Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Глава 3. Что такое выбрасывание флага?
Началась недолгая и ясная сибирская осень.
Сначала буйная и полнотелая тайга поблекла, притихла, стала задумчивой, будто углубленной в себя. «Она сейчас, как девушка, которая узнала, что скоро умрет, – говорил я себе. – Она поглощена внутренним ощущением обреченности!» Но прошла неделя – две, и настал черед моих двух любимых дней; каждый год я ожидал их с волнением, ждал и все же всегда неизменно дивился этому чуду: утром выйду на крыльцо амбулатории и за табличками с надписью: «Огневая зона. Часовой стреляет без предупреждения», позади черных костлявых сторожевых вышек вдруг вижу тайгу в нежно-розовом платьице, кисейном и до слез трогательном: умирая, девушка кокетничала, она приподнялась, взялась розовыми пальчиками за высокий забор, увитый ржавой колючей проволокой, и заглянула к нам в зону, улыбаясь и ожидая возгласа привета. В эти дни неизменно сияло солнце, воздух был синь и свеж, на дулах нацеленных на нас автоматов блестели и трепетали паутинки. Круглый год, любуясь сибирской природой, я не забывал повторять: «Судьба, верни меня в серые улицы городов, дай мне еще раз надышаться автомобильным чадом!» Но в эти розовые дни подумать такое казалось кощунством. Потом умирание природы шло быстрее, она старилась на глазах. Начались дожди и грязь: в косых полосах холодной воды рабочие бригады, нахохлившиеся и продрогшие, уходили в серое зыбкое никуда и растворялись в нем. Но и это длилось недолго. Наступили дни туманов, прозрачных, серо-розовых, сибирских – нашенских и родных, как эти таблички, и ржавая проволока, и вышка. И вдруг утром, идя на развод, я услышал, что земля, покрытая серебряным налетом изморози, гудит под ногами, как чугун. Зима идет… Как бодро дышится, как спокойно и твердо глядится вдаль, в безвозвратно потерянное. «Неужели это было? – объятый светлой печалью, повторяю я. – Я теперь болен и стар, мне сродни только вот эта одна призрачно-серебристая мгла. Но благословенно все, что было». И отставной строитель и борец улыбается, пожимает плечами и бодро ковыляет на развод. Что это – торжественный финал? Сцена под занавес? О, нет, они еще впереди: я верю в правду на советской земле, я додержусь! Если только сумею сохранить в себе человечество… Спасибо Сидоренко: он вернул меня к людям. Я опять не один! Еще считанные дни, еще – и наступит смиреннейший и тишайший серенький денек, и крупные хлопья снега повалятся к нам в зону: зима теперь уже всерьез вкрадывается в нашу жизнь, притворно ласковая вначале и такая неумолимо жестокая потом. Первый пушистый снежок покрыл заплаты на бушлатах и украсил втянутые в плечи головы, обернутые тряпьем, – теперь издали лагерники похожи на всяких людей, даже на иностранных богатых туристов… Почему нет? И как конец всем чудесным превращениям осени – мороз: без предупреждения, сразу, по-сибирски, так это градусов под тридцать и больше. Ура! Клопы исчезли! Сомнений нет, зима здесь!
Лагерная жизнь текла своим размеренным чередом, крепко подкрученным рукой войны: наше хозяйство перевели на выполнение жестких заказов военного ведомства, замедлить выполнение которых было нельзя. В основном лагпункт перестроился на поставку свиного мяса в тушах – свинарники были сильно расширены и продолжали расширяться, а зерновое хозяйство отошло на второй план. Ремонтно-механический завод начал поставлять детали в Мариинск, а тамошний РМЗ стал сдавать военведу готовые ударные механизмы для гранат и мин. Все подтянулись, почувствовав на своих лицах обжигающее дыхание войны. С другой стороны, резко сократились нормы снабжения пищепродуктами и усилилось воровство на складах и на кухне – недоедало все население по обеим сторонам заборов с вышками, но бесправные лагерники, не имеющие возможности защищаться, страдали прежде и больше всех. Кривая смертности удерживалась на высоком уровне. Лекарств хватало, но фон всех болезней был один – белковая недостаточность, а поэтому и лечебный эффект сводился к нулю. Внутри зоны посадили капусту и турнепс, для заболевших зелени было как будто бы достаточно, но белки отсутствовали, и диагноз у всех больных был одинаков. Одни падали, другие упорно тащились на развод и дальше – за зону, на десятичасовой труд. Война! Она вошла в наш быт…
Однажды в первый морозный день, когда строй черных бригад особенно четко рисовался на снегу перед воротами, начальник вдруг дернул меня за рукав. Мы прошли мимо мужских режимных бригад. По положению одежду лагерников из-за возможности побега на рывок полагается проверять перед воротами для того, чтобы отобрать вольные вещи, которые бежавший мог бы потом для маскировки надеть поверх форменной одежды. Практически это было бессмысленным, потому что на рывок бежали только малолетки, которых быстро ловили; успешные побеги совершались всегда ночью и в плохую погоду, прямо из зоны. Сидоренко это знал и зимой не допускал раздевания перед воротами. Но изредка на развод выходил Долинский, идеальный законник, и раздевал мужские режимные бригады и отдельных лагерников по своему выбору; женщин не трогали, потому что они на рывок не бегут. Долинский в таких случаях не руководил, а священнодействовал: в ладно сшитом белом полушубке и нарядном башлыке кавказского покроя с серебряной кисточкой, из которого приятно розовело круглое лицо, он стоял, молодцевато подбоченясь, среди голых людей, топтавшихся на снегу, поштучно тряс их тряпье и швырял в сторону все неказенные вещи, которые зимой лагерники одевали на работу, – рваные свитеры и жакеты, диковинные самодельные кацавейки, какие за две-три пайки хлеба в зоне шили из ветоши, украденной в каптерке или в слесарных мастерских, инвалиды и мамки. Желто-лиловые тощие тела будто плясали перед черными рядами рабочих, угрюмо застывших в немом бессилии.
В тяжелой тишине слышались голоса:
– Снимайте, снимайте, не задерживайте. Ведь вашим товарищам холодно. Неужели не понятно?
– Да я только прошу…
– Не просите. Вы не нищий: их при советской власти нет.
– Я больной, туберкулезный. Начальницу медсанчасти спросите или вон нашего доктора, он скажет.
– Давайте вашу кофту. Как вам не стыдно? Вырядились, как старая баба!
– Так не рвите же, гражданин начальник! Зачем же рвать? Я за нее хлеб отдавал!
Снятое с тела белье на морозе сразу коробилось, и дрожащие руки не лезли в рукава. Такой обыск всегда длился долго. Но на этот раз Долинского не было. Мы сразу подошли к женской режимной. На правом фланге стояла скрюченная от холода фигурка и держала веточку, на которой печально болтался кусок полотенца. На нем чернильным карандашом было старательно выведено: «ДОЛОЙ СТАЛИНА!».
Начальник схватил фигурку за шиворот и выволок из рядов.
– Такие слова на казенном рушнике! Тварюга! Ну, я ж тоби! Была отказчицей, а теперь лезешь в контру?!
Сидоренко несколько раз трепанул фигурку, ушанка покатилась по снегу, и я увидел знакомые вихры и большие серые глаза измученного животного.
– Я выкидываю флаг, гражданин начальник, – задыхаясь от рывков, сипела Сенина, но крепко держала ветку с тряпкой.
– Брось флаг, дурья голова!
– Не брошу! Вырвите сами!
Это соответствовало принятому порядку: если заключенная бросит флажок, то начальник, не желая связываться, составит акт, что тряпка с надписью просто была найдена на разводе, и в наказание лишит рабочие бригады трех дней отдыха, то есть получит сотни сверхплановых трудодней. Но если флажок вырван из рук – тут ничего не поделаешь, надо заводить дело и на время следствия посадить виновную в теплую подследственную тюрьму, а потом направить в суд. Так, смотришь, и зима прошла! А новый срок? О нем шпана не думает…
– Нарядчик, на ночь в холодный изолятор подлюку! Щоб вона не робыла з меня дурня – для цього ще молоденька… В изолятор! – скомандовал Сидоренко, оторвал с ветки тряпочку и сунул ее в карман. Он поднял девку за шиворот, как нашкодившую кошку.
– Как в ШИЗО? Вы не имеете права! – болтала в воздухе красными от холода руками Сенина. – Я политическая! Направляйте в ДОПР!
– Режимная, вперед! – закричал нарядчик, без слов понимая начальника. – Сколько?
– Тридцать! Освобожденных нет! – ответил бригадир.
– Пшел! Марш!
– Ты хочешь в ДОПР, паскуда? Думаешь меня тянуть на веревочке, куды тебе удобно, як молодого бычка? А такого не хочешь? Дулю видела? На!
Сидоренко поставил девушку на ноги, нахлобучил ей на голову шапку, крепко ухватил шапку за оба уха под самым подбородком, задрал лицо к небу и ткнул бунтарке в нос огромный костлявый кукиш.
– Шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения, слышали? – крикнул скороговоркой конвойный, подстраиваясь к тронувшейся бригаде.
– Слышали! – буркнуло несколько голосов.
– Задержать режимную! Начальник конвоя! Примите ще одного работягу!
Сидоренко подтащил девушку к воротам и сильно толкнул ее вперед, бригадир подхватил и поставил в ряды.
– Марш!
Лениво кружился мелкий морозный снег. На бледно-сером небе и белых сугробах четко рисовался квадрат уходившей бригады, откуда доносился плач и крики:
– Незаконно! Незаконно! Я хочу в тюрьму!
Глава 4. Беспокойная душа
Сенина выбрасывала флаг еще четыре раза. Ей полагалось за это, по крайней мере, пятьдесят лет срока и перевод в разряд заядлых контриков, то есть смертный приговор с разверсткой на годы. Однако Сидоренко, отобрав и уничтожив доказательства преступления, не отдал девушку под суд, а только заставлял работать. Он ее спасал. Уберег от непоправимой ошибки.
Почему? По двум причинам.
Во-первых, ни контрики, ни серьезные уголовники, то есть взрослые люди, взвешивающие выгодность своих поступков, никогда не выбрасывают флагов: это делали только подростки из уголовной шпаны и всегда по самым мелким, случайным, а то и просто нелепым причинам: бригада должна идти на работы в поле, а утро выдалось морозное и идти не хочется, или бушлат накануне проигран в карты, а нового получить не удалось и т. д. Но чаще всего флаг выбрасывали перед этапом: нужно уходить за ворота с концами, значит, расставаться с товарищами навсегда, а тут как раз разгорелась типичная лагерная дружба, сентиментальная вспышка чувств, характерная для нервно-потрясенных и психически неполноценных людей. И парень или девушка выбрасывали флаг как простой технический прием, чтобы добиться своего – не выйти на работу и остаться в тепле или не уйти с этапом и остаться с товарищем. Прием этот почти всегда достигал цели потому, что начальник обязан применять меры против столь дерзкого и вызывающего нарушения порядка. А расплата? Получить новые десять лет срока для подростка ничего не стоит, он о будущем не думает: добился своего – и ладно! Но начальники поумнее не хотели идти на поводу и настаивали на своем – гнали демонстранта за ворота с удвоенной энергией – чаще со злобным остервенением, чтобы показать свою силу, изредка – спокойно, с воспитательной целью.
К числу таких разумных начальников относился и Сидоренко. В прошлом рубака из Первой Конной, а потом, кажется, старший милиционер в каком-то украинском городке, он, когда подросла единственная дочь Надя и понадобилось больше денег на ее содержание в медицинском институте, решил перейти туда, где хорошо платят, – в Управление исправительно-трудовых лагерей. Об этом нам рассказывала начальница медсанчасти, дружившая с Надей. Сначала Сидоренко попал в столицу Сиблага, Новосибирск, потом, ознакомившись с делом, перешел на третий и первый лагпункты нашего отделения в качестве начальника. Разумный, сметливый, с хитрецой и очень себе на уме, Сидоренко удачно справлялся с делом, а время было трудное, военное, страна требовала мяса и зерна и за невыполнение плана по головке не гладила. Нам, заключенным, секрет успеха начальника был ясен: он знал, что работу выполняют люди, и понимал, что людей надо кормить. Поэтому работяги Сидоренко любили, ласково называли батей и считали счастьем попасть к нему на лагпункт. Так гоголевский казак хитрил с чертом, которому продал душу: продать-то он ее продал и даже деньги получил, но не спешил вручить покупателю проданный товар. А черт оказался не гоголевским, а бесом бериевского производства. Поэтому такая игра не могла продолжаться долго.
Рядовые заключенные не видят начальника лагеря. На начальника отделения они могут посмотреть случайно и издали во время приезда какой-нибудь важной комиссии из Центра. Начальника лагпункта встречают довольно часто, например, утром на разводе. Но и он для работяги и доходяги далек и непонятен, как звезда в небе. Поэтому о его характере лагерники судят не по личному опыту, а с чужих слов, по рассказам заключенных, ежедневно встречающихся с начальством по ходу своей работы – со слов придурков (работников обслуживающего персонала – поваров, каптеров, банщика, бухгалтеров) или помощников смерти (врачей, фельдшеров). Согласно лагерному этикету, придурков величают титулом дядя с прибавлением имени – дядя Саша, дядя Коля, врач в лагере всегда доктор, а лекарский помощник – липком (вместо лекпом), или лепила. И все же дяди, доктора и лепилы лагерного пункта могли плохо знать своих начальников: ведь в конечном счете все зависело от стиля руководства. Так вот тут-то и следует сказать прямо: Сидоренко был человеком и начальником примечательным, каких в лагерной системе заключенные встречали в те времена довольно редко и тем больше ценили и уважали. Добрую славу далеко за пределами лагпункта Сидоренко получил не случайно: он ее заработал.
Ночь. Холодно и тихо. Лагерь спит. Лампы на вышках освещают закутанных в сибирские дохи часовых, они с нетерпением шевелятся и притопывают – скоро подъем, развод и смена.
Сквозь морозную мглу чуть брезжут в зоне освещенные окна только одного здания. Это – кухня. Держа болтающийся на кольце фонарь, я сонно плетусь к открытой двери и еще издали слышу знакомый крик.
– Це що, паскуда? Я кажу – це що?
Вхожу. Обычная сцена: Сидоренко стоит на коленях и, сунув голову и плечи под продуктовый ларь, гребет оттуда куски мяса, луковицы, какие-то заботливо повязанные веревочкой свертки. Он похож на охотничью собаку, яростно разрывающую звериную нору.
– Ага! А це що?
Начальник раскрывает пакет, в азарте швыряя обрывки газеты далеко вокруг себя. В пакете оказывается шелковая блузка.
– Хм… Хм… – Сидоренко осторожно вертит тоненькую вещицу в растопыренных корявых пальцах. – Чья?
Но повара будто не слышат. Деловито нахмурившись, они усиленно работают большими деревянными мешалками и готовы от усердия прыгнуть в бурлящие котлы; оттуда столбом валит пар и желтоватой теплой тучей ползет по потолку к распахнутой двери, из которой по полу навстречу ей катится струя сизого морозного тумана. Сидоренко стоит на коленях с блузкой в руке, точно грозная скала в седом океане. Нарядчик – бандит, отрубивший себе пальцы, чтобы не работать, и затем перешедший в суки, глядит в пространство, повара заняты: все оглохли и ослепли, ничего не знают о мясе, луке и блузке. Слышны только приглушенные голоса: «Жар выгребать, дядя Саша? Второй уварился, дядя Саша, первый доходит!»
– Кохту я бачив на врачихе Марье Васильевне! – рычит Сидоренко. – Хто вкрав, а?
Его не видят и не замечают.
– Нарядчик, кохту верни врачихе и найди вора. Не найдешь до вечера – трое суток тебе, штоб не зевал. Мясо и лук зараз сыпьте до котлов работягам, паршивые вы ворюги. Завкухней Мамедов, получай неделю ночного содержания в ШИЗО с дневным выводом на работу с режимной. За кохту пиши объяснение. Понял? Не напишешь – выгоню с работы. Ты сейчас с кем живешь? С цыганкой Сашкой? А?
Это для нее тоби вкралы кохту? Нарядчик, цыганку выведи на свинарник – хай копается в навозе, позорница!
Завывание рельсы на вахте прерывает расправу – начинается раздача завтрака. Сидоренко по очереди наклоняется над котлами и нюхает пар. Довольно улыбается.
– Нюхни, доктор! Як воно, а? Чуешь разницу?
Разница есть: для инвалидов и третьей группы (легкий труд) по положению сварена баланда, для рабочих свинарников и завода – суп. И неплохой в условиях страшного военного времени. Из этого котла слегка пахнет мясным наваром и жареным на сале луком. Сидоренко подмигивает.
– Моя механизация действует! – говорит он гордо и молодецки крутит ус. Я знаю, что это за механизация, и с видом заговорщика киваю головой. – Хронт не просе, вин требуе, это понимать надо, заключенные! Вас временно лишили свободы, а не гражданства! Война усих касается, це общее дело!
За покрытым инеем стеклом первый робкий стук и движение синей тени.
– Начинайте раздачу! Помните: Сидоренко не спит, Сидоренко по-пластунски на пузе полезет пид ларь и найдет. Усе дочиста. У меня заначить краденое – бесполезное предприятие! Ворив – на этап! К черту! Слышали?
Мы вприпрыжку бежим мимо длинной очереди. На сиреневом снегу черным драконом вьется безликая масса людей, здесь и там украшенная желтыми точками светящихся глаз – дракон курит, кашляет, он еще как следует не проснулся. И все же я слышу:
– Понесся наш батя порядок наводить!
– Этот наведет. Душа у него беспокойная, вот что.
– По всей форме молодчик!
В амбулатории летучий утренний прием. Студент принимает только температурящих. Лампочка едва светит, до начала работы экономят электричество, но Сидоренко опытным взглядом уже находит все, что надо.
– Эй, вы двое! Куды сховалысь! Да нет, ты, не ты… Вон тот, с повязкой! И ты, шапка! Выходь! Ну! Што у него, дох-тор? Покажь сюды, не стесняйся! Дамов нет, усе свои. Дох-тор, што у него? Ничего? Вечером зайдешь, а пока вали на развод, хлопче! Время-то, пойми, теперь военное, тяжелое. Писля победы отдохнем! Студент, яка у шапки температура? Нормальная? Обрывайся видсиля, шапка! В момент! На хронте умирают за Родину, а ты що робишь?
Сидоренко бегом опять пересекает зону и дергает дверь каптерки. Снова тусклая лампочка, но на этот раз прилавок, за которым зевает упитанный каптер, два заключенных стоят босые на покрытом снегом полу, третий в хорошей форменной одежде держит кипу рукавиц.
– В какую?
– Вторую полевую, – говорит бригадир, заключенный Семенов.
– Иди. А эти хто?
– Получаем починенные валенки, вместо энтих дырявых, начальник. Мы с Эремзе.
– А чего босые?
– Да вот дядя Петя…
Каптер вынимает изо рта закрутку.
– Портянок я вчера не получил, гражданин начальник. Склад закрыт на переучет, – он отвечает вяло, едва подавив зевок, и равнодушно смотрит, как два босых человека зябко перебирают ногами на заснеженном полу.
– Як закрыт? Лодырь! Скидай свои валенки, ты на морозе не работаешь. Ну! Враз, живо!
Дородный каптер, кряхтя, вытаскивает ноги из новеньких валенок и раскручивает теплые портянки. Сидоренко замечает второй подавленный зевок, и желваки на его впалых щеках начинают двигаться. Он опять похож на охотничьего пса: раздувает ноздри, поводит глазами вправо, влево и вдруг отбрасывает перекладину на стойке и шагает за нее, дальше меж стойками с обмундированием, еще дальше – туда, где в темноте пышет жаром низенькая железная печурка.
– Дай хвонарь, дохтор! Свети!
Я повыше поднимаю свою «летучую мышь». Из теплой темноты выплывает чистенькая кровать. На ней мирно посапывает белотелая блондинка.
Сидоренко молча ее рассматривает.
– Хе, у тоби ж була чернявая? Уже сменял на другую, стрикулист? А ту куды сунув? В этап? Поганая твоя душа!
При звуке знакомого голоса блондинка раскрывает глаза и натягивает на себя одеяло.
– Та не укрывайся! Прийихалы, дамочка, до развода десять минут! Пийдешь с режимной, а писля работы – до ШИЗО, на хлеб та воду! Марш, шалашевка дешевая! За барахло продаешься? Сыпь!
И вдруг Сидоренко замечает, что вокруг постели и печурки выстроена перегородка на манер уютной комнатки: будуар в десяти шагах от босых людей на заснеженном полу и в ста шагах от проходных ворот, через которые работяги скоро уйдут на мороз и труд.
– Га! Индивидуальная кабынка? На свинарнике досок не мають, а туточки… В военное время, когда люди сражаются с фашистами! Сукин ты сын, каптер! Ну, я ж тоби…
«Начинается», – подумал я, по опыту зная, что «ну я ж тоби» у Сидоренко означает начало приступа ярости. Начальник вдруг задергался, засопел, схватил топор, стоявший у стопки поленцев, и начал рубить стены кабинки. Он рубил их не как плотник, сверху вниз, а как кавалерист – наотмашь, направо и налево. Блондинка, пригнувшись к полу, мелькнула под летающим в темноте топором и как была в одном белье, так и вылетела в дверь: работяги замерли с валенком на одной ноге и с другим – в руке; каптер, вдруг сильно вспотев, прижался спиной к полкам и следил глазами за малиновым сверканием остро отточенного лезвия. Слышалось только сиплое дыхание начальника, глухие удары и сухой шелест щепок, разлетавшихся из-под топора, как брызги. Наконец все было кончено. Сидоренко бросил топор к печке, перевел дух, потом нагнулся и аккуратно поставил топор на место, к стопке хорошеньких поленцев, вытер рукавом кожуха вспотевшее лицо. Приступ ярости кончился, и, как бывает с такими людьми, начальник вдруг притих и, словно извиняясь за вспышку, объяснил:
– Ох и рубака ж я був в Первой Конной! Герой! – он покачал головой и просветлел, как всегда, когда вспоминал о том времени, которое навсегда осталось в его представлении самым лучшим. – Вообще я рабочий человек, у мене тело работы хочет, уси косточки по работе свербять. А я – начальник! На тоби – начальник! Хо-хо-хо! Добре я размяв руки та спыну! Як в баню сходив! Так-то, дохтор!
Он взял со столика чайник, потрогал его сбоку широкой ладонью и потянул воду прямо из изогнутого носика, нахмурился. «Каптеру сегодня же влетит», – подумал я, начиная лучше понимать начальника.
– Освежился! Теперь за дело!
И стремглав выбежал на двор.
Посветлело. Снег кажется еще синим, но на востоке уже ширится розовое пятно, там снег тоже будто пожелтел и зарумянился. По всей зоне по протоптанным в снегу дорожкам движутся к воротам темные фигуры, образуя ручейки, стекающие в запруду. У хлеборезки возня. Мы сворачиваем туда.
Дневальным и бригадирам инвалидных бараков хлеб выдается после рабочих. Еще издали, на бегу, мы видим, как среди шатающихся фигур в тряпье лихорадочно мечется высокий парень с ножом в руке: нож явно мешает и играет роль театрального реквизита, потому что больные старики уже сдались, носильщики покорно отдали корзины с хлебом, а охрана бросила на снег палки. Тут нужно было поскорей ухватить корзины да и уволочь их в синий полумрак, в сугробы, за первый, второй, третий барак, но нож тычется в замерзшую ткань и не лезет в карман, и пока грабитель возится с ним, Сидоренко успевает схватить его за ворот.
– Цыган Иван? Ты?
– Хм… Тоже мне приятная встреча… Здрасьте, гражданин начальник!
Цыган дружелюбно подает нож и выпрямляется во весь рост: он моложе, выше и сильнее Сидоренко. Тот на цыпочках топчется вокруг пойманного. Это смешно, и цыган улыбается. Сидоренко это замечает.
– Дал бы я тебе по морде, так не улыбался бы, тварь, но не положено, сам знаешь. А вы з якого барака, заключенные?
– Второго… Инвалидного… Гражданин начальник… Спасибо вам…. Помогли… Хлебец отбили…
Носильщики и охранники начинают плакать.
– Спасибо… Гражданин… Начальник… – фигуры покачиваются, как одуванчики на тонких стебельках, и трясут серыми лохмотьями. У них нет лиц. Это привидения. Сидоренко смотрит на них и закусывает губу.
– Так не плачьте, чудилы… Чего ж вы не загукалы? – говорит он дрогнувшим голосом. – У вас же и палки булы… Вас шесть, а вин один!
Цыган скалит ослепительно белые зубы и одобрительно кивает головой, доходяги мнутся, что-то соображают и сами начинают удивляться, что слов у них нет. Доходяги не говорят.
– Да вот… Оно конечно…
– Дали бы палкой по башке, чтобы с копыт свалить, и все! Просто, как колумбово яйцо! – рассудительно скрипит в форточку по-бабьему обвязанный полотенцем мужчина с узким, породистым лицом. Это – хлеборез, бывший моряк, ныне такой же инвалид: он – контрик, враг народа, но
Сидоренко все-таки доверил ему раздачу хлеба, иначе нельзя, – бытовики, социально близкий элемент, в полчаса растащат и разбазарят все до крошки: не только инвалидам, но и работягам не досталось бы ничего.
– А ты сам чего ж не выбежал на пидмогу с ножом, храбрец?
Голова в платке исчезает. Из форточки слышится:
– Я сижу на запоре, гражданин начальник, и выходить не могу: этак сразу выманят, подшибут ноги и растащат хлеб. Мой долг – раздать хлеб всем. Я один, а шакалья здесь много.
Сидоренко подмигивает мне.
– Значит, ты – моряк и к сухопутному бою не приспособленный. Так? Плохо! А ты, цыган, на развод не ходи, жди меня в Штабе. Шакалюга поганый! Я тебе опять дам срок! Ты когда получил последнюю добавку?
– Месяцев десять назад, гражданин начальник!
– Так, так… Не уменьшается, значит, у тебя срок? Свою десятку будешь кончать уже пид землей? Эх, кабы я мог загнать тебя на передовые: тебя твои статьи бережуть от немецкой пули, поганец!
У ворот уже начинают строиться бригады – бесформенная темная запруда приобретает очертания квадратов. Но сигнала еще нет. Сидоренко делает последний зигзаг по зоне и с разбега влетает в баню.
В моечном зале еще не жарко, пара нет: в этот ранний час здесь тихо, светло и пусто. На дальней скамье, подальше от двери и окон, мирно плещутся две женщины – пожилая и молодая. Это врач Марья Васильевна и красивая цыганка Сашка, преданная жена цыгана Ивана; с ведома и согласия мужа она сожительствует со всеми дядями зоны, недурно снабжается сама и посильно поддерживает любимого супруга, а жаркие минуты свидания с нарядчиком в замерзшем морге обеспечивают им обоим безнаказанный невыход на работу. «Эти луковицы и мясо под ларем Мамедов приберег или для Сашки, или для нарядчика, – думаю я. – Впрочем, это одно и то же». При нашем появлении обе женщины поворачиваются к нам спиной и ставят на колени по жестяному тазу с водой.
– Я вашу кохточку нашев пид ларем на пищеблоке, – кричит Сидоренко через приоткрытую дверь. – Хто бы мог ее вкрасть, кажите мени, дохтор?
Женщины переглядываются. Я понимаю и это: блуза попала в руки Мамедова за ежедневное получение порции премиального питания для ударников: дядя Саша умеет печь пирожки, похожие на бакинские чебуреки. Это обычная сделка придурка и помощника смерти, каких в лагере много; они – фон нашей жизни. Но простак Сидоренко не понимает этого.
– Слухай, цыганка, брось путаться с завкухней! Я усе знаю, поняла? Одевайся та давай на развод! Опоздаешь – в ШИЗО! Дошло?
– А то как же, начальничек, что за дамский вопрос? Кстати, оставьте покурить!
Бросив Марье Васильевне успокаивающий взгляд, Сашка не спеша встает и, усиленно раскачивая бедрами, шествует к двери. Сидоренко в щель просовывает ей навстречу желтые от махры короткие пальцы с бычком:
– За прогул буду судить! Ты не очень-то распускай перья – не павлин!
Цыганка вдруг сильно толкает дверь ногой и с порога спрашивает:
– Вы чтой-то хотели сказать, начальничек?
За окнами сигнал – отсюда он похож на нежно. е пение гавайской гитары. Развод! Возиться с цыганкой некогда. Но Сидоренко остается верным себе: вдруг неожиданно бухается на колени, потом ложится на живот и ползет под небольшой настил для чистого белья. Некоторое время оттуда слышатся глухие удары, возня и писк. Потом начальник выползает назад и выволакивает двух крупных кроликов. Сидоренко озадачен, кролики озадачены, цыганка Сашка в дверях тоже озадачена.
– Ой, не могу! – кричит она. – Кролики!! Марья Васильевна, скорей сюда: здесь кролики!
– Живые? – дребезжит из моечного зала старческий голосок. – Как мило! Несите их сюда, Сашенька! Начальник уже смылся?
Сидоренко медленно поднимается и стоит в глубокой задумчивости. Он держит кроликов за уши, они смиренно висят, хлопают сильно выпуклыми черными глазами и осторожно стараются достать пол длинными ногами.
– Хм… Да где воны их узялы? Проблема!
Потом отсутствующий взгляд начальника останавливается на заведующем баней, дяде Тарасе. Это строптивый единоличник из-под Киева, в тридцатом его с семьей привезли в сибирскую тайгу на поселение меж красных флажков, большим кругом воткнутых в глубокие сугробы. По очереди похоронив в снегу детей и жену, ссыльнопоселенец сбежал, но был пойман и с тех пор равнодушно сидит в разных лагерях и временами расписывается в продлении срока.
Статья у дяди Тараса легкая, бытовая – нарушение правил о прописке, но взгляд выдает – тяжеловатый, прямой и немигающий. Начальнички понимают, что отпускать такого пока нельзя, надо попридержать, после войны будет видно.
– Так що, Потийчук?
– Та ничого.
– Кроликами интересуешься?
– Забежалы сами: хочуть тепла, я так располагаю.
– Бачу. Це усе?
– Усе.
Вот они стоят друг против друга, начальник и заключенный, Сидоренко и Потийчук, два украинских крестьянина. Стоят и насквозь пронизывают друг друга горящими глазами. Мой фонарь коптит, уже рассвело, но я не тушу его, черт с ним. Голая цыганка стоит в дверях с потухшим окурком в плотно сжатых губах и исподлобья наблюдает за немым разговором.
Проходят минуты…
Потом Сидоренко вздыхает, говорит самому себе «так-так», чешет лоб и выскакивает вон. Он повторял «так-так…» и большими шагами бежал на развод, все еще держа кроликов за уши, видимо, забыв про них, а кролики зажмурили глаза, подобрали лапы и мерно покачивались в такт шагам начальника, как два маятника.
Черной запруды уже нет: ворота настежь открыты, перед ними ровными четырехугольниками выстроились бригады. С этой стороны забора стоят начальник, нарядчик и дяди, с той стороны – конвойные с собаками. Начальник лагеря сдает выходящих на работу заключенных, начальник конвоя пересчитывает и принимает. Сидоренко хмуро глядит на проходящие черные ряды и о чем-то напряженно думает, точно не может чего-то понять. Желваки у него опять двигаются на щеках.
– Чапай думает! – шепчет мне дядя Петя и показывает глазами на Сидоренко: кроликам уже надоело висеть, они начинают дрыгать лапами, и начальник со спины действительно смешон, положительно смешон. Но дядя Петя не видит его лица.
– Бригада, стой! Ты, с полотенцем на шапке! Сюды!
Коренастый работяга испуганно выходит из рядов, придерживая болтающиеся на поясе кружку и мешочек с ложкой и хлебом.
– Заключенный Листов Сергей Сергеевич, год рож…
– Заткнись. Це що?
Сидоренко поворачивает его спиной к дяде Пете и показывает на дыру в бушлате.
– Каптер, давай свой!
– Гражданин начальник, я сейчас принесу…
– Меняйся с работягой! Живо!
Дядя Петя снимает свой новенький бушлат, изготовленный в лагерной мастерской по его специальному заказу, – в талию и с замысловатой строчкой на груди и плечах, и подает работяге, а сам напяливает на плечи кургузый бушлатик с дырой на спине. Бригада злорадно ржет.