355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быстролетов » Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 » Текст книги (страница 28)
Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:51

Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3"


Автор книги: Дмитрий Быстролетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

– Насчет глаз… это тоже идея. Но просыпаться… надо… уметь… Трудно выдержать… дей…стви…тельность… когда от…кроешь… глаза…

«Да, конечно, – думал я, держа в руках смолкнувшего собеседника и вспоминая Рубинштейна, прыгнувшего в пропасть с открытыми глазами и за других. – Это надо уметь. Вот для меня два примера. Неизвестного я понимаю: я сам мог бы стать таким, если бы поддался соблазну бежать или, оставаясь в лагере, вовремя не повернул бы к людям. Судьба Неизвестного – предупреждение мне до последнего дня моей лагерной жизни: отказ от человечности – это смерть заживо! Встреча с Неизвестным мне так же нужна, как и встреча с Рубинштейном».

В пути я не умер ни от голода, ни от холода, ни от пули, ни от нервного перенапряжения, ни от побоев, но был так слаб, что в Москве уже не мог стоять или двигаться без помощи: сказались три воспаления легких, смерть семьи, этап, все… Мне дали отлежаться, а потом вызвали на допрос по чужому делу, и я подтвердил свои прежние, совершенно не существенные показания, потому что они были правдой. Но ведь они могли бы быть записаны нашим новым опером в Сиблаге, на нашем лагпункте или в Мариинске. Тем более что я не отпирался и все мог подтвердить. Зачем же меня притащили в Москву? Я уже знал повадки долинских и понимал, что нужно ждать, что настоящая причина вызова в должное время откроется.

Так оно и вышло.

Ровно через десять лет со дня ареста меня вызвали из камеры, вымыли в бане, побрили и одели в новенькую серую куртку и брюки гражданского покроя. Сердце екнуло в предчувствии недоброго. «Начинается! – повторял я себе. – Сейчас ты все узнаешь». Два вахтера под руки ввели меня в обширный кабинет, где за большим письменным столом сидел рыжеватый генерал-майор, а рядом стоял полковник. Много позднее мне сообщили их фамилии и судьбу: оба были расстреляны.

– Здравствуйте, Димитрий Александрович! – приветливо сказал генерал. – Как поживаете?

Я не нашелся, что сказать, и молчал.

– Подведите его ближе. Вот сюда! Смотрите, чтоб не упал! Поставьте лицом к окну, – приказал дюжим вахтерам генерал.

Полковник вполголоса почтительно разъяснил мне:

– С вами говорит начальник следственного отдела!

Пауза. Мгновения последней подготовки перед началом поединка. Сейчас произойдет непоправимое…

– Ну-с, Димитрий Александрович, узнали площадь? Как она называется?

Я ответил.

– Так-так. Вижу, что не забыли. А как называется бульвар, который начинается налево от Большой Оперы в Париже?

Ответ.

– Хорошо, очень хорошо, – генерал помолчал, пощупал меня глазами и вдруг резко бросил мне в лицо: – Через полчаса вы можете очутиться вон там, у входа в метро! Через месяц – в Париже! Слышите?! Ну?! Отвечайте!

Я молчал.

– Растерялись? Понятно! Я объясню: решил провести вас через амнистию! Вы – нужный человек! Сегодня же можете отправиться обедать в «Метрополь», через пару недель в отель «Ритц»! О работе с вами поговорят позднее. Слышите? А?

Я собрался с силами. Выпрямился.

– Мои преступления вымышлены, они ничем не доказаны, гражданин начальник. Я – подозреваемый, которого нельзя амнистировать. Можно только назначить переслед-ствие и отпустить на волю. Потом можно начинать и разговор о работе.

Генерал жестко засмеялся. Встал.

– Подведите его еще ближе. Вот так, – он повернулся ко мне и постучал пальцем по стеклу. – Видите множество людей на площади, Димитрий Александрович? Это рядовые наши граждане, обыкновенные люди. Все они – подозреваемые и поэтому пока что находятся там, по ту сторону стены этого дома. По эту – подозреваемых нет: здесь находятся только осужденные. Вы арестованы – значит и осуждены. Если это целесообразно, мы готовы вас амнистировать. Слышите – амнистировать. Вы ясно поняли мое намерение?

Еще бы… Выпустить меня с клеймом на лбу, чтобы сначала снова использовать, скажем, в качестве провокатора, а потом, когда это перестанет быть нужным, вернуть обратно, но уже без права заявлять о своей невиновности… Пересмотр дела он отклоняет, а принятие мною амнистии – это формальная расписка в несовершенном преступлении… Нет, когда-то я мог быть восторженным и добровольным исполнителем, но процветающим рабом я быть не должен.

Я думал и молчал. Генерал и полковник переглянулись.

– Послушайте, Димитрий Александрович, скажите: что вы стали бы делать, если бы вышли на эту площадь? Да еще в такой солнечный день? Ну-ка? Отвечайте, не бойтесь!

Сердце так сильно и тяжело билось, что казалось, генерал слышит эти глухие удары. Мне было стыдно за свое сердце – ведь утром оно казалось полумертвым. Я задыхался, но собрал все силы и выпрямился. Какой величественный, какой страшный момент! Мысли несутся неудержимо, скачут, обгоняя друг друга… «Надо выдержать действительность, когда откроешь глаза: это надо уметь», – лепечет живой мертвец и улыбается мне сквозь морозный полумрак карцера. А Рубинштейн – маленький бухгалтер и большой герой? Он сумел открыть глаза и выдержал! Только бы и мне выстоять испытание до конца!

– Я подошел бы к первой же витрине и ногой выбил бы ее!

Генерал и полковник быстро переглядываются: «Спятил с ума?»

Ласково:

– А зачем, Димитрий Александрович?

– Чтобы скорее опять попасть в заключение.

Мгновенный обмен взглядами: «Да он рехнулся!»

Еще ласковее, почти по-матерински:

– А это вам зачем, Димитрий Александрович?

Вот оно, отречение от жизни во имя правды, добровольное прощание с близкой волей! Но я – не Скшиньский и поэтому смело открываю глаза перед жестоким ликом такой жизни.

Я широко открываю глаза и гордо закидываю голову. Решено.

Я отвергаю свободу, покупаемую у кривды, и да здравствует свобода, даруемая советскому человеку правдой!

За отказ от амнистии Сидоренко получил пять лет лагерей. Я получил одиночное заключение в условиях особого режима спецобъекта. Через три года в мой каменный ящик вошли три молодых человека. Я их плохо видел, потому что года за полтора до этого произошло кровоизлияние в оба глаза, но все же видел – синие верха фуражек и малиновые околыши. Но я не понимал, кто они и что значит эта форма. Думая дать им больше места, хотел отступить назад, но оступился и упал и не мог подняться, потому что не был в состоянии определить свое положение в пространстве. Молодые парни сердечно рассмеялись и опять что-то сказали, а потом им надоело возиться, и они попросту ухватили меня за ноги и выволокли из камеры.

Из спецобъекта меня привезли в тюрьму. Я вспоминал, что когда-то уже бывал здесь, но не мог сообразить, что это за помещение. Рано утром дверь загремела, и в камеру втолкнули второго заключенного. «Доброе утро!» – сказал он мне. Я посмотрел на него, повалился на пол и надолго потерял сознание. Потом началось лечение в тюремной больнице. Постепенно вернулись сознание и зрение. Я научился разумно говорить и понимать человеческую речь и только тогда с удивлением увидел, что все же не понимаю окружающих меня людей – изменников, карателей, бывших гестаповцев и эсэсовцев. Новые заключенные перестали быть для меня товарищами, я очутился один среди врагов. По сравнению с ними Сидоренко и Таня Сенина теперь казались странными и особенно милыми: все они были своими, а эти – не только чужими, но и ненавистными мне людьми.

Подъезжая к станции Мариинск, я торопливо собрал свои вещи и приготовился: мне хотелось поскорее расстаться со своими спутниками. Поезд остановился, кого-то вывели, а про меня забыли. Я начал колотить в дверь, кричать, но никто не подошел, а при вечерней проверке мне разъяснили, что меня везут куда-то дальше. В Тайшете вывели, и на пересылке я узнал необычайные новости: лагеря реорганизованы, мужчины отделены от женщин, особо опасные преступники с большими сроками независимо от статей собраны в лагеря со строгим режимом, которые называются спецлагерями. Как опасный я попал как раз в такой спецлагерь, и не случайно – сюда в свое время были привезены контрики из Сиблага, меня возвратили, так сказать, по старой принадлежности: в этом спецлагере соединили контриков из Сиблага и из Горной Шории. Значит, Рыбаков, Сидоренко и другие друзья здесь?! Какая радость! Вскоре я встретил нескольких старых знакомых, а через полгода был назначен врачом на затерянный в тайге маленький лагпункт, где на разводе увидел Сидоренко.

– Здорово, Антанта! Як ты постарев – совсем в старики запысався!

– Здравствуйте, Остап Порфирьевич! Как вы изменились! За три года на тридцать лет!

Когда рвутся нравственные связи по одну сторону забора, тогда они крепнут по другую. Мы расхохотались и обнялись крепко-накрепко.

Мы опять вместе!

Глава 18.   Низшая точка

Весной пятьдесят второго года я однажды проснулся беспричинно взволнованный и возбужденный; немного полежал на койке и вдруг вспомнил, что сегодня с утра нужно заготовить заявку на лекарства – Василиса Петровна, начальник медсанчасти, после развода едет на Новочунку, центр нашего лагерного отделения. Я хотел было подняться и тут только обнаружил, что правая половина тела парализована. Паралич оказался вялым, нерезко выраженным. Меня перенесли в инвалидный барак, и вскоре я получил новое назначение – стал дворником: мне отвели часть двора в углу зоны между баней, дровяным складом и моргом. Так судьба снова поставила меня под команду Сидоренко – он был бригадиром бригады обслуживания. Остап Порфирьевич дал мне место на нарах рядом со своим, и жизнь потекла дальше – страшная жизнь во враждебном окружении. В бригаде было пять немцев-штурмовиков, пять эстонцев-эсэсовцев, два татарина из гитлеровского Мусульманского легиона, остальные – полицаи с Украины и Белоруссии. В большинстве случаев это были малокультурные, ограниченные и тупые люди, ненавидевшие нас обоих лютой, звериной ненавистью.

Двадцать восемь человек целый день не сводили налитых тяжелой злобой глаз с двоих. Настало время, когда два советских человека на советской земле могли говорить только шепотом: это было заключение в заключении.

– Да, слюсаю я наси бригадир и доктор и удивляюсь: оба сидят здесь ни за цто, – тягучим голосом громко говорит в пространство, ни к кому не обращаясь, долговязый старик Ян Янович Кронберг, в молодости бывший унтером лейб-гвардии Преображенского полка, а до заключения – богатым фермером, имевшим большую мызу недалеко от Тарту. Ужин окончился, наступил час отдыха до отбоя, час утонченной пытки.

Бригадники поняли сигнал и радостно хмыкнули: начиналось обычное развлечение.

– А я вот знаю, за цто сизу: за преступление. Правильно меня Бог наказаль. Правильно! Да. Казды сутки я восемь цяс спаль? Спаль! Три раза ель? Ель! Узе десять цяс! В уборную ходиль? Ходиль! Куриль? Отдыхаль? Да, я казды день куриль и отдыхаль! Пятнадцать цяс я ницего не делаль! Пятнадцать цяс – ф-ф-ф – и ницего! Пропаль! А цто я дользень быль делать?

Ян Янович сделал паузу, приподнялся и медленно обвел глазами всех слушающих. И вдруг резко ударил ребром ладони по нарам:

– Я дользень биль убивать русски! Казды день, казды цяс убивать русски! Пятнадцать цяс не работаль – пятнадцать русски не убиль! И вот за все это Бог меня наказаль! Я сизу за преступление!

– Правильно, Кронберг! Правильно! – гудят с нар остальные и ждут: представление ведь только начинается. Все с наслаждением курят и смакуют каждую минуту мести.

– Да вы же были унтером в Петербурге, Кронберг! – не выдерживаю я. – Раз из вас сделали унтера, значит вы служили отлично. Разве не верно? Так при чем же здесь убийство русских? Вы служили русским, были их чухонским холопом!

Ян Янович не спеша вытряхивает трубку и завязывает ее в кисет. Все улыбаются в ожидании.

– А я не слузил русски, я слузил император!

– Так, значит, не в национальности дело, – говорю я внешне спокойно, хотя меня душит ярость. – Вы – монархист? Ладно. Кого же вы убивали в таком случае?

– Больсевики! Пленный красноармейци! Вот кого! Я им надеваль фуразка на лоб до сами глаз и стреляль в красный звездочка!

Жидкий смешок ползет по нарам как змеиное шипенье.

– С-с-с-собака! – вдруг рычит Сидоренко и, как раненый лев, начинает выползать из темноты нижних нар в тусклый круг света под лампочкой над столом. – С-с-собака, гадина фашистская!

Сидоренко хватает Кронберга за тощую длинную ногу и начинает стягивать его с верхних нар.

Кронберг только этого и ждал: он приподнимается, дает себя стянуть на метр, потом быстро сгибает другую ногу и мокрым грязным валенком бьет Сидоренко в лицо. Тот падает на спину прямо под стол. Жестяные миски летят на пол, кто-то услужливо оттягивает стол в сторону. Кронберг не спеша спускается вниз и заносит ногу над лежащим навзничь Сидоренко, но я резко толкаю его в поясницу, и стоящий на одной ноге старик теряет равновесие и падает на своего бригадира. Начинается драка на полу. Я поднимаюсь с нижних нар, наклоняюсь и хочу разнять дерущихся, но косой полицай Чубарь сильно толкает меня валенком в зад, и я ныряю головой под нары. Общий хохот: до слез смеются все – полицаи и эсэсовцы, легионеры и штурмовики, двадцать восемь фашистов досыта потешаются над двумя советскими людьми.

– Хе, недобитый гитлеровец та недобитый ленинец связались! Хай бьются, сучьи дети, хай душаться насмерть! – сипит Чубарь. – Так им и надо! Хай убиваются!

Все они прекрасно знают, что Сидоренко никогда и ни за что не побежит жаловаться оперу, и теперь пользуются этим: здесь была бы нужна только физическая сила, но она на их стороне, и они это тоже хорошо знают. Кронберг каждый месяц получает из дома по восемь килограммов копченой свинины, он здоров, сыт, жилист и внутренне спокоен, а Сидоренко живет на скудном пайке, он почти не спит от унижения и горя, от старых ран, которые теперь, когда организм ослабел, не дают ему покоя. А я парализован… И мы лежим на полу, не в силах даже подняться на ноги, а с нар удовлетворенно смотрят на нас и стряхивают нам на головы папиросный пепел.

Потом Сидоренко становится на колени и, кряхтя, тащит меня из-под нар. Бывший комендант какого-то белорусского городка, гауптман Кнорринг, свешивает голову вниз и говорит мне по-немецки:

– И все-таки вы не правы, герр доктор! Вы не понимаете самого главного: герр Гитлер и герр Сталин – только две вывески. Настоящая сила в руках тех, кто стоит позади них и чьими руками создается новый порядок на земле. Меня очень утешает ваша судьба, герр доктор: я в плену у вас, а вы в плену у нас, да еще на вашей территории! Хо-хо-хо! Что за время! Какое великолепнейшее свинство, герр доктор, а?

Дверь раскрывается настежь. Входят дежурный офицер и надзиратель.

– Проверка! Становись!

Мы строимся между нарами. Нас пересчитывают. Дневальные вкатывают со двора парашу и устанавливают ее у дверей. Валенки укладывают у печки подошвами к горячей стенке. Двери захлопывают, запирают тяжелым засовом, на который вешают огромный замок. День кончен. Не раздеваясь, мы укладываемся плотным рядом на нарах и потеснее прижимаемся друг к другу, а сверху прикрываемся слоем бушлатов; Ян Янович обнимает Сидоренко, тот – меня, я – полицая Чубаря и так далее. Грязные, мокрые валенки быстро нагреваются, и зловонный пар ползет по бараку.

Наступает ночь, а с ней вместе – горькое раздумье.

Да, плохо остаться последними контриками среди этого фашистского зверья! Черная, черная ночь без единого огонька впереди. Никакого разумного основания для надежды. Все кончено: долинские торжествуют, это – самая низшая точка нашего унижения. Худшего уже ничего быть не может.

Глава 19. Разгром всех долинских

И все-таки земля вертится! Все-таки за каждой ночью неотвратимо наступает день!

Прошел еще год.

Шестого марта пятьдесят третьего года Василиса Петровна, милая девушка, которая по секрету мне признавалась, что отдыхает душой только в зоне, влетела в амбулаторию со странно застывшим лицом. Я и мой санитар, Остап Порфирьевич Сидоренко, вытянулись и дуэтом произнесли обязательное:

– Здравствуйте, гражданин начальник!

Девушка по очереди прошептала нам одни и те же четыре слова:

– Умер Сталин; яйца вареные.

И в состоянии полного смятения выскочила вон. Глаза у нее были как огромные синие пуговицы для модных дамских пальто – круглые и бессмысленные. В руках у нас осталось по еще теплому яйцу.

Яиц мы не видели и не ели около десяти лет – со второй половины войны. Поэтому мы сначала съели яйца, конечно, без хлеба – было бы глупо портить нашим лагерным хлебом такой изысканный деликатес; потом подумали и сжевали скорлупу – кальций в организме тоже пригодится! Только покончив с яйцами, вдруг зспомнили о Сталине.,

– Я кажу: вмер!!!

– Наконец-то! Умер!!!

Мы хотели было броситься друг другу на шею, но… Лагерники всегда остаются лагерниками:

– А що з цэго буде?

– Да… Что несет нам эта весть? Заключенным всегда бывает плохо. При всех обстоятельствах. Как страна радовалась окончанию войны, а для нас оно обернулось только спецлагерями…

Настроение упало. Ноги подломились. Все – вздор… Или того хуже…

Мы садимся по сторонам столика с лекарствами и задумываемся.

– Эх, Антанта… Ничего-то мы не узнаем…

– Будем наблюдать за начальничками, Остап Порфирьевич! Они – барометр: по барометру определим виды на погоду!

К вечеру, перед самым приемом, в амбулаторию зашли начальник лагпункта и опер. Мы деликатно вышли в прихожую и демонстративно прикрыли дверь, но так, чтобы оба они были хорошо видны в щель.

– Ну, как дела, Василий Никанорович? – осторожно спросил опер.

– Да какие могут быть теперь дела, товарищ Родимцев? Вот не спал всю ночь – слезы так и лились из глаз! – в сторону, не глядя на опера, пугливо выдавил из себя начальник. – Жена говорит: «Вася, усни! Нельзя же так нервничать!» Куда там… Не могу: чувствую – не переживу!

Опер покосился на начальника и съежился: ему тоже было очень не по себе.

– И я провалялся до утра: мучения просто невероятные! Схожу с ума! Надо срочно ехать в Новочунку за новостями. Если в Штабе спросят насчет плана, что сказать?

– Да какой план… Товарищ Родимцев, слушай. Я тебя прошу – поезжай сейчас же: это важнее всякого плана. Ведь нас всех касается дело, пойми! А план – потом. Скажи, что я на днях дам сводку. Оба трактора уже работают. Начали новую просеку за сопкой. Да что там просека, эх!

Когда начальники вышли, Сидоренко посмотрел на меня вопросительно:

– Ну, как? Вроде начальнички забеспокоились?

– Еще бы, Остап Порфирьевич, их корабль тонет: крысы – верный предвестник крушения!

Мы тихо и счастливо засмеялись.

– Так що ж, Антанта, поцелуемся? Такое не часто случается!

Мы обнялись. Я пошутил:

– Христос воскресе!

Но Сидоренко с досадой отмахнулся:

– Який Христос? Мы воскресаем, Антанта! Мы! Та що мы, тысячи и тысячи безвинно осужденных: настает всенародный праздник! – он вытер рукавом вспотевший от волнения лоб. И вдруг опустил голову и задумался: не сговариваясь, мы оба вспомнили прошлое.

Сидоренко покачал головой и развел руками:

– Вмер Сосо Джугашвили, усатый чертяка, хай ему, як говориться, ни дна, ни покрышки… А Сталин? Слухай, Антанта, ты же ученый человек, интеллигент, скажи мени як коммунисту: может Сталин вмереть? Ты же сам ще в Сибла-гу мне объяснял разницу.

– Не может, – с волнением ответил я. – С ним навсегда слита наша история – как же его можно вычеркнуть из нее? Почему? Зачем? Разве Троцкий с Бухариным также твердо держали бы курс? Разве не могли они вильнуть вправо под напором невероятных трудностей? Нет, что было, то было. Народ – единственный правомочный судья, Остап Порфирьевич, он и вынесет когда-нибудь тщательно взвешенное и справедливое решение: принять несгибаемого Сталина и отвергнуть мучимого подозрительностью и страхом Джугашвили!

Прошел еще год…

16 декабря 1954 года, город Омск.

«Здравствуйте, наши дядя Сидоренко и дядя доктор!

Сегодня мне исполнилось десять лет. К нам придут девочки из нашего класса. Еще в этот день мы всегда посылаем вам посылочки. Я учусь хорошо. Мама очень радуется. А еще будем встречать Новый год в школе, я буду читать стихи. И еще папа говорит, что вам скоро выходить на волю, теперь другие времена. Посылочки ждите.

Папа, мама, я и братик Павлуша вас обнимаем и целуем.

Ваша Любаша Головина».

Железная дорога была достроена, из Тайшета в Братск и обратно пошли поезда. Лагерники сделали свое дело, и основной контингент, бывшие сиблаговцы и бывшие горно-шорцы, стали перебрасывать в Омск на новую грандиозную стройку. Остап Порфирьевич и я ехали в одной теплушке и попали на один лагпункт. Я принял амбулаторию, Сидоренко – бригаду обслуживания, все опять потекло по-старому, но условия жизни оказались иными: жизнь изменилась.

Посредине каждого загона год назад здесь были выстроены аккуратные домики с двумя дверьми: входящие не рисковали встретиться. Вокруг такого домика со спущенными занавесками заключенные ходили с опаской: внутри, как злой паук, таился кум.

– Наш опер еще ничего, человек неплохой, – рассказывали нам местные старожилы. – Но в управлении сидит зверь. Его знают, наверное, по всему Союзу.

– Кто такой?

– Полковник Долинский! Гад, каких мало. Вот и эти домики в каждой зоне понастроил. Говорит: «Что думает каждый лагерник – это его дело, но что говорят меж собой два лагерника – это уже мое дело!» Всех таскает в этот домик, будь он проклят! Придет время – эти домики будут уничтожены первыми! Сожжены, а место перепахано!

Надо полагать, что весна пятьдесят третьего года запомнилась Долинскому на всю жизнь как высочайшая точка его жизненного пути. Он был по-прежнему красив, но стал еще дороднее, в его манерах появилось что-то очень величавое, барское, немного капризное. Когда розоволицый полковник появлялся в зоне, то все, кто мог, разбегались, а застигнутые на месте вытягивались во фронт, снимали шапки и наклоняли головы – это было его последнее изобретение.

И вдруг…

И вдруг в стране начали происходить перемены – сначала медленно и незаметно, потом скорее и скорее: государственная кривда сменилась государственной правдой. Зловещий домик не снесли, это не было в духе нового руководства: его слегка перестроили и в одной половине открыли неплохой ларек, а в другой – общественную кухню с ярко начищенной посудой и двумя расторопными дневальными. Три раза в день дюжий конь, натужившись и опустив голову, волок от кухни за ворота телегу с огромными бочками – и в них вывозили на свинарник суп и кашу с маслом и пережаренным луком. Необыкновенное время! Заключенные за свою работу на строительстве получали деньги, покупали в ларьке мясо, масло и сметану и готовили себе пищу сами, а хороший хлеб стоял в нарядной столовой в мисках, нарезанный аккуратными ломтиками: каждый мог брать сколько хотел.

Однажды начальник на производственном совещании (появились и такие) в клубе не сдержался: «Вот вы, заключенные, все жалуетесь, все хнычете! А знаете ли вы, что за зоной многие живут хуже вас?» За это при выходе из зоны он был арестован Долинским. Начальник вернулся дней через пять, значительно похудевшим и как будто бы более седым, а Долинский, гордо запрокинув голову, прошелся по зоне, ни на кого не глядя: в упоении властью он беспробудно спал наяву, не замечал бега времени и проглядел перемены вокруг себя – комиссию по пересмотру дел, массовое освобождение заключенных сначала по инвалидности, а затем – о, радость! – вследствие отмены приговора. Наши загоны, разделенные один от другого высокими заборами и огневыми дорожками, начали пустеть. Последний заключенный, выходя из лагеря, поднимал на высоком шесте красный флаг и уходил, оставляя проклятые ворота открытыми. Собачье тявканье смолкало навсегда…

В эти счастливые дни осени пятьдесят четвертого года, после второго и очень тяжелого мозгового удара, я опять работал дворником, на этот раз при больнице, в которой до этого был врачом, одной рукой мел окурки с дорожек чахлого садика. Напротив находился ларек. И вот там, среди стоявших в очереди заключенных, я и увидел очень осунувшегося мужчину в смешном штатском костюмчике и с пестрой кепочкой на вобранной в плечи голове. Он стоял и, опустив глаза, покорно слушал то, что ему говорил сгорбленный лагерник с клюшкой. Этим пришибленным штатским был выгнанный с работы Долинский, а заключенным с клюшкой – Остап Порфирьевич Сидоренко.

– На Кавказе водится червячок, гражданин бывший начальник, – рассказывал Сидоренко, возбужденно блестя глазами. – Поганый до невозможности! Вин появляется, як поспевает большой орех. Прогрызает чуть заметную дырочку коло черенка и вползает через нее до ореха, як длинная тонкая ниточка. В орехе паразит начинает кормиться – мякоть-то в це время ще молочная, сочная, сладкая. Живое ядро! Червячок толстеет: знаете, гражданин бывший начальник, не поверите даже, до чего це гадкая тварюга може раздуться – з нитки на шарик! Но время идет, и корм кончается – больше кушать нечего: пора выходить! А дырочка усе та же – маленькая, як игольное ушко! И вредитель з голода начинав худеть! А? Як вам це нравится?

Сидоренко весело захохотал. Заключенные подмигнули и заулыбались, Долинский вежливо пояснил:

– Да я только за мясом… В городе тоже очереди, и ехать далеко… А пропуск еще сохранился. Я на днях уезжаю, знаете ли… Я за мясом!

– За мясом? Ничего, ничего – купите, мясо у нас в ларьке неплохое. Но дослухайте историю с червем, вона вам дуже понравится. Раздувшийся червяк начинает з голоду худеть. Голодав и худее дни и ночи! Становиться тоньше, ще тоньше, потом превращается в ниточку! Чуете – в ниточку, и ниточкой выбирается вон – через ту ж дырочку, як и вошел, таким же ничтожным, яким забрався в бронированную скорлупу для легкой кормежки!

«Как вырос Остап Порфирьевич за десять лет! – подумал я, издали слушая его рассказ. – Да, это была для него недурная школа!» А кругом говорившего все засмеялись, на этот раз громче и злее.

– Здорово! В точку, Сидоренко! Правильно!

– Да, поучительно, – вяло подтвердил и Долинский. – Все хорошо, что хорошо кончается. Но я уезжаю…

Тут Сидоренко шагнул к нему ближе, вытянулся, сжал кулаки, впился пылающими черными глазами в потухшие голубые глаза и закричал, дергаясь от ярости. Он был похож на человека, у которого через мгновение начнется припадок.

– А живое ядро?! То, ради чего советский садовник растил деревцо тридцать шесть лет?!

Долинский поглубже вобрал голову в плечи и боком юркнул в дверь ларька. Справа и слева за высокими заборами уныло скрипели на ветру растворенные ворота да победно плясали на высоких шестах красные флажки.

Так начался разгром всех долинских в нашей стране…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю