355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быстролетов » Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 » Текст книги (страница 16)
Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:51

Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3"


Автор книги: Дмитрий Быстролетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

В хозяйственной зоне тогда работала группа бывших гитлеровских вояк во главе с армянином, который дослужился до чина майора и получил за храбрость рыцарский крест. Бывало, едва запрут двери, гитлеровцы сядут в кружок и начнут вполголоса вспоминать старое – бои, города, годы. А я сидел и подсчитывал колонки цифр, выводил показатели с черновиков набело, каллиграфическим почерком переписывал текст, подклеивал рисунки и готовил материал для переплёта, благо на лагпункте объявился немец-переплётчик. Часы бегут, уже гитлеровцы улягутся спать, а я сижу и сижу. Часа в два дверь открывалась, входят надзиратели. Подойдут, наклонятся, прочтут страницы две.

– Куда пишете?

– В САНО Озерлага.

– А кому это надо, доктор? Вот чудило, право слово, чудило: не спит по ночам, старается. А зачем?

– Чтоб устранить лептоспироз. Больных будет меньше.

– А доктора на что? САНО тоже кушать хочет! Вы что, доктор, хотите всех помощников смерти без хлеба оставить? Ложитесь лучше спать! Думайте о себе! Начальство таких работ не обожает.

В последний день, когда работа уже была готова, задумался – вдруг обуял страх: и правда, чего я лезу вперёд? Все молчат, и я должен молчать! Надо думать о себе. Чего рисковать? Не пошлю! Надо соблюдать разумную осторожность!

Но именно в тот день прибыл с этапом больной – москвич, культурный человек, главный редактор большого издательства, старый контрик ежовского набора. У него была мозговая форма лептоспироза. Он лежал, странно закинув голову и закрыв глаза, и на губах его застыла лёгкая улыбка. А у меня в папке хранились рисунки лептоспир из тканей оболочек мозга, вещества мозга, жидкости желудочков мозга и спинномозгового ликвора. До боли ясно я представлял себе, как миллионы липтоспир сейчас копошатся в голове этого улыбающегося худого, рыжеватого человека, заключённого с номером на груди, лежащего на банной скамье. Через два-три дня он умрёт.

«Нет, не буду молчать!» – сказал я себе и подал бумагу начальнику лагпункта в обход Сероглазки.

Она была глубоко оскорблена: за доброе отношение ко мне я ответил ей чёрной неблагодарностью.

Так я сам подготовил себе штрафной этап. Когда потом в списке Сероглазка увидела мою фамилию, она её не вычеркнула.

На лагпункте работал столяром бывший эсэсовец из Дрездена. До войны у него были большой писчебумажный магазин и переплётная мастерская, причём и сам он досконально изучил переплётное дело. И вот, желая угодить майору, от прихоти которого зависело его благосостояние, а может быть и жизнь, немец связался с женой, и она прислала ему восемь килограммов великолепной бумаги, в частности несколько плотных листов золотого цвета. Мастер превзошёл себя и сотворил изумительный по форме и изяществу альбом и преподнёс его майору, очевидно, полагая, что майорские дети по-немецкой манере будут записывать в нём сентиментальные стишки и случайно встреченные в книгах глубокомысленные изречения. Но майор был человеком иного склада: при мне он не раз заказывал нарядчику лагерные номера для своих ребят, которые, как он говорил, любили играть в каторжников!

Однако и майор пришёл в восторг: такой вещицы он еще от роду не видывал. Мастер был записан на дополнительное питание, навсегда исключён из этапов и переведён с вагонки на индивидуальный топчан с больничным бельём. Но вот беда – старый пьяница не знал, куда же девать альбом? На какое дело употребить вещь, сияющую, как золотой слиток? Майор вызвал меня, своего любимца, и, глядя в сторону, буркнул:

– На. Держи. Это будет Золотая Книга. Понял? Для почётных записей. Понятно? Случится что замечательное – прямо сюда. Катись.

Я с восторгом понёс Золотую Книгу и с нетерпением стал ждать чего-то замечательного, чтобы поскорее сделать первую запись. Прошёл день – ничего. Неделя – ничего. Месяц – ничего. Каждый день утром и вечером я вертел в руках Золотую Книгу, но нет, писать было нечего, хоть и очень хотелось. К тому же почерк у меня был очень подходящий – пишу я ровными линиями, и буквы выходят бисерные, одна к одной.

И тут помогла злая судьба.

Однажды летом привезли большую партию прекрасной баранины. Начальник в этот день был особенно пьян и еле держался на ногах. Накладную, в которой указаны сорт и назначение мяса, он не читая сунул в карман, а мясо приказал свалить на землю прямо на дороге.

– Гражданин начальник… – начал было шофер.

– Заткнись! Я в мясе разбираюсь: это для собак, сейчас заложи в чан. Эй, сторож! Скажи, чтоб свалили в собачий чан!

Мясо свалили. А когда дня через три начальник приполз на работу, счетовод попросил у него накладную. Начальник нашёл её в кармане, прочитал и обмер: мясо было диетическое, для больных. Тогда гниющие куски крючьями стали тащить из собачьего чана и перекладывать в диетический, а также поскорей сдавать на кухню. Мясо было белое от червей, походило скорее на комья грязной ваты. Повара взвыли. Сероглазка в ужасе выпучила красивые глаза. Но делать было нечего: центральная больница Озерлага – это не «Броненосец Потёмкин»! В тарелках плавал белый слой варёных червей, и все больные дружно отказались есть первое и второе блюда и перешли на хлеб и чай.

– Да, это не слащаво-романтический фильмик! Вот сюда бы ткнуть носом прихлебалу Эйзенштейна! – бесился и я, и вдруг вспомнил: – А Золотая Книга?!

Ровными, как по линейке строчками, бисерными, как жемчужные зернышки, буквами я на первой странице изложил эту историю, подписался: санитарный врач з/к Быстроле-тов Д.А., и сдал книгу счетоводу.

Прошло два дня. Наступило воскресенье. Вольняшки не пришли, для заключённых наступил день отдыха.

И вдруг после утреннего чая в зону ворвалась группа надзирателей и рассыпалась по корпусам и баракам:

– Большой этап! Слушайте список! Вызванные, в баню! Живо! Через два часа грузимся на поезд!

Список был необыкновенно большой. В него внесли всех работоспособных из числа выписанных и выздоравливающих, включая больничную обслугу и рабочих из вспомогательной зоны. Полностью отсутствовали только врачи. И всё же в самом верху рукой начальника была старательно, крупно й разборчиво приписана моя фамилия. Внизу стояла подпись Сероглазки.

Так я загремел в дальний этап.

Ночью мы прибыли на Тайшетский распред, совершенно переполненный свезёнными со всех лагпунктов этапниками. Я с Едейкиным и Сидоренко решили жаться друг к другу – и действительно мы попали в одну теплушку.

Свистки. Лязгнули буфера. Поезд вздрогнул и пополз куда-то в темноту. Лай псов и крики стрелков уплыли назад. Потянулась тайга. Куда нас везут? Не всё ли равно… Кого куда – не знаю, а меня – ближе к могиле. Я прикрылся бушлатом и равнодушно заснул.

С Озерлагом всё было кончено.

Когда рассвело, то выяснилось, что нас везут на Запад! Восторгу не было предела!

Мелькнул мимо Новосибирск…

Все заволновались: неужели на Урал или ещё дальше – в европейскую часть Союза?

Серым тихим и довольно тёплым днём наш состав пополз по боковой ветке. В окошечки справа и слева видна была стройка. Масса заключённых женщин подняла весёлый визг: одни поднимали юбки, другие становились задом, нагибались и радушно предлагали стрелкам, сидящим на крышах и на площадках, попробовать омский товарец!

Омский! Нас привезли в Омск!

И вот я шагаю, затерянный в трёхтысячной колонне, мимо одинаковых лагерных зон, рассчитанных на тысячи заключённых. Все они заперты и охраняются.

Эти закрома живого товара уже засыпаны.

Но вот один загон пуст, его пасть гостеприимно раскрыта. Колонна, ряд за рядом, втягивается внутрь. Доходит очередь и до меня. Сколько ещё таких крепких ворот с железными засовами мне суждено пройти?

Не знаю. Но мне всё равно.

Я не думал, что эти ворота – последние, что именно в этой зоне лагерь отработает меня до конца, и не пройдёт и полугода, как я потеряю здесь человеческие способности говорить, читать, писать и считать, забуду двадцать иностранных языков и, едва встав с больничной койки, повалюсь на сани вместе с другим человеческим мусором, нас прикроют старыми одеялами и вывезут как совершенно не способных к труду и самостоятельной жизни калек в широкий и негостеприимный мир, имя которому – Свобода.

Глава 4. На диком бреге Иртыша

– Вшей! Вшей! Ищите вшей! Есть здесь врачи? Фельдшера сюда! Ко мне! Приказываю: немедленно найдите мне вшей!

Высокий чекист в съехавшей набок шапке и незастегнутой грязной шинели с погонами капитана медслужбы метался меж рядов уставших этапников, исступлённо сверкая очень светлыми серыми глазами. Он был трезв и казался не вполне нормальным. Это был наш новый начальник МСЧ.

– Я – врач, а это – опытный санитар, – сказал я, показав себя и подтолкнув вперёд Сидоренко.

– Вшей! Чего стоите? Давайте вшей!

Мы бросились раздевать людей и выворачивать рубашки. Утомлённые люди раздевались неохотно и послали бы нас к чёрту и ещё дальше, но вид у начальника был такой странный, что связываться с ним никто не захотел. Прошло минут десять, двадцать, полчаса.

– Где вши? Сколько нашли?!

– Вшей нет, гражданин начальник. В Озерлаге вшивости не было.

– Как не было?! Заключённых плохо кормят, плохо одевают, плохо моют – а вшей нет?! Ложь!

Но от крика вши не рождаются, и с гордостью я ещё раз подтвердил, что вшей мы не нашли. Начальник исчез взбешенный, потом появился снова:

– У кого понос?! Поносники, ко мне! Я знаю, что в этапе дизентерия – дайте мне больного! Скорей!

В руках у него была пустая банка из-под компота.

Увы, этапы предрасполагают к запору, и ни одного поносника не оказалось. Наконец, заставив какого-то испуганного тощего работягу присесть над банкой, начальник, можно сказать, силой выдавил из него хорошо сформированный завиток и с торжеством понёсся в соседнюю секцию, где заседала комиссия вольных врачей – озерлаговских, сдающих этап, и камышлаговских, принимающих.

– Типичный стул при дизентерии! – кричал начальник, высоко поднимая баночку с хорошо сформированным образцом. – Я покажу, как издеваться над заключёнными! У меня этот номер не пройдёт!

Местные врачи смотрели в сторону и улыбались, наши, этапные, удивлённо таращили глаза: они ничего не понимали. Казённые врачи всегда готовы скрыть какие-нибудь недостатки, но чтоб выдумывать их – это все они видели в первый раз!

К вечеру я, оглушённый криком, указаниями, угрозами и похвалами, обошёл со своим новым начальником размещённых по баракам людей, человек десять выдернул в стационар и к десяти часам вечера вошёл в барак медобслуги под мерный звон рельсы: начальник не дал мне ни минуты отдыха и лишил обеда и ужина. Внесли парашу. Дежурный офицер пересчитал людей по списку. Снаружи на двери со звоном щёлкнул замок. Я пожевал сухой хлеб, запил его водой, взглянул в окно на опустевшую зону, залитую электрическим светом, на ровные ряды больших бараков, прямые улицы, ночной патруль с фонарями и собаками… Всё было странно, необычно… В такой зоне я ещё не бывал. Потом усталость взяла своё, и я замертво повалился на койку.

Зона 05 Камышлага в городе Омске, как и десяток других соседних мужских и женских зон, была рассчитана на 3000 штатных заключённых. В каждом из бараков помещалось по 200 человек, барак был разделён на две секции. Все бараки новые, чистые, просторные. Между ними проложены широкие дороги, хорошо расчищенные от снега.

Справа от входа – служебные здания (штаб, каптёрки, кухня, большая столовая, баня и прачечная), прямо и слева – жилые бараки в два ряда. Слева, в конце зоны, вдоль ограды – ДОПР, ШИЗО, БУР, морг и длинное здание МСЧ – с левого конца вход в амбулаторию, с правового – в стационар.

Между МСЧ и рабочими бараками – хитрый домик опера и маленький барак медицинской обслуги. С трёх сторон, за огневыми дорожками и вышками нашей зоны, виднелись вышки соседних зон и крыши других построек – справа и слева мужские зоны, а за больницей – женская, оттуда целыми днями доносились звонкий мат и всяческая похабщина, которой урки женского пола по обычаю приветствуют начальство и урок мужского пола: со дня приезда в октябре пятьдесят третьего года и до моего освобождения в сентябре пятьдесят четвёртого года этот любовный помойный дуэт не прекращался ни на день, сколько бы раз начальство ни снимало с крыши МСЧ любителей полюбезничать с прекрасным полом и сколько бы таких любителей ни сидело в ШИЗО. Когда я вспоминаю 05, то сразу же начинаю мысленно слышать откуда-то сверху над собой зычную похабщину. Что это было – проявление задавленной сексуальности? Удальство на воровской манер? Патология исковерканной заключением психики? Не знаю.

Я пишу эти строки и как будто слышу этот животный глухой рёв, хотя сижу в профессорском зале Ленинской библиотеки.

Примечательно, что в зоне отсутствовал зал со сценой. Обычно они переделываются из столовой, и люди едят на койках, но на 05 всё было не так. Столовая – огромный светлый зал – была мастерски раскрашена художниками-умельцами в стиле Шереметевского дворца в Москве. С первого же дня я был поражён: на чистых столах для каждого ставились ложки и миски с первым и вторым, а для каждых шести едоков (по трое с каждой стороны) – плетёная из бересты корзина с хорошим хлебом, нарезанным ломтиками, без порций. В зале во время еды было чинно, чисто и культурно, потому что между столами на манер классной дамы прохаживался дежурный надзиратель.

Супы были невиданного мною раньше качества, каши – добротные, жирные. Хороша была просторная баня, бельё стирали неплохо, рваньё не выдавали. Словом, впервые за семнадцать лет я видел нечто совершенно доселе немыслимое, невозможное – лагерную жизнь, похожую на жизнь вольных рабочих где-нибудь на сибирских новостройках! Единственная разница – отсутствие женщин и более упорядоченный, чем на воле, быт (думаю, что было больше порядка). Я понимал, что это влияние времени, его признаки! Всё, всё мне понравилось, здесь можно было спокойно жить и хорошо работать, если бы…

Если бы не люди.

Люди здесь портили всё.

И в Тайшетском распреде, и на 07, и на 038 изредка случались внутрилагерные убийства, но блатных там сидело мало, и убийства носили характер внутриклановой расправы.

Однажды на 07 я нашёл голову красивого парикмахера и сразу понял, что это дело рук бандеровцев, месть своему от своих. Там же у русского бригадира японской бригады исчезла новенькая рубаха. Начальник вызвал старшего по чину офицера-японца. Явился капитан Мацуока. Вежливый, подтянутый, настоящий кадровый офицер с головы до пят. Японцы даже номера рисовали и подшивали так аккуратно, что они казались не клеймом, а украшением. Бывало, на медицинском приёме от украинского мужика не добьёшься номера бригады или указания места работы: «Чого? А? Що?» – мычал он, как животное. А у японцев все данные чёрной ниткой были вышиты прямо на нижней рубахе. Больной улыбается, укажет пальцем себе на грудь, щёлкнув при этом каблуками и вытянувшись в струну, и всё ясно. Так и на этот раз – начальник объяснил, в чём дело, капитан Мацуока щёлкнул каблуками и сказал: «Хорросе, слусаю, нацаль-ник!» – и ушёл. И через час принёс пропавшую вещь.

А на следующий день японцы принесли из тайги вора на плечах – его убило деревом. Приятно улыбнулись, аккуратно положили тело перед дверью морга, щёлкнули каблуками и ушли. Такие убийства никого не трогали.

07 был страшен убийствами на работе.

05 в Омске мне вспоминался как место убийства, драк и террора одной национальности против всех других и урок против фраеров. Особенно агрессивно держали себя корейцы. Если их было в бараке два-три на сто, они вели себя тихо. Если десять-двадцать – вели себя безобразно, вызывая ругань и драки, провоцируя столкновения на национальной почве. Если же корейцев была половина или больше, то из такой секции надо было бежать всем, кроме бандеровцев и бывших солдат гитлеровского Мусульманского легиона, потому что тогда одна спаянная агрессивная группа натыкалась на другую.

К сожалению, враждующие между собой группировки не занимали отдельных помещений и не составляли самостоятельных бригад, напротив, старанием начальства все были перетасованы так, что ни в одной секции и ни в одной бригаде не было покоя – всё кипело от раздражения, взаимной ненависти и желания свести какие-то счёты. Такую возбуждённую массу, как некий фермент, вызывающий усиление брожения, прослаивали сверху донизу уголовники. В Озерлаге их было так мало, что о них просто не думали. Теперь, как некогда в Сиблаге, урки вошли в мой быт как ежеминутная опасность, как повседневно действующая сила: в каждой бригаде их было два-три человека, на амбулаторном приёме до десяти процентов больных, и эти урки были не сиблаговские, избалованные непротивлением контриков, а обозлённые, сильные, сами ждущие неожиданного удара с любой стороны, от любого человека. Честняг среди них не было, это было разнузданное хулиганьё, психопаты, в полном смысле антисоциальный элемент. Потому-то особенно опасный. И в довершение картины – провокаторы и шпики. Они были насажены повсюду, любое движение, любое слово регистрировалось, засекалось и сообщалось куда следует. В первую же неделю работы я заметил, что ко мне лично приставлен санитар-бандеровец – противная, слащавая, улыбающаяся харя, которая меня встречала утром у постели (наши койки стояли рядом), сопровождала весь день до той же койки ночью. Весь день я видел эти наставленные на меня волосатые уши. Это было невыносимо.

И, наконец, сумасшедший начальник, который мог задёргать любую свеженькую, доставленную из степного табуна лошадь: а ведь я был тяжело болен, перенёс один паралич и разменял восемнадцатый год заключения… Начальник, помешанный на верной службе, заваливал меня совершенно не выполнимыми заданиями, их отменял и давал новые, а вечером требовал отчёта о выполнении всего – и отменённого и неотменённого. Через месяц я стал похож на взмыленную лошадь, загнанную безумным ездоком.

– Подайте список людей, которых вы лично осмотрели на вшивость. 500 человек. Живо! Я ухожу в Штаб!

Через полчаса:

– Ещё не готовы? Растеряха! Бегите в баню, присутствуйте при мойке!

Через полчаса:

– Чего вы прячетесь в бане? Вы подготовили вскрытие? Зовите стационарных врачей! Быстро, я спешу!

И так до отбоя.

Заключённые видели это нелепое, но искреннее рвение, и, не понимая его патологической основы, боготворили капитана.

– Если бы я встретил герра гауптманна у себя в Мюнхене, то отдал бы ему честь и с благодарностью пожал руку! – говорил мне бывший гитлеровский комендант города Риги.

Вот пойди ты!

В зоне находилось немало врачей. Но капитан не мог с ними сработаться: все они казались ему лентяями, саботажниками и неучами. Изнемогая от безумной спешки, я всё время требовал помощников, и они действительно появлялись – то терапевт, то инфекционист, то педиатр. Но начальник прогонит новенького по зоне раз десять и к вечеру скажет ему: «Не годитесь. Сонных не люблю. Спать можете и на строительстве. Надо уважать заключённых, они тоже люди. А уважая, надо им верой и правдой служить. Завтра не приходите в МСЧ!»

Один врач, толстый, однорукий венеролог, сейчас живет в Москве и даже, кажется, на Юго-Западе. Я с Анечкой не раз его встречал с женой на улице и в театрах. Но это был действительно лентяй, он вылетел с работы в МСЧ сразу же, потом, когда я свалился и капитана демобилизовали как нервно больного, был взят обратно, но ненадолго – его освободили первым в зоне, и он улетел в Москву на самолёте. Попал на работу и симпатичный военный хирург, который подошёл ко мне в этапном бараке Тайшетского распреда. Но и он оказался лентяем – капитан послал его отдыхать на строительство.

С нами прибыл заключённый с любопытными наружностью и биографией. Давно известно, что многие люди похожи на зверей, птиц или рыб. Этот тип выглядел хитрой и злой лисицей, одетой в чёрную одежду спецлагерника с номером на груди, спине и на ногах. У него было не лицо, а длинная и узкая хищная мордочка с косо прищуренными светлыми злыми глазками. В лагере его так и прозвали – Лисом. Лис окончил Ленинградское военно-фельдшерское училище, по национальности был украинцем, а часть его до войны стояла в Карелии, на финской границе. Во время войны он попал в плен под Псковом и сразу же вызвался служить гитлеровцам. Получил деньги, обмундирование и сбежал к бандеровцам – там кормили лучше. Получил деньги, обмундирование и сбежал к эстонцам в эсэсовскую дивизию. Получил деньги, обмундирование и сбежал в Таллинн и союзную Финляндию – там одевали и кормили ещё лучше. Получил деньги и обмундирование и на утлой лодчонке сбежал в нейтральную Швецию, устроился там в деревне фельдшером и женился на дочери богатого крестьянина. Зажил великолепно… Но… Отгремела война и захотелось домой: любовь к Родине заела Лиса насмерть, и в группе военнопленных он вернулся в родной Ленинград. Получил десятку и бесплатный проезд в Сибирь, в Озерлаг. Оттуда его перебросили в Омск, и на 05 он попал ко мне в помощники. «Было у меня за столько лет немало помощников, этот будет не хуже и не лучше», – подумал я, глядя на его такое хищное лицо. Сначала всё было хорошо, но потом в зону откуда-то попал врач-хирург, выгнанный из МСЧ, как потом рассказывал капитан, за торговлю наркотиками. Лис быстро снюхался с ним, и вместе они написали на меня донос оперу, который снял меня с работы, а на моё место назначил доносчика. Бешенству капитана не было границ. Он извинился передо мной и назначил санинспектором в баню.

– Будем ждать удобного случая! – сказал он мне, энергично тряся руку и безумно сверкая светлыми глазами.

Нервотрепка началась ужасная. Наконец подвернулся случай: на стройке работяге оторвало ухо, и хирург, нанюхавшись для храбрости эфира и наглотавшись опия, пришил обрывок не на место, а к середине щеки. Капитан составил акт и выгнал их обоих. Я в бане отдохнул от Лиса и бандеровской хари в должности моего персонального шпика и потом считал месяц работы в бане просто хорошим отпуском.

Много огорчений доставил мне старый знакомый по Норильску Лёвушка Гумилев, сын Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Это был наследственный, хронический заключённый, который сидел срок за сроком – за отца, за свой длинный язык и так себе, вообще, чтоб не болтался зря на воле. Человек он был феноменально непрактичный, неустроенный, с удивительным даром со всеми конфликтовать и попадать из одного скверного положения в другое. Поэтический ореол отца и матери, конечно, и в лагере бросал на него свет, и все культурные люди всегда старались помочь Лёвушке вопреки тому, что он эти попытки неизменно сводил на нет.

В Норильске зимой 1939/40 года меня вызвали в барак самых отпетых урок, где якобы кто-то умирал. Такие бараки имеются в каждом лагере и в каждой зоне. Помещаются они обычно на отлёте, стоят покосившись, без стекол в окнах, грязные и холодные, нарядчик туда заходить боится, повар и хлеборез, выдавая положенное, никогда не отказывают в щедрой добавке (чтоб не получить вечером нож в бок). Урки гам сидят на нарах в белье или голые, режутся в карты, а их щестёрки промышляют в зоне, воруют и грабят, а ночью спят под нарами – обычное место опустившегося, грязного, оборванного человека, которого в лагере называют Чумой.

Я явился с носилками на плече.

– Ладно. Больного забираю в больницу! Давай ещё одного человека нести носилки! – сказал я пахану.

– Эй, Чума! Вылазь, падло, чтоб тебя зарезали! Косой, шугани под нарами доской!

Косой потыкал доской под нарами, и оттуда вылез Чума – босяк с заплывшими глазами. Он шатался от слабости.

Мы стали спускаться вниз, кое-как таща больного на носилках. На полдороге я обернулся и по одной только кисти руки, по тому, как она лежала на груди, понял, что больной умер. Мы поставили носилки на снег.

– Смотри, Чума, больной уже умер. Понял? Подпишешься в акте. Как твоя фамилии, имя и отчество?

– Гумилев Лев Николаевич.

Я подышал на окостеневшие пальцы.

– Холодно как, чёрт. Да. Проклятая жизнь.

Я был тепло одет. Босяк – в лохмотьях, от холода топтался на месте и хлопал себя руками по бедрам.

– Гм… Как сказать…

– Ты вот не знаешь, Чума, а у тебя фамилия, имя и отчество такие, какими может гордиться каждый культурный русский человек. Николай Гумилев, тезка твоего батьки, был известный поэт, расстрелянный большевиками! Прочувствуй, Чума!

– Это мой отец! – беззубым ртом улыбнулся босяк.

Тут, забыв про холод, мы начали по очереди читать гумилевские стихи – раз он, раз я.

Так я познакомился с Лёвушкой. Во время войны, когда солдат стало маловато, Лёвушку освободили и отправили на фронт. Он воевал, получил награды, был ранен. Потом война кончилась. Советскому Швейку сунули новый срок и послали в спецлагерь. Героическая мать, изнемогавшая от бесчеловечного давления сталинского режима, вздохнула, когда Сталина не стало. Маленков якобы распорядился оказать ей помощь изданием сборника стихов и заказами на переводы. Ахматова немедленно принялась всерьёз помогать сыну. Урывками, между своим основным занятием – сидением в лагерях, Лёвушка экстерном окончил среднюю школу и исторический факультет и теперь в Омске писал диссертацию на тему «Гунны».

– Товарищ начальник, здесь у энтого заключённого какие-то бумаги! – при каждом очередном шмоне докладывал стрелок.

– Разрешение есть?

– Вот, пожалуйста.

Старший надзиратель прочитывал несколько раз разрешение и потом с пренебрежением поднимал заглавный лист рукописи.

– Гу… нн… ы… Гунны!

Клал лист обратно на кипу и качал головой:

– И выдумает же, гад! Гунны! Потеха!

Лёвушка сделал себе деревянное седло на спину для заветной кипы бумаги и носил её, плетясь в бесконечных рядах этапников, опустив голову, сунув руки в карманы. Вещей у него никогда не было. Это была патетическая фигура – смесь физического унижения и моральной стойкости, социальной обездоленности и душевного богатства. Кто знает, может быть, когда-нибудь и найдётся русский художник, который изобразит сталинскую эпоху именно как безвременно поседевшего измождённого человека, тащащего на спине научную работу по сибирским дорогам меж штыков и собак?

Конечно, мы оба сильно постарели, но всё же узнали друг друга. Я немедленно устроил Гумилева санитаром, благо у него была нерабочая категория. Я представлял себе, что он каждый день будет приносить из инвалидного барака по тоненькой стопке бумаги и, усевшись за моим столом в приёмной под видом учётчика, будет потихоньку от начальника спокойно работать над диссертацией.

Но Лёвушка Гумилев – это Лёвушка Гумилев!

Он приволок свой наспинный этапный ящик, прибил его к стене в виде полки и расположился под ним с таким видом, что начальник, случайно войдя на следующий день, тут же выгнал его обратно в барак со всеми бебёхами – полкой, чернилами, книгами и рукописью. Потом я старался вставить его фамилию в список инвалидов, которые должны получить дополнительное питание, и вычёркивал её из списка людей, назначенных на работу в зоне.

Помогать ему было трудно, так как он попадался начальникам на глаза и бесил их своим подчёркнуто интеллигенским видом. В конце концов мы просто стали гулять вместе по полчаса перед приёмом. Но и здесь вышла стычка из-за того, что Лёвушка безобразно картавил.

Пахан бандеровцев, широкоплечий головорез с тупым лицом сельского начётчика и богатея, отозвал меня в сторону и сказал строго:

– Доктор, мы вас, конешно, уважаем, але як вы можете говорить с таким жидом, як с человеком? Мы, бандеровцы, чекаємо, що вы не будете так нас оскорблять!

Я приятно улыбнулся.

– Я готов на разводе стать на колени и поцеловать любого еврея в место, на котором он сидит, но при одном условии – лишь бы не видеть вас! Поняли? А, кстати, у Гумилева отец – русский, дворянин, а мать – украинка! Идите.

Бандеровец раскрыл рот от изумления.

Один раз меня вызвали в этапную секцию. Там на койке лежал новоприбывший. Я наклонился. Миша-Поп!

Мы обнялись.

– Меня таскают по этапам… Это мучительный вид казни, доктор! Но у меня радостная новость: я умираю… Смерть – это единственная форма истинного освобождения для советского человека. Скоро я навсегда распрощаюсь с марксизмом-ленинизмом, социалистическим реализмом и советской демократией. Сознайтесь, вы мне завидуете?

Миша вздохнул и смолк.

– Нет, – сказал я твёрдо. – Надо жить! Ждать осталось недолго. Слышали последние параши? Скоро лагеря закроют, и мы пойдем по домам!

Миша улыбнулся.

– Вы предпочитаете московских оперов? А я думаю, что они всюду одинаковы. Лучше жить без опера.

– Где?

– Там, – и костлявым грязным пальцем он указал вверх.

– На чердаке этапного барака?

– На небе, доктор. Вы производите впечатление упрямого коня, который любит брыкаться. Зачем?

– Ладно, Миша, не будем начинать спор. На вас уже есть наряд в этап? Ладно, сегодня ночью вас не заберут, потому что сейчас санитары увезут вас в больницу, дней десять вы полежите, отоспитесь, а там будет видно!

Миша сделал рукой знак протеста.

– Не гонитесь за смертью, Миша; она от вас не убежит. Санитары, заберите его!

Ночью я проснулся от толчка в бок. Двери барака были отпёрты, из них валил морозный пар.

– Встать! Одеться! На допрос!

Мне скрутили руки и повели. Только Едейкин поднял голову, кивнул и опять сделал вид, что спит. Конечно, на восемнадцатом году заключения лагерник до тошноты знает все ухватки следователей, он предвидит следующие вопросы и знает цену ругани, угрозам и побоям.

И всё-таки ему не легче. Нервы не выдерживают, что ли? Сколько лет можно терпеть одно и то же? Ведь я разменял мой восемнадцатый…

– Становись к стенке, фашистская тварь!

Опер взял меня за уши и дёргает голову так, чтобы она затылком побольнее ударялась о стену.

– Сейчас мозги вытряхну, гадина! Чего молчишь?

Когда я начинаю чувствовать, что колени уже подламываются и я сейчас рухну на пол, опер отходит, вынимает носовой платок и вытирает потный лоб, шею и руки.

– Измучил, гад. Чего молчишь?! А?

Он вынимает пистолёт. Я с тоской вспоминаю Тайшетский распред. Всё то же… Когда же кончится…

– Обещаю написать твоей матери твою последнюю волю. Говори!

Он приставляет дуло к моему лбу. Я молчу.

– Это ты спрятал этапника в больницу?

– Я.

– С каким диагнозом?

– Начинающаяся пневмония и истощение.

– «Истощение»… Эта собака скоро подохнет! Знаешь это?

– Знаю.

– И ты подохнешь!

– Пусть.

Опер закуривает и смотрит на часы. Вдруг говорит другим голосом:

– Идите в больницу, доктор, поднимите этапника с постели и доставьте его в этапную секцию. До развода он ещё поспеет на поезд. Идите, сейчас ударят подъём!

Я трясусь от злорадного торжества: Сталина нет, теперь опер не смеет поднять больного с больничной койки!

Стою, вытянувшись и прижав затылок к стене.

– Ну, что же вы? Поспешите!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю