355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быстролетов » Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 » Текст книги (страница 10)
Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:51

Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3"


Автор книги: Дмитрий Быстролетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

Мы жмём друг другу руки.

– Ницего, ницего, – бормочет он и уныло кивает головой. – Просцайте!

Больше я его никогда не встречал. Но много позже, когда 038 начал писать большую работу о лептоспирах, вспомнил про биолога с распреда, через вольняшек нашёл его на трассе, и этот специалист дал мне несколько ценных советов, рискуя своим благополучием, ибо переписка между лагерниками строго воспрещается, тем более на тему об инфекции и лептоспирах. Вероятно, это действительно был неплохой малый…

Натянув халат, я стал вынимать градусники, совать в раскрытые рты таблетки, бинтовать раны и растирать поясницы. При этом выяснилось, что кроме плечистого Карла в приёмной находился ещё один работник МСЧ – статистик Иосиф Исаакович Хайкин, мужчина средних лет с обвисшими щеками и большими карими глазами навыкате, полными мировой скорби. Хайкин всегда молчал и только при особо сочном мате какого-нибудь больного поднимал взор к небу и вздыхал. Хорошо зная технику лагерного амбулаторного приёма, я бодро принялся за работу, но скоро почувствовал, что мне нужно лечь и отдохнуть, а не напряжённо думать и вертеться, как обезьяна в клетке. Через час всё слилось в моей голове в хаос пятен и звуков, я ничего не видел и не понимал, но продолжал лечить, то есть ставить градусник и давать таблетки. Но от моего решения зависела судьба этих больных – ведь они были заключёнными. К девяти часам вечера я почувствовал, что сейчас упаду, если эта пытка не прекратится. Прошло ещё полчаса. В самый последний момент Хайкин поднялся и закрыл журнал, Карл закричал: «Приём окончен!» – и я повалился на топчан. В голове бушевал дикий вихрь.

– Что с вами? – нагнулся ко мне Хайкин.

– Доктор с этапа. Сейчас я его подлечу. Раскройте рот! – скомандовал Карл.

Я механически раскрыл рот в ожидании знаменитой таблетки, но Карл опрокинул мензурку спирта. Я сначала почувствовал, что сейчас же умру от взрыва мозга и черепа, но отлежался и пришёл в себя. Хайкин уже сбегал к нарядчику со списком освобождённых от работы, потом взял меня под руку, мы вышли на мороз, подышали свежим воздухом и вошли в стационар.

В передней, тускло освещённой лампочкой, обёрнутой в голубую ткань, виднелся накрытый стол – я сразу же разглядел тарелку с селёдкой и луком и почувствовал запах уксуса. Боже… Рот наполнился слюной! Рядом на тарелке лежали аккуратные ломтики хлеба. На печке грелся ужин. Поставив ногу на скамью и элегантно упёршись на неё гитарой, маленький человек с очень бледным лицом и пронзительно-чёрными глазами перебирал струны и напевал старинный романс:

И мы с тобой, как искорки пожара,

Сейчас столкнулись здесь, чтоб разлететься навсегда…

Закончил и пристально глядя мне в глаза, процедил сквозь зубы:

– Поняли намёк, доктор?

Я молчал.

– Доктор болен, – сказал Хайкин.

– Вижу. Познакомимся – Дудник. Карл!

– Слушаю.

Карл быстро поставил две кружки и плеснул в них водки.

– Выпьем, доктор Быстролётов, за то, чтобы вы никогда не встретились мне на пути. Карл!

– Слушаю.

Карл снова плеснул водку.

– И второй тост: пью за то, чтобы вы, доктор Быстролётов, почаще вспоминали про трёх обезьянок, которых детям дарят в Японии. Посмотрите – вот они, эту вещицу мне подарил один японец. Видите: одна обезьяна затыкает себе уши, другая – прикрывает рот, третья – глаза. Они как бы показывают: «Я ничего не слышу, ничего не вижу и ничего не говорю!» Последнее правило особенно хорошо помните, доктор Быстролётов, если желаете себе добра! Знайте: в этом лагере у вас нет друзей. Ясно? Карл!

– Слушаю!

– Накормить доктора!

Когда я, держась за стену, добрался до жарко натопленной кабинки, Дудник уже спал. На нём было надето шёлковое обтягивающее трико кроваво-алого цвета. В голове у меня неслись обрывки случайных мыслей.

«Это бес… как у Андрея Белого».

Стало вдруг страшно. В этом лагере не бывает друзей…

И уже собираясь натянуть на себя жиденькое больничное покрывальце, я вдруг разглядел: кроваво-алое бельё было номера на два-три больше, чем надо, – на запястьях и лодыжках оно аккуратно завёрнуто. Нет, передо мной лежит не красивый и сказочный бес, а лагерный грабитель и вор, бывший одесский гестаповец, эсэсовец, ныне пригревшийся под крылышком советского опера. Шёлковое трико он успел отнять у больного иностранца, вероятно у прибывшего с нами барона, который лежит в стационаре, и барский чемодан которого уже попал в лапы Карла, нарядчика, Дудника, лейтенанта и опера. Они уже расхватали всё и составили акт, что в чемодане ничего не было. Безопасное дельце, барон тяжело болен и истощён, он умрёт. А трико – это доля Дудника при делёжке добычи.

– Нет, подлюка, – шептал я под одеялом, погружаясь в омут больных, пьяных и сонных образов, – нет, гад, повсюду найдутся для меня друзья: даже этот спецлагерь – все же наша советская земля!

Если бы проезжий наблюдатель захотел одним словом определить впечатление, производимое распредом Озер-лага, то он произнёс бы солидное слово – благообразие или благонамеренность, благопристойность, благочиние или какое-нибудь другое слово, слегка припахивающее стариной и устоявшимся, хорошо и крепко налаженным бытом. Всё было солидно, культурно, чисто и даже образцово: здания новые, хорошо окрашенные, окна вымытые, дорожки аккуратно подметённые, этапное человеческое рваньё, до полусмерти измотанное долгим путешествием, отлёживалось на нарах в этапном бараке, а по дорожкам чинно прохаживались придурки в новеньком обмундировании. И придурки-то не простые, а все бывшие райкомовцы и обкомовцы, капитаны и полковники, а иногда и генералы – люди чисто выбритые, с более или менее интеллигентными лицами, с выправкой или манерами людей, привыкших к культурному бытию. Ни мата, ни крика.

Старший нарядчик и два его помощника, здоровенные бытовики, со странными фамилиями – Монарх, Царь и Король, быстренько прогоняли приезжающих по всем трём этапам распредовской обработки людей – приём у ворот, ко-миссовка с нашивкой номеров в бане и выталкивание за ворота дальше, на трассу. Делали они это мастерски, без суеты. Придурки жили с комфортом, на матрасах с подушками и бельём. В их бараках были тишина и странное молчание, и даже на дорожках люди редко разговаривали собравшись в группы – всё норовили, опустив голову, сторонкой обойти товарищей. Это было внешнее выражение одного чувства, владевшего всеми, – чувства страха; здесь все боялись быть списанными на трассу, все ожидали провокации и все были сами готовы на любую провокацию, потому что нападение, как известно, – лучший способ обороны. Я стал бывать в бараках по своим медицинским делам – то с осмотром на вшивость или для предупреждения появления тараканов и грызунов, то для лечения срочно заболевшего или для проверки невышедших на работу.

В бараках было чисто, казённых правил никто не нарушал. Нельзя было ожидать окрика: «Эй, ты, помощник смерти!» – или даже товарищеского обращения «доктор!». Здесь было принято поддерживать сухой чиновничий стиль, ко мне обращались обычно со словами «Товарищ доктор!» и на «вы». Грубых провокаций не бывало: это в Суслово среди штабников были проверенные и всем хорошо известные стукачи и провокаторы, которые могли с койки бросить в пространство: «Эх, когда же падёт, наконец, эта проклятая советская власть!» – в надежде подцепить глупого карася на столь дешёвую приманку. Здесь все были щуками и потому обменивались только стандартными благонамеренными фразами:

– Читали сегодняшнюю «Правду»? Её оставил в финчасти капитан Семёнов…

– Да. Замечательное выступление Вышинского. Молодец! Чтение «Правды» даёт больше сил, чем хлеб.

– А обратили внимание на сообщение из Лондона?

– Конечно. Гнуснейшая клевета!

– Отвратительная. Но наше правительство слишком умно и сильно, чтобы обращать внимание на булавочные укусы. Да, вы правы, мы живы потому, что читаем «Правду»!

– Разумеется. Сталин всю эту мелкоту видит насквозь. Не стыжусь признаться, что его слова и действия поддерживают и нас, заключённых!

И так далее, и тому подобное. За едой ещё выдавят из себя пару высокопатриотических фраз, а в другое время лежат и притворяются спящими – так всегда безопаснее.

Трасса, это дьявольское слово, умертвило всё живое в людях.

Благообразие поддерживалось постоянным присутствием в зоне офицеров. Кое-кто из них шёл в Штаб или оттуда, но большинство направлялось к доктору Дуднику, в его чистенький, приветливый и хорошо оборудованный и обставленный зубоврачебный кабинет. Это был как бы маленький клуб для вольных. Работал Дудник быстро, аккуратно, с большим знанием дела: его протезы отличались изяществом и высоким качеством отделки.

Непрерывный приток заключённых-иностранцев, многие из которых имели нужные материалы при себе или могли выписать их в лагерь, помогали Дуднику работать на высоком техническом уровне. У больных с золотыми коронками зубы удалялись или же золотые коронки менялись на стальные: Дудник платил за это больничным питанием и направлением в центральную больницу, и каждый новый этап означал новый золотой ручеёк в карманы начальства и самого Дудника, а где золото, там и красивые вещи, там и водка.

Ко времени моего пребывания Дудник уже набил награбленным свыше десяти чемоданов, а через год досрочно освободился и вывез из зоны телегу с вещами прямо на вокзал, где дал лагерному начальству благодарственный прощальный обед со щедрой выпивкой. Однако жизнь его не была спокойной. Во-первых, разделения труда и установления определённой доли при дележе награбленного не было. При появлении этапа западники отгонялись в сторону дежурными начальниками и подвергались быстрому опросу – кто они, откуда их везут, какие вещи имеют. Людей с золотыми коронками, прилично одетых и имеющих чемоданы, мне приказывали немедленно принимать в стационар.

Этапники – все до одного больные и переутомлённые, поэтому с моей стороны никакого мошенничества тут не было – лечить было что, и я был рад оказать помощь. Затем за моей спиной Дудник начинал дипломатические переговоры и, если надо было, оказывал и сильнейший нажим: предметами торговли были категория труда и посылка в центральную больницу на «длительный отдых». И то и другое было невозможно представить без начальника МСЧ, капитана медслужбы Юлдашевой и без содействия её агентуры в больнице.

От самого Дудника я немедленно узнал, что Юлдашева раньше занимала место начальника больницы и затем была смещена за половую связь с заключёнными и за неблаговидные поступки. Дудник рассказал, что Юлдашева теперь состоит в связи с ним и он не может мыться в общей бане потому, что постоянно имеет на ляжках и внизу живота следы её укусов. Юркий лейтенант по кличке Красюк (то есть Красавец), комендант зоны, в курсе всего (а, значит, и опер, решил я) – это одна банда. В центральной больнице Юлдашева сожительствовала с тамошним зубным врачом, молодым армянином, бывшим ростовским цирковым гимнастом. По отзывам Дудника, это был патологический нахал и негодяй, и Юлдашева была у него в руках: она помогла Циркачу раздуть рекламу вокруг его «эпохального открытия» – замены недостающих зубов у людей зубами животных. Профессор Флоренский, Заволошин и другие квалифицированные врачи больницы подняли «открытие» Циркача на смех, но Юлдашева всем им пригрозила трассой и лесопорубом и заставила прикусить языки.

Поводом для перевода Юлдашевой из больницы в рас-пред был ужасный случай: в больницу поступил больной с запущенным раком полости рта, носа и глаз. Флоренский оперировать отказался. Тогда в пику ему Юлдашева разрешила Циркачу произвести эту операцию, и безграмотный гимнаст при содействии безграмотного начальника-врача действительно удалил ещё живому человеку язык, нос, глаза и кожу лица. Больной умер. Флоренский поднял скандал через начальника САНО Озерлага полковника медслужбы Евстигнеева. Юлдашеву перевели в распред, а Циркач остался в больнице – он пустил там слишком глубокие корни по части грабежа больных – у него начальство было на взятках.

После скандала в центральной больнице распредовское начальство прекрасно знало Юлдашеву, и Дудник немедленно прибрал её к рукам – стал сожительствовать и заручился согласием на установление нужным этапникам инвалидности, ложных диагнозов и направления в центральную больницу номер два, где бывшие сообщники Юлдашевой покрывали злоупотребления, грабили больных до конца и получали свой куш из распреда.

Надзирательский состав в зоне ежесуточно меняется, и потому приход этапа и грабёж оставались делом удачи: грабить бросались дежурные сегодня, но завтра помещённые в стационар этапники-иностранцы попадали в лапы грабителей из другой смены, которым тоже хотелось поживиться. Отсюда бесконечные ссоры и переделывание решений – одни кладут, другие выгоняют, одни уже получили с больного ценности в счёт уплаты, а другие на следующий день снова требуют взяток.

Иногда, выжав что можно, грабители всё-таки оставляли больного в распреде, надеясь на его скорую смерть, после которой можно присвоить деньги на счету и ценные вещи, которые числились по описи и оставались на вещевом складе за зоной. Особенно мне запомнились большие золотые настольные часы, прибывшие с какой-то старушкой-немкой, бывшей высокопоставленной дамой гитлеровского окружения. Старушку нарочно не отправили в больницу, а сунули в стационарчик при женском бараке, стоявшем в особой зоне рядом с нашей зоной. Лечить больную взялась Юлдашева (женщина-врач из заключённых при стационаре имелась, но ей не доверяли и от дела отстранили). Больная умерла, и золотые часы через надзирателей попали с вещевого склада к Дуднику, и началась фантастическая погоня: новая смена знала, что вещь находится у Дудника, и с яростным остервенением целые сутки трясла стационар, а Дудник и Карл под носом у обыскивающих беспрерывно перекладывали часы с необысканного места в обысканное: часы побывали в ночном горшке, оттуда перешли в карман докторского халата Дудника, в бачок с горячим супом и, наконец, за пазуху мечущегося в бреду умирающего. Хайкин и я молча следили за безумной борьбой.

Выиграл Дудник, то есть Дудник плюс Красюк плюс опер плюс Юлдашева плюс???. Когда чужие надзиратели сменились и к исполнению служебного долга опять приступила наша смена, часы были вынесены за зону, а мы все повалились спать. Кто вынес? Уж не Юлдашева ли в сумочке? Или лейтенант в кармане офицерской шинели? Кто его знает…

Остервенелая грызня среди вольняшек дополнялась ещё грызней между Циркачом и Дудником: оба они были патологическими характерами, а потому договориться и грабить тихо и незаметно не могли. Несколько раз я присутствовал при ловких боевых заходах Дудника.

– Ну, Иван, – говорил какой-то полковник, грузно опускаясь в кресло, – взгляни-ка на мои новые золотые коронки! Дай оценку, ты же специалист!

– Слушаю, гражданин начальник. Где ставили?

– В Центральной.

Дудник берёт лупу, что-то рассматривает, выстукивает. Потом хмуро говорит:

– Коронку надо снимать.

– Ты с ума сошёл?! Почему?

– В дупло нарочно положена крупица ржавого железа. Можете получить заражение крови и умереть.

Полковник багровеет. У него глаза налиты кровью.

– Нарочно, говоришь?

– Не говорю, а утверждаю. Это две большие разницы! Разрешите показать крупицу?

Пока полковник вращает глазами, Дудник ловко снимает коронку, делает вид, что ковыряется в дупле, и вдруг кладёт на чистое стёклышко чёрную металлическую крупинку.

– Скажите спасибо, гражданин начальник: вовремя удалил!

Конечно, Циркач в больнице не оставался в долгу и позорил Дудника, а попутно оба стригли безмозглых полковников, как послушных овец.

Итак, в первый вечер, став на амбулаторный приём, я едва не упал от мозгового напряжения, непривычного после стольких лет одиночного заключения. Но напрасно я думал, что, отоспавшись ночью, на следующий день начну лучше справляться с работой: ничуть не бывало. В стационаре обычно лежало около пятнадцати больных, большей частью из обслуги лагпункта. Это были нетяжёлые больные, однако справляться с их лечением было для меня весьма нелегко – мешали вмешательство Юлдашевой, амбулаторные приёмы и, главное, моя болезнь – я сам должен был бы лежать на койке после трёх лет одиночки и тяжёлого этапа, сам был тяжёлым нервно-психическим больным, едва сохранившим способность читать, писать и мыслить. Выпадение памяти и лабильность мышления особенно мешали и раздражали – думаю о деле и вдруг без всякого повода начинаю думать совсем о другом, и больной, лёжа на постели, наблюдает за мной и понимает, что его лечение, а значит и судьба, доверены ненадёжному человеку. Конечно, внешне это выглядело не так уж страшно, но внутренне я понимал, что не могу и не должен лечить, пока не вылечусь сам. Однако делать было нечего, и я лечил.

Каждый день лагерные ворота открывались, и в зону въезжали санки с тяжелобольными, а за ними тащились ряды легкобольных. Карл бежал за дом, где под навесом стояло двадцать запасных топчанов. Их устанавливали повсюду, где можно. Потом начинали укладывать больных по двое на кровать, в конце концов просто рядами на пол. Это были тяжелейшие больные, и Карл с дежурным самоохранником то и дело выносили умерших. О сне не могло быть и речи. Ноги мои выдерживали двухсуточную работу, а вот голова – нет. Когда подавали сани для отправки больных в центральную, то я уже едва соображал, что говорю и делаю.

Теперь, работая над своими автобиографическими записками, я часто раздумываю над вопросом, какой бы человек получился из меня, если бы жизнь обходилась со мной поласковее – вовремя бы подавала пуховую кровать при усталости или хорошо накрытый стол при голоде. Ах, сколько раз за почти семьдесят лет тяжелейшего существования я был переутомлён и болен! Но жизнь всегда лечила и подбадривала меня только одним способом – ударами по голове: много вынесла моя бедная голова, и удары обёрнутого в вату молотка следователя Соловьёва, честно говоря, были не самым страшным испытанием.

В последующие месяцы, уже на 07 и 038, я стал сдавать, но до этого чувствовал, что чем больше меня бьют и куют, тем сильнее я становлюсь. Так было в озерлаговском рас-преде: я выстоял, напор неожиданных обстоятельств меня не свалил наземь, и потом я смог зашагать вперёд.

Если больной умер, не пролежавши в больнице трёх суток, или если окончательного диагноза поставлено не было,

то по лагерному положению полагается вскрытие. После каждого большого этапа изнуренные и больные люди пачками оседали в Тайшете навсегда, а это значило, что их приходилось вскрывать. Неостывшее тело переносили под навес, где стояли запасные топчаны, и там, вдали от любопытных глаз, я производил вскрытие. Помогал Карл, присутствовала Юлдашева, Чёрт её знает, но врач, которая ленилась поднять стетоскоп к груди больного, на вскрытия являлась регулярно, точно получая удовольствие от вида обнажённого, окровавленного тела с вывернутыми наружу внутренностями… Перчаток по вине Юлдаешвой не было – она забывала их получить. Морозы начались нешуточные, и вот одеревеневшими пальцами я копался в кровавой массе, выполняя сверх разумных ещё и нелепые пожелания начальницы:

– Выделите предстательную железу!

– Вы зашили брюшную полость, не осмотрев поджелудочной железы! Вскройте опять и найдите её!

Иногда я терял терпение.

– Этот молодой человек умер от туберкулёза лёгких, обостренного простудой в условиях этапа. При чём здесь поджелудочная железа?

– Делайте, что вам говорят! Не разговаривайте!

Лагерный пункт не может существовать без рабочих бригад обслуживания и, в частности, без бесконвойников. И вот, едва став на работу, пришлось взяться за судебно-медицинские вскрытия убитых при попытке к бегству. Сначала я не обратил внимания на частоту побегов и характер ранений, но потом заметил, что входные отверстия зачастую находятся не на спине, а на груди. Какое же это бегство, если убитому стреляли в грудь? В первый раз в моей лагерной практике я получил для вскрытия труп молодого китайца с полдесятком огнестрельных ран в грудь и следами ожогов кожи: убитому всадили очередь из автомата прямо в упор. Начальство вычеркнуло из протокола вскрытия описание ожогов и уточнение факта, что входные отверстия находились на груди. Только тогда я впервые почувствовал, что нахожусь в особом, специальном месте заключения…

Молчание или патриотические замечания придурков… Грабёж умирающих… Убийства «при попытке к бегству»… Я втягивался в работу, в голове становилось всё светлее, но странная тяжесть начала пластами ложиться на сердце. Странная печаль… Я не знал, что в этом очень Живом доме, именуемом советской каторгой, мне суждено увидеть то, что потом сделает тяжесть на сердце невыносимой и приведёт меня к двум параличам и полной инвалидности: судьбе захотелось, чтобы Живой дом свалил меня не автоматной очередью в грудь, а бременем безысходной тоски…

Каждый этапник имеет право на письмо. За пайку хлеба выменяны бумага и приличный конверт. Но кому и куда писать? Тщательно обдумав дело, я решил написать драгоценное письмо Нюсе в Москву, потому что этот адрес заведомо надёжный, и Нюся, конечно, знает адрес Анечки. Расчёт оказался верным: в полученном ответе Нюся сообщала о личном своём знакомстве с Анечкой после её приезда из Суслово, о большом и хорошем впечатлении от этого знакомства, о переезде Анечки в Тамбов, о том, что Анечка доверила Нюсе вывезенные из Суслово черновики моих записей, о потрясающем впечатлении от моих записок. Потом её переписка с Анечкой внезапно оборвалась, и почта стала возвращать Нюсе её письма. Анечка исчезла как раз перед моим выходом из подмосковного спецобъекта. Я сделал предположение, что её опять забрали, и скоро обстоятельство это подтвердилось: министр Абакумов произвёл всесоюзную операцию по возвращению в лагерь бывших ежов-ско-бериевских контриков.

Из разговоров с озерлаговцами я узнал, что после моего вызова в Москву контрики из Сиблага были постепенно переброшены в Тайшет на постройку железнодорожной ветки в Братск; сюда же подвезли контриков из Горно-шорского лагеря на Алтае. В Сиблаге и Шорлаге остались только бытовики и уголовники с маленькими сроками, причём женщин и там отделили от мужчин, хотя оставили на совместной работе. Доставленный на тайшетскую трассу контингент контриков с Алтая и из Сиблага был объединён в Озер-лаг, отделения которого в целях конспирации пронумеровали произвольно – наше, первое на трассе, названо вторым, и наша отделенческая больница стала центральной № 2, затем следовало не второе по счёту или третье, если считать по нашему номеру, а 4 отделение и т. д. Номера лагпунктов тоже перетасовали.

Среди населения Озерлага бывшие сиблаговцы составляли примерно половину. Походив и потолкавшись среди этапников по баракам, я нашёл довольно много земляков по Маротделению. Потом с новыми этапами стали поступать вторично арестованные бывшие заключённые из Ма-ротделения и его лагпунктов, в том числе старые приятели из Суслово. Было много объятий, грустных улыбок, горькой радости… Я решил, что Анечка выдержит новый срок, она закалена духом и телом, и стал готовиться к нашей встрече. Вероятность была мала, потому что в спецлаге мужчины и женщины не встречаются ни в быту, ни на работе. Осталось только надеяться на случай.

Я очень желал встречи и потому твердо в неё верил. Никакого нетерпения не было, просто каждое утро и каждый вечер стал вспоминать Анечку на несколько минут. Получилось как молитва, она помогала, утешала и развлекала.

Я забыл, что в Суслово не раз вместе с Анечкой наблюдал каторжников через проволоку, и они казались нам в отличие от нас, итээловцев, какими-то пришибленными, понурыми, серыми. Теперь я не замечал, что сам незаметно становлюсь таким же серым…

Подробно описывать больных не стоит. Помню венгерского генерала, эстонского военного министра, немецких офицеров и высокопоставленных чиновников, эсэсовцев и штурмовиков, власовцев и бандеровцев, встретил наших советских людей, бывших красноармейцев, которые не могли объяснить, почему они при освобождении захваченной территории оказались не в партизанских отрядах и не в гитлеровской тюрьме.

Разные люди, разные судьбы. Одинаковым у всех был только конец.

Герр барон умер от уремии. Пока был в сознании, рассказывал о себе и жалел, что смалодушничал и ради спасения своего привилегированного положения и имущества вступил в гитлеровскую партию.

– Может быть, не следовало бы? Или нужно было рискнуть? Что вы скажете, герр доктор?

Но я пожимал плечами, потому что понимал сложность эпохи и капризность человеческой судьбы. Что я мог ответить немецкому барону, если я не мог уберечь от гибели себя самого и свою семью?

Тяжелейшее впечатление оставили только двое больных. Это были избитые и измученные до полусмерти штрафники, которых с трассы привезли на суд. Один был молодой бандеровец, страдавший распространенным и запущенным туберкулёзом лёгких. Его родители из последних сил собирали посылочки для томящегося в заключении сына, но их отнимал нарядчик – здоровый, сытый власовец: при вольном начальнике выдаст посылку на руки, а за углом барака отнимет всё до последнего сухаря. Жалобы оперу и начальнику не помогали, напротив, после каждой такой жалобы нарядчик сам получал ленивый нагоняй, а затем зверски избивал непокорную жертву. Доведённый до отчаяния больной ударом камня убил грабителя и теперь рыдал у меня на руках, и его кровь лилась изо рта прямо на мой номер АД 245. Да, это был ад.

Второй штрафник был молоденьким корейцем, мальчиком, бывшим гимназистом: в первые дни переворота они всем классом организовали подпольную организацию для свержения корейской советской власти и очищения Кореи от советской оккупации. Организацию сейчас же раскрыли, заговорщики получили по четвертаку. На трассе нарядчик-татарин из гитлеровского Мусульманского легиона стал принуждать подростка к противоестественной половой связи. В отчаянии кореец откусил насильнику половой член, был избит самоохранниками до состояния инвалидности и вот теперь, опухший, кашляющий кровью, с выбитым правым глазом, ожидал суда. Да, да, это был ад.

При слове трасса меня стало бросать в дрожь.

Символом царской каторги являлся человек, прикованный к тачке. В советское время ловкий человек сам приковывал себя к своему производственному орудию и жил неплохо.

Мужчина с мировой скорбью в глазах, экономист из лесэкспорта, Иосиф Исаакович Хайкин был евреем и несмотря на мировую скорбь деловым человеком. Он понял, что в лагере для него, слабосильного интеллигента, физическая работа означает медленное умирание, а трасса и лесопо-руб – быструю смерть, а посему через родных выписал себе из Москвы по почте кресло зубного врача и набор зубоврачебных инструментов. В Штабе записали это имущество за ним, а со склада по просьбе МСЧ передали для использования в амбулаторию, а владельца до окончания срока сделали медицинским статистиком.

Это была блатная работёнка, на которой не умрёшь, и Хайкин действительно не умер, вернулся из Сибири вместе со своим креслом и бормашиной и живёт в Москве недалеко от меня. Он очень пополнел, достаёт Анечке мацу, мороженых судаков и интересные книги, а со мной летними вечерами гуляет в сквере, и мы предаёмся воспоминаниям.

Тени Дудника, Юлдашевой и озерлаговских благообразных посученных контриков встают перед нами… Всё это было…

Труд, моя железная воля и достаточное питание сделали своё дело – я начал приходить в себя, стал получать радость от работы, и когда на следующий месяц пришёл день писания писем, то написал письмо З.Н. Носовой, которая работала рентгенологом в Мариинске после перевода из Суслово: иносказательно я справился о судьбе моих записок и попросил прислать терапевтический справочник – хотелось лучше организовать работу стационара. Однако Носова на письмо не ответила, и я понял, что она переехала к матери и дочери в Новосибирск.

Лентяйка Юлдашева перепоручила мне обслуживание стрелков и надзирателей, и я вскоре нашёл среди них добродушных людей. За несколько бюллетеней были наведены справки в Новосибирске, но Носову не нашли. Позднее из Москвы я не раз писал ей в Новосибирск через адресный стол и всегда безрезультатно – она куда-то исчезла и с нею вместе мои записки и, главное, рисунки. Записки частью я восстановил по памяти, частью получил от Анечки, но лёгкие, живые и верные наброски с натуры по памяти возобновить нельзя, и потеря их невосполнима.

Тут-то со мной стряслась беда: я сделал карандашные портреты Хайкина и Дудника для посылки домой, Юлдашева увидела, очень одобрила, принесла из города краски, карандаши и толстые клеёнчатые тетради с грубым приказом – сократить возню с больными и делать в тетради рисунки – на каждой странице по порядку, десяток за десятком, сотню за сотней. Подлая баба стала регулярно являться в зону и следила, чтобы я работал не переставая, не отрываясь к больным. Тема: целующиеся или танцующие пары. Особенно ей нравились напомаженные молодые люди типа берлинских жиголо тридцатых годов – в смокингах, с усиками и проборами. Первый десяток фигур я сделал не без Удовольствия, вспомнив «Фемину», «Какаду», ночную жизнь Берлина, Грету и всё что было. На втором десятке надоело, на третьем стало тошнить, на четвёртом я с лихорадочным нетерпением ждал стона из палаты, прихода этапов, вскрытия, чего угодно, только чтобы избавиться от слащавых жиголо, хмурой физиономии Юлдашевой и этой танговой каторги. На второй сотне рисунков я стал думать, что надо сделать какое-нибудь нарушение режима и добиться высылки на трассу и лесопоруб: они вдруг стали казаться мне необычайно привлекательными! Но до этого не дошло: без моего желания я загремел в этап скорее, чем предполагал.

Женский барак находился рядом, в зоне, отделённой от нашего забором и огневой дорожкой. Раз в десять дней женщин водили в баню, и они проходили через мужскую зону, бросая жадные взоры по сторонам. Но напрасно: надзиратели загоняли мужчин за бараки. Ходили слухи, что среди женщин много молодых и удивительно хорошеньких – из бандеровок, немок и китаянок. Но ни одна из них не догадалась упасть в обморок в бане, и меня к ним не вызывали. К тому же Юлдашева сама присутствовала при санитарной обработке.

Поэтому можно себе представить, как забилось моё грешное сердце, когда однажды старший надзиратель Королёв вдруг сказал мне:

– Доктор, завтра я вас отведу к женщинам. Их врач не справляется, нужна ваша консультация!

Наутро я побрился, за таблетки кодеина урка-парикмахер надушил меня с головы до ног, и вот настал чудесный момент: огромный замок отпёрт и снят с ворот, я вошёл с надзирателем на огневую дорожку, вот снят чудовищный второй замок с ворот женской зоны, минута – и я в женском бараке!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю