд нужен. Хорошо хоть, тётка с Васькой рядом… А ведь какой был раньше шебутной!..»
Скрипнула дверь, щуря от утреннего света полуослепшие глаза, на крыльцо вышел отец. Упёрся рукой в поясницу, тяжело сел рядом, затяжно, по-стариковски, закашлялся. Прокашлявшись, глядя перед собой, спросил:
– Что, с дороги не спится?
– Ничего, выспался… За сарай, смотрю, не брался?
– А-а-а!.. – отец слабо махнул рукой. – То сердце, то спина… Пусть стоит. Может, как отпустит, попилю маленько.
– Я попилю.
– А-а-а… Отдыхай лучше. Они и дрова эти не особо нужны… Траву свали в ограде и отдыхай. Я вон прокос, чтоб хоть в баню ходить, пока косил – и дух вон…
Они сидели на своём любимом крылечке, начинался большой летний день, начинался его, Виктора, долгожданный отпуск, и вроде всё шло, как задумано. Почти всё. Незапланированной оказалась только эта откуда ни возьмись, как чёрт из табакерки, выскочившая сарайная история.
* * *
Весь день Виктор косил, наводил в ограде порядок, а назавтра они с отцом, взяв литовку и грабли, с утра пошли на кладбище – прибрать родные могилы.
Кладбище, видневшееся на увале за деревней, приходилось как раз против отцовского переулка. До него было ровно восемьсот сорок метров – когда-то отец вымерял это расстояние спидометром и при случае любил об этой близости упомянуть. «Как придёт время, повезёте меня прямо из ворот по переулку – никуда не сворачивать, удобно», – шутил он, но так, что выходило «и в шутку, и всерьёз». А в последние годы стал говорить об этом уже без всяких шуток, и Виктор часто замечал, как подолгу он смотрел в окно, в которое виднелся кладбищенский увал…
Медленно, под шаг старика, тяжело шаркая галошами в уже горячей пыли полевой дорожки, поднялись они в гору. Полынью, мёдом, тёплой землёй пахнул увал, жаркий ветерок трогал его дикую траву, словно гладил косматую шевелюру. Здесь всегда стояла тишина, лишь трещали кузнечики да попискивали в бурьяне пичужки.
На заросшем полынью и шиповником кладбище они обошли могилы родных и знакомых, потом выкосили и прибрались в оградке у деда и бабушки. Сели за обитый старой клеёнкой столик, налили символически, не чокаясь, помянули всех сразу. Отсюда, с кладбищенского увала, широко открывалась, струилась в жарком мареве земля: поблёскивала на солнце крышами вытянувшаяся вдоль речки деревня, голубели уходящие к горизонту лесистые горы, по спускавшемуся с далёкого увала шоссе бежала крошечная легковушка и, то теряясь в воздушном океане, то вновь возникая, до них долетало тонкое жужжание мотора. Здесь, где в кузнечиковой тишине над могилами задумчиво клонились ромашки, всё это виделось и слышалось как-то по-особенному. Словно к жизни, что шла вокруг, на этих голубых горах-увалах, добавлялось что-то ещё, непостижимое, безмерное.
Отец долго глядел на деревню, на выползающую из переулка, оттуда, где виднелась крыша его дома, дорожку, по которой они пришли.
– Да-а-а… Восемьсот сорок метров, – наконец сказал он. Помолчал и добавил:
– Не забудь, вот здесь меня положите, где сейчас сидим. Рядом с бабушкой.
– Да чего засобирался-то, господи! Сто лет ещё проживёшь… – не выдержал Виктор и тут же с досадой почувствовал, что говорит не то.
– Сто лет… – отец отрешённо глядел перед собой.
– Эх, Витя…
Где-то, казалось, в глубине увала вдруг глухо рокотнуло, по телу земли прошла дрожь. Виктор взглянул на небо: из-за гор вставала сизая хмарь.
– Ладно, тоску на тебя нагоняю, – глянул на тучу старик. – Давай до дому, пока не прихватило… Помни только: если помру в городе – повезёшь сюда. Хочу уйти в эти вот горы, в эти ромашки…
* * *
Отец сердито отмалчивался, лежал в избе: мол, делай, что хочешь, только всё зря.
Наконец, через пару дней утром вышел в огород, долго глядел на разворошённый сарай. Виктор подтёсывал очередной горбыль, воткнул топор в чурку. Полез за сигаретами. Сели рядышком на бревно.
– Заварил кашу, – голос отца звучал устало. – Ладно, раз уж хомут себе надел, так поправь заодно, вон, столбик, калитку закрыть не могу.
И махнул рукой в сторону покосившейся калитки из двора в огород. Медленно выпуская дым, Виктор чуть заметно улыбнулся:
– Поправлю…
После этого выходить в огород отец стал чаще. Когда он появлялся, шаркая галошами и подслеповато щурясь, Виктор втыкал топор, устраивал себе передых. Они садились в теньке, беседовали. Про то, что сарай не нужен, старик больше не заикался.
* * *
Усадьба ожила. Как только раздался стук топора,
всё в ней качнулось, пришло в движение: казалось, встряхнулись баня, поднавес, заборы, звонче застрекотали в крапиве кузнечики. Во дворе и огороде забелела в траве щепа, тут и там лежали брёвна, доски.
К радости Виктора, постепенно эти невидимые, ходившие всюду волны оживления раскачали и старика. Он уже не лежал целыми днями в избе, подолгу сидел с ним в огороде или на лавочке на крыльце. Они беседовали о науке и политике, о которых отец всегда любил поговорить, а рядом, как в былые времена, спускался с травинки, подслушивал их маленький паучок…
Иногда во время этих бесед Виктор чувствовал на себе пристальные, искоса, взгляды отца, и это его несколько озадачивало.
Старик начал давать советы по строительству – как срастить в паз обломки горбыля, как лучше положить стропилину… Теперь они обсуждали это буднично, будто по негласному уговору вопрос о ненужности сарая был снят.
Возник он лишь раз, когда к ним зашёл Васька, с которым собирались съездить на рыбалку. Посмеиваясь, лузгая семечки, он глядел на строящийся сарай с затаённым недоумением.
– Ну вы даёте! – сказал он тактично и неопределённо, не зная, как повежливее выразиться по поводу этой, по его мнению, блажи. Свёл к неловкой шутке:
– Ну, дядя Коля, будешь сдавать в аренду, кому дрова складывать некуда… Жалко, плакала наша рыбалка!
Виктор ожидал, что отец не удержится, скажет что-нибудь вроде: «Да гоню его на рыбалку, а он вот занялся…» Но, к его удивлению, отвернувшись в сторону, тот лишь глухо пробубнил:
– Да-а-а, буду сдавать…
Тем временем кончился жаркий июль, выпали на Илью прохладные дождики, горьковато запахло освежённой землёй и переломившимся летом. В эти дни как-то вечерком они с Васькой всё же съездили на рыбалку, поймали удочкой по пятку карасей. Так, один смех…
Начался самый трудный этап работы. Из обломков тяжеленных старых стропил Виктор стыковал-сращивал новые, обливаясь потом, верёвкой поднимал их на стены, крепил коваными скобами, а потом, сидя на них, как воробей на проводах, нашивал сверху обрешётку из старых тесин. Торопился – время уже поджимало.
– Брось, отдохни хоть денёк-другой, пока ещё возможность есть, – видя, как он корячится со стропилами, в последний раз, уже без всякой надежды, попробовал уговорить отец.
Но теперь, когда доделать осталось немного, Виктор и вовсе не собирался отступать, не хотел жертвовать ни днём. Старик, как мог, начал помогать – подавал тесины, инструмент… И уже Виктору приходилось его окорачивать:
– Оставь, батя, тяжело… Не надо, я сам…
Там, где зияла неприглядная пустота, вырастала, отчётливо темнела на фоне неба стройная обрешётка новой крыши, на которой уже с удовольствием останавливался глаз.
– Смотри, батя, что мы натворили, красота какая,
– как-то шутливо заметил Виктор. – Лучше прежнего.
– «Мы», говоришь? – усмехнулся старик, искоса глянув на него. – Смеёшься над отцом…
«А ведь понял он давно насчёт сарая, – вдруг подумал Виктор. – Виду не показывает, подыгрывает мне, дураку. И неизвестно ещё, кто кого перехитрил. Хреновый я психолог!..»
И всё же он видел, что старику приятно глядеть на эту обрешётку, сразу придавшую двору строгий, упорядоченный вид.
* * *
В последний день отпуска, день отъезда, был уложен последний шиферный лист. Отремонтированный сарай стоял похорошевший, помолодевший, с аккуратной новенькой крышей, белел свежими подтёсами стен. Казалось, вся усадьба, глядя на него, подтянулась и он стал её главным строением. В него хотелось что-нибудь сложить, поставить хотя бы велосипед, однако, если не считать лежавшей в углу кучки старых ящиков и ещё какого-то барахла, он по-прежнему стоял пустой, и безраздельными хозяевами его оставались пауки да жуки-древоточцы. Зато над новой крышей, гордо запрокинув в беззвучном крике голову, плыл в голубом небе восстановленный Виктором, прибитый на коротеньком древке петушок.
Петушка Виктор прибивал, когда отца рядом не было, хотел сделать сюрприз. Украдкой наблюдал, как, проходя по двору, старик вдруг поднял голову, заметил над сараем знакомый силуэт. Щурясь, подошёл ближе, долго смотрел на своего восставшего из пепла любимца. Повернулся к Виктору:
– Я уж думал – пропал мой петушок. Где нашёл?
– Под завалом. Видишь, батя, сарай-то всё же нужен – подставка для петушка. А ты говоришь «Зачем!»
– Как? Подставка?
И старик засмеялся одышливым, переходящим в кашель смехом – впервые за эти три недели.
* * *
Уже в сумерках пошли на автобусную остановку, отец провожал. Так же, как в день приезда, чернели на фоне светлого ещё неба зады огородов, косматые шапки бурьяна, так же стояла в полях пахнущая полынью тишина. Когда вдали показался огонёк автобуса, стали прощаться. Отец повернулся к Виктору.
– Ну спасибо тебе, – голос его звучал странно-надтреснуто. – И за петушка, и за подставку… Плохо только, что сам не отдохнул…
Они обнялись, и Виктор почувствовал, как старик на миг приник к нему, большому и сильному, своим высохшим от болезней, лёгоньким телом, словно ища спасения, пытаясь убежать от чего-то, надвигающегося медленно и неумолимо, как эта ночь… Приник и тут же отпрянул, отвернулся в сторону. В сумерках Виктор смутно различал его лицо, но чувствовал, что отец разволновался. Разволновался и сам он, торопливо заговорил:
– Ладно, батя… Давай держись, не хворай… Про восемьсот сорок метров не думай, на увал не гляди… Гляди на петушка!..
Сев в автобус, он успел увидеть в темноте за окном одинокую фигуру на обочине. На мгновение мелькнула нехорошая мысль, будто кто сдавил железной рукой сердце: а вдруг в последний раз повидались? Ведь постинфарктник… Отчаянно гоня от себя эту мысль, он замахал фигуре рукой, та махнула в ответ. Автобус тронулся, и за окном осталась одна непроглядная ночь.








