355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быстролетов » Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 » Текст книги (страница 14)
Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:51

Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3"


Автор книги: Дмитрий Быстролетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Как врач я получал 60 рублей в месяц. Я был уже заранее внесён в ведомость, и меня никто о желании даже не спросил. Напрасно я ночью волновался и заготовил короткую, но едкую речь. Мне было оставлено только право расписаться, но тем, кто не пожелал расписываться, особенно японцам, немцам и другим иностранцам, заём влепили без спроса и без подписи. Бандеровцы, власовцы, бывшие полицаи и эсэсовцы подписывались скрипя зубами от ярости, но подписывались, потому что сопротивление было бесполезно.

Когда всё кончилось, заключённые окружили Ивана. «Как не стыдно, гражданин начальник?» «Одной рукой душите, другой в карман лезете?» «На полицайские деньги социализм строите?» Иван краснел, стоял, опустив глаза, и молчал.

Мне не было жаль шестидесяти рублей, но я тоже краснел, краснел за свою страну и за партию, которой я когда-то так верил.

Н. Дьяков в своей книге об Озерлаге равнодушно пишет про хор гитлеровских полицаев, исполнявший песню «О Сталине мудром, родном и любимом». Этому сталинисту не было стыдно за Сталина. Не знаю, право… Не понимаю…

Я – не сталинист, а мне было мучительно стыдно…

Весной, до появления гнуса, письма выдавались на открытом воздухе: нарядчик стоит на табурете с коробкой в руках, выкликает фамилии и вручает счастливцам замусоленные конверты. Рядом топчется Иван и поддерживает порядок. Я не ходил на выдачу – было больно смотреть и понимать, что ждать письма не от кого.

И вдруг начали выкликать и меня. Сначала письма приходили от Нюси, потом от Анечки. Они вселяли бодрость независимо от содержания, потому что служили доказательством живой связи с внешним миром. И, наконец, свершилось невероятное: опер вызвал меня к себе и с видом человека, вручающего бомбу, подал мне большой, несколько раз распоротый и склеенный, иностранного образца конверт, узкий и длинный, из плотной кремовой бумаги, которой у нас нет. Я замер. Дрожащими от волнения руками взял предмет, который ещё не так давно был в другом мире. Это было первое письмо из Праги от Божки Сынковой, сестры моей покойной жены. В письме Божка писала, что узнала мой адрес от Нюси и теперь сообщает, что её брат Иосиф Шел-мат, бывший узник гитлеровского лагеря в Терезине, работает в органах безопасности и предлагает свои услуги, чтобы похлопотать о пересмотре моего дела в Москве, так как в Праге в архивах политической полиции нашлись документы, характеризующие меня как честного и преданного советского работника, не поддающегося вербовке. Муж Божки, мой друг по университетским годам, Виктор Сынок руководил подпольной организацией Сопротивления, был предан провокатором и сожжён в лагере «Маутхаузен», а теперь объявлен Народным Героем Чехословакии, его именем названы в Праге площадь и мост.

Серо-зелёное лицо опера было сумрачным, как всегда, но я почувствовал, что этот факт он учтёт. Любопытно, что письмо шло из Праги до Тайшета 11 дней, а от Тайшета до Новочунки – 3,5 месяца, пройдя руки бесчисленных контролёров и любопытных.

На радостях я написал ответ в самых нежных и горячих выражениях и этим наделал бед: бедная Божка, видевшая во мне романтического русского сибирского героя, поняла мои слова как признание в любви к ней и вообразила, что судьба отводит ей место её покойной сестры. После моего освобождения она приехала к нам в Москву, была катастрофически поражена наличием у меня горячо любимой Анечки и по возвращении в Прагу даже была госпитализирована по поводу тяжёлого психоза, а позднее порвала с нами всякую связь.

Мы с Анечкой всегда очень жалели её.

В рабочей бригаде ходил на лесопоруб маленький человечек, бывший студент МГУ, сын крупного чекиста. Он был выдающимся математиком, но увлёкся православием и, будучи евреем, организовал на физико-математическом факультете подпольный кружок православных христиан. Уж если еврей возьмется за изучение какой-нибудь теории, то усваивает её досконально, а если станет её распространять – то уж обязательно в качестве пророка. На лагпункте было немало верующих, были и бывшие священнослужители разных религий и вероисповеданий. Все они до 07 думали, что знают то, во что верят. Но только Миша до мелочей знал теорию всех вероисповеданий и, главное, историю всех религий. Поэтому в выходные дни, в дни мороза и в летние вечера после появления гнуса в бараке нашего пророка всегда собиралась мирная, спокойная толпа и неизбежно затевала с нашим пророком оживлённую беседу – одни его слушали для собственного поучения, другие пытались переспорить, но всегда неудачно. Поэтому маленький человечек получил кличку Миша-Поп, хотя за священника он себя не выдавал и никаких церковных служб никогда не устраивал. Он овладевал душами силой своего убеждения и глубоким знанием священного писания; это был фанатик, а за фанатиками всегда идёт толпа последователей. Но Миша-Поп был только теоретиком, ему не хватало действия, которое могло бы показать слушателям воплощение его веры в жизнь, а ведь сам же он всегда повторял, что вера без добрых дел мертва.

Маленький пророк искал этого случая, а кто ищет, тот всегда найдёт – не он ли сам повторял: «ищите и обрящете»?

В конце лета в зону был подброшен без этапа, в единичном порядке, молодой упитанный парень с хамской мордой лакея. Бандеровец. Торговец из Львова. Унтер-офицер из дивизии «Соловей». В зоне бандеровцы его сразу узнали, окружили вниманием, накормили. А вечером новоприбывший собрал вокруг себя молодых бандеровцев и стал с ними петь вполголоса, а когда дали отбой, вдруг вспомнил, что при нём имеется текст новой украинской песни. Но разучивать её было некогда. Усталые люди повалились спать, сунув бумажонки под подушки. Ночью барак отперли, чужие чекисты сделали обыск и арестовали всех, у кого были найдены эти бумажки и кто знал о них, потому что на бумажке был не стихотворный текст песни, а сугубая проза – призыв к восстанию, убийству начальства, разоружению охраны и поджогу лагеря. К утру меня вызвали в баню для дачи справки, что арестованные здоровы и могут идти в этап. На руках у всех звякали наручники. Позднее эти люди были расстреляны.

Конечно, не все бандеровцы были арестованы, и провокатору не оставалось ничего другого, как срочно скрыться. Над ним повисла грозная опасность мести. Но в летний день все лошади заранее распределены, стрелки – тоже. Убраться в то же утро оказалось невозможным. Куда спрятаться? Как спастись? Предатель попросил спрятать его в ШИЗО, ДОПР или БУР. Но там всюду сидели бандеровцы. Насмерть напуганная тварь решилась на последнее – попросилась на лесоруб, но в бригаду японцев, немцев и финнов, которая работала на особой просеке. Поэтому, когда иностранцы выстроились у ворот, неожиданно появился предатель и пристроился в последний ряд между плечистым немцем и маленьким японцем.

Это и был момент истины!

Миша-Поп стоял первым в следующей бригаде. Всё было спокойно: одна бригада, разобрав орудия труда, уходила, другая разбирала пилы и топоры и в молчании строилась. Начальство всё в сборе, стоит с одной стороны, придурки – с другой, я рядом с Елсаковой, в руках у меня – список освобождённых на этот день, на плече – сумка скорой помощи.

Неожиданно Миша выходит вперёд. Осеняет себя широким крестом. Громко говорит: «Больши сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя».

Шагает к стене, где сложены орудия труда, берет топор и одним ударом сбоку и сзади сносит предателю голову с плеч.

Секунда общего оцепенения…

Миша стоит с кровавым топором в руке. Голова поднята. Он смотрит вперёд, в свой крестный путь. Перед ним, растопырив руки, несколько мгновений покачивается провокатор, инстинктивно поддерживая равновесие. Отрубленная голова его, упав на спину и повиснув на коже и пласте шейных мышц, смотрит изумленно на Мишу, моргая веками, а кровь ритмично брызжет из перерубленных сосудов шеи, пока красные фонтанчики не иссякли и тело не повалилось на землю.

– Я готов, – спокойно говорит Миша оперу и становится перед ним, потом поворачивается и уводит опера за собой в хитрый домик.

Показ истинного человеколюбия дан: вот так надо любить людей и истину!

Все переводят дыхание. Я отрезаю голову от тела, доходяги грузят тело на носилки и уносят в морг. Лужу крови прикрывают травой и опилками.

– Становись!

Стрелки бряцают автоматами, собаки, замолчавшие было от чувства всеобщего оцепенения, снова начинают с лаем рваться вперёд, развод продолжался.

Мне было суждено ещё раз встретиться с Мишей-Попом, но в другом лагере и при других условиях.

Я прибыл в Озерлаг прямо из психоизолятора при Бутырской тюрьме после тяжелейшего психоза, вызванного трехлетней пыткой молчания в каменной могиле спецобъекта. Начался четырнадцатый год несправедливого заключения. Конечно, ничего не было странного, что здоровье моё начало сдавать. Мёртвые и расстрелянные добавили свою долю напряжения, и я получил первый мозговой удар. Поэтому о лагпункте 07 я не могу писать иначе, как отдельными короткими штрихами, бессвязно, но так, чтобы у читателя всё же сложились какие-то общие представления о трассе и лесопорубе. Я пробыл на 07 до осени и, думаю, сказал о нём достаточно, ведь впереди еще описания центральной больницы и перевода в Омск, в Камышлаг. Словом, как говорят, пора закругляться.

Был жаркий день. Работяги ушли в тайгу на съедение гнусу, воздух чернел от него. Я сидел в амбулатории и смотрел на свой палец, вдруг ставший жёлто-белым: это начался спазм сосудов. Можно было окунуть палец в тёплую воду и начать массировать его. Тогда кровообращение восстановится быстрее. Для чего? У меня опять есть Анечка, но до неё так далеко…

И вдруг из открытых дверей грянуло:

– Он! Он!! Узнаю – это жулик с распреда! Тот самый, что окончил двадцать факультетов!

Передо мной стоял тот самый маленький генерал, который застал Дудника в женбараке и выгнал меня в этап за то, что я не выдал надзирателей.

– Так я же приказал ясно: на лесопоруб! На лесопоруб! А он у вас опять в белом халате! Вон! Вон его!! Есть здесь советская власть или нет?!

– У него недавно был инсульт, он – полный инвалид, товарищ генерал! – проговорила Елсакова.

– В кипятилку его! При мне, сейчас же!

С меня сняли халат, и нарядчик привёл меня в кипятилку. Навстречу поднялись двое кривоногих старых чукчей по имени Коровье и, кажется, Рынгенкаукай.

– Вот вам новый начальник, чучелы чукотские! – сказал нарядчик и добавил: – Количество кипятка узнаете у счетовода, доктор. Жить будете пока что там же. Потом увидим! Ну, всего, доктор.

Так я стал кипятильщиком.

Чукчи – милые люди. Во многом они напоминали мне пигмеев, у которых я бывал в чащобах экваториального леса Конго: коренастые, кривоногие, большеголовые, с тёмными, часто приветливо улыбающимися лицами. Они совершенно не понимали, где они и зачем их привезли сюда на бесплатную кормежку. Об обязательности работы и существовании таких понятий, как норма и дисциплина труда, они не думали, и доказывать им что-нибудь в этом роде было бесполезно: маленькие человечки слушали и вежливо улыбались до тех пор, пока это им не надоедало, потом вдруг поворачивались и уходили.

Сельдь нам выдавали часто, и в эти дни столы были завалены. Чукчи, а их на лагпункте было человек десять, собирали её и ели килограмма по 2–3 на пузо. Потом спали, пили чай и курили. Все они были из одного селения, как раз на берегу Берингова пролива, и сидели за то, что ездили в гости к своим родичам на Аляску. Им дали по 20 лет за шпионаж, и вот теперь двое, Коровье и Рынгенкаукай (или что-то в этом роде, я так и не смог научиться произносить его имя), предстали передо мной в качестве непосредственно подчинённых.

Чукчей на лагпункте не обижали и не били, и я утром просто стаскивал их с нар за ноги, несмотря на сердитое ворчание, и заставлял таскать воду. При населении в 800 человек кипятилка три раза в день давала по две тысячи литров кипятка, потому что, во-первых, кипяток шёл на кухню, это ускоряло варку еды и мойку посуды, котлов и столов, а во-вторых, он распределялся по баракам, ибо на линии свирепствовал гепатит, и заключённые пили только кипячёную воду. Наконец, в-третьих, потому что, по убеждению старых лагерников, «ведро воды заменяет кило сала» и «не попьёшь чая – не поработаешь». Мои чукчи между собой почти не говорили и мало понимали русскую речь, и все мои попытки ознакомиться с их языком и характером разбились о вежливые улыбки или недовольное сопенье.

Дня через три я завёл хворостину и подгонял обоих, конечно, больше для вида, и дело в конце концов наладилось. Сначала я заходил в амбулаторию посидеть, а потом постепенно привык к одиночеству, к широкому виду на тайгу с вершины пригорка и, главное, к душевному покою: внизу люди уходили за ворота и приходили оттуда, я представлял себе раздутых и окровавленных работяг. Однажды даже заметил телегу с убитым на лесоповале. Но теперь это меня не касалось, я жил ближе к небу и дальше от людей, и вечерами, когда сидел с двумя чукчами и курил, был счастлив: если сесть в помещении перед порогом, не выходя во двор, то проклятый гнус тучами летит мимо и пригоршнями гибнет на подоконниках, но не кусает. Поэтому мы молча пыхтели трубками и каждый был занят своими мыслями. Иногда чукчи смеялись – подолгу и очень сердечно – если один из нас оступится или уронит черпак, или плеснёт на пол воду. И я смеялся с ними. Это был отдых. Так кончилась осень.

Постепенно исчез гнус. Выпал пушистый снежок, дни стояли прозрачные и тихие, но не грустные. Начало зимы в Сибири – прекрасное время года, да и грустить я уже не мог. Грусть осталась позади. Нагрев положенное число литров, мы выходили и сидели: я – на бревне, чукчи – на снегу, поджав коротенькие кривые ножки. Молчали. Курили. Глядели на жёлтое солнце, иногда ласково проглядывавшее сквозь пепельную мглу, и думали каждый о своём – о жизни, которая уже прошла, и о жизни, которой для нас никогда не будет…

Не знаю, как чукчи, а я не жалел ни о чём: внутри меня росла пустота.

Однажды зимой перед самым обедом в зону вошла молодая стройная женщина в белом офицерском полушубке. Пёстренькое платье из-под полушубка кокетливо дразнило одичавших заключённых, при виде её останавливавшихся с руками по швам. Это была вольная начальница центральной больницы в Новочунке, капитан медслужбы, черноволосая украинка с большими серыми глазами. Они всегда были печальны, и, войдя в амбулаторию, Сероглазка неизменно говорила мне одно и то же:

– Доктор, скорей кофеин! И не скупитесь, поняли?

Она была наркоманкой.

В то утро я исправно топил печь и вдруг заметил, что Сероглазка между грудами снега идёт вверх по тропинке. На её обязанности лежала проверка санитарного состояния лагпункта. И я не обратил на неё внимания. Но потом опять случайно взглянул через открытые двери и увидел, что, осмотрев баню и прачечную, Сероглазка медленно направилась ко мне в кипятилку.

Я поднял за плечи Коровье и Рынгенкаукая, поставил их рядом, схватил огромный черпак и стал во фронт со своими помощниками. Едва в двери показались серые печальные глаза, крикнул:

– Внимание! К обеду кипятится две тысячи литров воды, санитарное состояние кипятилки удовлетворительное. Докладывает врач Быстролётов.

Сероглазка улыбнулась.

– Оставьте шутки, доктор. Елсакова рассказала всё. Мне нравились ваши диагнозы и манера писать сопроводилки с анамнезами и эпикризами. Я дам на вас срочный наряд и по вашему прибытию назначу старшим заключённым врачом центральной больницы. До скорого свидания.

Это была лунная морозная ночь. Я шёл с вещевым мешком за плечами, часто скользил, падал и слушал весёлый смех за плечами: меня вели два веснушчатых парня с автоматами. Они беспрерывно пускали осветительные ракеты, как будто бы бухали меня прикладами по голове. Захотят ли они получить 200 рублей и двухнедельный отпуск?

– Не оглядываться! Прибавить шаг! Вперёд!

Поезд должен был прийти часа через два, и мои конвоиры, усадив меня в дальнем углу зала ожидания, затеяли борьбу. Автоматы стояли у двери, а всклокоченные парни катались передо мной по грязному полу в диком возбуждении. Думаю, что временами они просто забывали обо мне.

Когда пришёл поезд с обязательной пустой теплушкой и стрелком, меня сунули в неё, и я покатил дальше. Скоро на одной из остановок стрелок отодвинул дверь и крикнул:

– Слазь! Ползи, гадюка!

И поезд укатил дальше.

Я остался один под невероятно яркой луной, в звенящей тишине морозной ночи. Справа и слева тянулись товарные вагоны.

– Стрелок! Стрелок!! Стрелок!!!

Я отчаянно орал, трясясь от холода. Начало светать.

– Ну, чего орёшь? – забурчал стрелок, на четвереньках выползая из-под вагона. – Не мог сам дойти до зала ожидания, гад? Всё ищете, падлы, персонального обслуживания!

К утру я добрался до культурной бани, чистенького медицинского барака и лёг на топчан с матрасом и простыней, подушкой в наволочке, и накрылся хорошим синим одеялом с белой полосой.

Лёг – и мгновенно заснул: страшный 07 и трасса остались позади. Началась новая жизнь в культурных условиях.

Гл ава 3. Я разворачиваюсь в полную силу

На следующий день я подстерёг Сероглазку у проходной и сказал:

– Чувствую, что вы гуманный человек и относитесь ко мне хорошо. Это даёт мне смелость обратиться к вам с убедительной просьбой: обещаю работать изо всех сил, но только на незаметном месте. Не делайте меня главным врачом! Я познакомился с моими коллегами, и назначение это вызовет в их спаянной среде зависть и недоброжелательство. Я уже был дважды снят с работы генералом. Зачем искушать судьбу? Не доводите меня до несчастья! Суньте на невидное место, и я буду вам бесконечно благодарен за внимание и помощь!

Сероглазка поняла и в тот же день назначила заведовать стационаром при больнице. Вскоре проездом в больницу заглянул начальник САНО Озерлага Попов, учинил мне опрос и утвердил в этой должности.

Получилось всё как нельзя лучше, и я бодро принялся за дело.

Но сначала опишу лагпункт, больницу и кое-кого из своих коллег и больных.

Центральная больница 6-го (?) отделения Озерлага помещалась на лагпункте номер 038 на краю рабочего посёлка Новочунка при железнодорожной станции того же названия. Слава богу, никаких сосен из-за забора видно не было, но зато оттуда доносился грохот проезжающих грузовиков, тракторов и тяжёлой строительной техники, свистки, сигнальные гудки, крики. Нет-нет, да и потянет автомобильным чадом! Я поведу носом, блаженно закрою глаза и с восторгом вдыхаю его полной грудью, повторяя себе с благодарной радостью:

– Неужели кристальному воздуху пришёл конец? Неужели я выбрался из тайги? Неужели я её больше никогда не увижу?

Так оно и вышло: следующим местом приземления были город Омск и строительная площадка грандиозного завода, а последними – Александров и Москва!

Но тайга осталась в моей памяти навсегда…

Лагпункт 038 был большой зоной, расположенной почти квадратом на пологом склоне холма. Внутри было столько построек, что практически мы забора с колючей проволокой и огневыми точками просто не видели. Жизнь шла своим чередом. Работы и забот хватало, и скоро я забыл, что сижу в заключении, то есть я это вспоминал только в разговорах, но до самого выезда в октябре 1953 года ни разу вышек не видел и не слышал хриплого рёва: «Хто идеть? Пррроходи!»

Направо и налево от входа стояли административные здания, а в центре находились большая кухня и хирургический корпус в виде буквы X. Слева от входа выстроились терапевтический, инфекционный и другие больничные корпуса, а дальше, вверху, клуб и большие удобные бараки для обслуги. Справа находились стационар, баня и прачечная, морг и бараки для выписанных больных, ожидающих отправки на строительство железнодорожного пути или на лесо-поруб. С правой руки вдоль всей зоны тянулся невысокий забор без вышек и огневых дорожек. Он отделял больничную зону от деловой, где помещались склады пищепродуктов, обмундирования и белья, а также различные службы – кузница, гончарная, слесарная, гаражи и прочее.

Начальником 038 был долговязый желчного вида пьяница и самодур в звании майора, которому все старались не попадаться на глаза, начальницей больницы – Сероглазка, имевшая воинское звание капитана. Во главе каждого корпуса номинально стоял вольный врач, но все вольняшки не Желали работать, приходили в зону на час-два для поверхностного контроля над заключёнными врачами и, повертевшись, показав майору, что они на месте, тихонько ускользали, не причинив нам вреда и не оказывая помощи.

Эх, бедные вы бедные, советские женщины-врачи, славные чекистки! Как живо я вспоминаю вас на пятиминутке в кабинете начальницы: она сидит за большим чёрным письменным столом, слева от неё на стульях – зека-зека, справа – вольняшки. Мы, заключённые, подтянутые, чисто выбритые, ботинки у нас блестят (бесконвойники торговали сапожным кремом), сидим мы ровно, лица у нас сухо-официальные. Все вольняшки – женщины. Главная из них, Сероглазка, сегодня явилась на работу с огромным голубым синяком под правым глазом, а под левым у неё ещё сохранилось чёрно-жёлтое пятно от синяка, полученного на прошлой неделе. Муж её был убит на финском фронте. От горя она поступила в ГУЛАГ и вот в отчаянии отбывает здесь бессрочное заключение и остро завидует нам, считающим годы до освобождения. Тоска и горе заставили её выйти замуж за надзирателя, пропойцу-хулигана, который её систематически избивает. Против нас сидят вольняшки как одна печальная, смешная и удивительная выставка синяков – все, да, я не оговорился, именно все женщины-врачи от тоски пьют, повыходили замуж за всякое хамьё и являются на службу со следами побоев. Это было зрелище, заставляющее задуматься. Среди них только одна рыжая, средних лет женщина, врач-терапевт, не имела мужа, но зато получала вдвое больше синяков, потому что слыла распутницей и якобы по ночам посещала солдатские казармы. Вид у неё был разбитной, иногда нетрезвый. С заключёнными она держалась запросто. Это была копия Анечки Семичастной из Суслова, только с синяками под глазами.

Мы, заключённые врачи, очень жалели наших вольных коллег и начальников.

Может быть, лучше сейчас вернуться назад и потом немного заскочить вперед, чтобы несколько подробнее рассказать о лагерных женщинах-врачах из числа вольной администрации. Я был освобождён на восемнадцатом году заключения и видел их множество. Они все были глубоко несчастны, все томились, проклинали свою работу, не верили партийной пропаганде, легко шли на половую связь с заключёнными, хотя за это полагалось 10 лет срока, и думали только об одном – об освобождении, да, да, об освобождении из лап ГУЛАГа. Кое-кто из них пил, кое-кто стал злоупотреблять наркотиками, но за семнадцать с лишним лет я не встретил среди них счастливой и здоровой женщины, твердокаменной коммунистки, верящей в то, что ей говорят сверху, и в то, что она вынуждена повторять дальше. Все они очень напоминали мне французских женщин в Чёрной Африке колониальных времен – жён местных администраторов: та же тоска, то же недовольство, то же стремление поскорее уехать прочь. Только женщина-врач, хирург в Норильске (она описана во второй книге), производила впечатление человека, довольного своей работой, хотя она явно не верила сталинскому вранью.

Семичастная, фельдшерица Маша, медсестра Румянцева, медсестра Украиночка и другие вольняшки в Сиблаге были несчастными людьми, проклинавшими ГУЛАГ в разговорах с заключенными. Семичастная, Маша и Украиночка жили с заключенными, обманывая начальство на каждом шагу. Юлдашева была стервой и уголовницей, ее выгнали. О Елсаковой я написал достаточно, она не нарушала режима, но страстно ненавидела ГУЛАГ, чекистов и свою работу. Сероглазка и врачихи в Новочунке ходили с синяками на работу и являли собой позорное и печальное зрелище.

Забегая вперёд, скажу, что начальница больницы на 05 Камышлага в Омске была татаркой (я умышленно дал ей другую фамилию) и до моего заболевания не раз приходила ко мне в амбулаторию отвести душу. А отводить было надо: её муж, надзиратель, пьяница и хулиган, стал приводить домой проституток из бесконвойниц, обоих детей ставил носом к стене и творил любовь на кровати на расстоянии протянутой руки от детских спин. Дети рассказывали всё маме, а она, рыдая, мне. Позднее её приятельница, очень хорошенькая татарочка по специальности офтальмолог, рассказала, что однажды, вернувшись домой с работы, нашла комнату пустой: её муж, лагерный надзиратель, потихоньку ушел с работы, оформил увольнение, запасся билетом, обокрал жену и смылся в неизвестном направлении!

Последняя начальница в Омске, назначенная вместо безумного капитана, являлась дородной женой важного полковника из управления Камышлага, была, видимо, довольна своей судьбой и производила хорошее впечатление. Первая и последняя в длинном ряду неустроенных и несчастных, виденных за столько лет!

Не мало ли, чекисты из ГУЛАГа?

И последний штришок.

Сталинист Б. Дьяков, описывая Озерлаг, дал портрет вольной женщины-врача, которая хорошо относилась к заключённым, видимо, не веря казённым басням, – она была честнее и умнее автора. И что же? Её затравили начальники, и, по свидетельству Б. Дьякова, она покончила с собой, перерезав сосуды осколками стекла.

Что же, тут сталинисту надо верить!

Теперь о заключённых врачах.

В Озерлаге работали три немца-эсэсовца в чине генералов медицинской службы. Один из них, фон Горн, попал на 07, и Владимир Алексеевич рассказывал, что это был в высшей степени образованный, мягкий и симпатичный человек. В начале войны он был призван и записан в партию, но идейным гитлеровцем не был и политических убеждений не имел, считая их признаком культурной отсталости. Незадолго до окончания войны во время панического отступления в польском лесу наскочил на отряд эсэсовских головорезов и стал их начальником, так как был старшим по чину. К утру их окружили наши войска, фон Горн был тяжело ранен в грудь, выздоровел и как эсэсовец был отправлен в спецлагерь. Ранение и плен вызвали бурную вспышку туберкулеза, и на 07 он умер на руках Владимира Алексеевича, а вместо него был прислан я.

В больнице работали два немецких генерала – профессор Бокхакер, хирург, и профессор Лельке, офтальмолог. Бокхакер был рослым, статным красавцем со следами барских манер и военной выправки, любезным собеседником и дипломатом, а Лельке – очень сдержанным рыжим толстяком, всегда листавшим карточки с русскими словами – чтобы не сойти с ума, он изучал русский язык. Оба крайне обрадовались моему появлению в больнице. Бокхакер стал моим соседом по койке, и вечерами мы болтали по-немецки, вспоминая довоенную и догитлеровскую Германию. Особенно нас сблизило одно маленькое событие – шутка.

– Давайте мечтать перед сном, – сказал я. – Что бы вы хотели увидеть завтра, когда проснётесь, герр профессор?

– Ого! Больше хорошего, конечно! – засмеялся Бокхакер. – Но в этой стране любое плохое и хорошее может случиться вопреки разуму. Поэтому я загадаю нелепость, и нелепость абсолютно невозможную: я хочу завтра утром перед миской баланды съесть ананас!

Он посмеялся своей выдумке, лёг и уснул. А через полчаса нарядчик принёс мне посылку от Анечки, и в ней я нашёл банку американских консервированных ананасов с яркой этикеткой. Я поставил банку на тумбочку Бокхакера и уснул. Проснулся раньше него и стал наблюдать. Вот Бокха-кер открыл глаза, потянулся, в шутку себе скомандовал: «Ауфштеен!» – и сел на топчане. И вдруг побледнел, как мел, лицо его исказилось гримасой страдания, руки сжали грудь: он увидел ананасовые консервы. Закрыл глаза рукой и долго так сидел, не смея взглянуть на тумбочку, потом открыл глаза, покачал головой и медленно-медленно протянул руку. Коснулся банки – и вскрикнул:

– Готт, я не есть сумасшедши!

И заплакал.

Потом он принялся обучать меня обращению с немецким трофейным инструментарием и вскоре из меня получился неплохой цисто-рено и офтальмоскопист. Когда обоих профессоров отправили в Германию, Сероглазка поручила мне работу с немецкой аппаратурой. Это было приятно.

Отделением чистой хирургии заведовал доцент из Львова, бандеровец, добродушный, пухлый гигант с волосами, как лен, и глазами небесного цвета. Его жена сидела в соседней каторжной зоне, оба имели по 25 лет. Отделением гнойной хирургии заведовал небольшого роста брюнет, власовец, бывший московский кандидат наук, человек вспыльчивый и агрессивный. Оба были насмерть влюблены в Сероглазку, которая от нечего делать крутила им головы и по очереди просила выслушать её сердце, показывая при этом изумительные по форме мраморно-белые груди. Влюблённые ненавидели друг друга и с помощью начальства делали один другому всяческие гадости: иногда их проделки приводили к эффектным происшествиям. Когда ставили какую-то украинскую вещь, и чистый хирург, игравший роль чёрта, вышел на сцену в чёрном трико, с хвостиком и рожками, то по доносу грязного хирурга на сцену ворвались надзиратели и увели чёрта в карцер так, как изловили – с хвостом и рогами, благо дело случилось жарким летом.

Так как хирургический корпус был построен в форме буквы X, посредине, на перекрёстке, с которого были видны все четыре коридора и передвижения Сероглазки и её обожателей, неизменно дежурил Барков – статистик больницы, бывший начальник протокольного отдела НКИД, дворянин, коммунист, сталинец и сексот. Место для наблюдения было чрезвычайно удобное. Служебной ретивости у Баркова было хоть отбавляй, но его бизнес не процветал: Барков был давно раскрыт заключёнными, и его торчащая на перекрёстке коридоров фигура была всем хорошо знакома. К тому же Барков был большим лентяем, он охотно строчил только доносы, но всю другую работу по учёту меняющегося состава большой больницы переложил на плечи своего писаря, гениального Едейкина. Едейкин был сыном владельца велосипедного завода в Риге, одного из самых богатых людей буржуазной Латвии. После освобождения завод национализировали, папу и маму прикончили, а сына и дочь с мужем отправили на поселение в сибирский колхоз. Весной, в разлив, мощный Васюган подхватил лодку, в которой бригадир послал Едейкина на ту сторону реки, и отнёс вниз по течению километров на 150. Спасли храброго пловца случайно, но возвратился он уже не в колхоз, а, к его великой радости, в тюрьму, где получил десятку за побег и тёпленькое место в Озерлаге.

Этот Едейкин отличался совершенно исключительным по длине маскарадным носом и феноменальной памятью: он помнил всё, что когда-то читал, а читал он, как видно, очень много. Это была ходячая энциклопедия, и другого человека с такой памятью я в жизни не встречал. Себя он готовил к изучению философии, и думаю, что из него получился бы неплохой философ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю