Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
– Вот, осмотрите её! – указал Королёв. – У старухи недержание мочи и кала!
Это был удар! Я завял, всё возбуждение мигом пропало: в отдельной каморке на полу на груде смрадного мокрого тряпья валялась полубезумная и полумёртвая голая женщина лет примерно восьмидесяти. Но потом надзиратель повёл меня в общее помещение мыть руки, и, как водится, при появлении врача со всех сторон сразу посыпались жалобы, крики и просьбы: все женщины, а их было около двухсот, объявили себя больными и потребовали осмотра. Пока надзиратель колебался, красавицы уже разделись и выстроились в очередь. Надзиратель махнул рукой и сел курить за кружкой пенистого кваса.
Так началось моё знакомство с женской зоной. Все женщины были портнихами и шляпницами. Их оставили в Тайшете для обслуживания тайшетских высокопоставленных дам из числа жён лагерного начальства; их работой наше начальство, кроме того, торговало на сторону, и эти женщины обслуживали также других местных дам. Все до одной были чисто одеты, хорошо причёсаны, кое-кто даже со следами косметики на лицах.
Я разглядел несколько хорошеньких смуглых украинок, одну красивую немку и одну кореянку, да такую, что едва смог отвести от неё взор. После часового массового осмотра не больных, а естественных богатств, староста барака и врач (она оказалась медсестрой) пригласили меня к столу и угостили украинским борщом, холодцом с хреном и другими яствами. Женщины всюду остаются женщинами, даже в заключении! Домой я вернулся совершенно ошеломлённым!
И тут – на моё счастье или горе, не знаю! – одной из женщин пришло время родить. Это была первородящая, лет восемнадцати, рижская латышка. Роды прошли без осложнений, но с выжиманием последа пришлось повозиться. Спектакль к этому времени зрительницам надоел, и они принялись петь, стирать и готовить пищу. Я уложил роженицу у плиты, на которой грелась вода, но скоро вокруг меня появились корыта, ведра, бельё и принесённые с воли продукты – капуста, картофель, мясо. Женщины мешали мне, я – им. Новорождённого я вначале хотел уложить на тёплую плиту в гнездышке из ваты, но пока он появился на свет, плиту уже так разогрели, что брызги сала полетели на мать и ребёнка, которого я впопыхах сунул в подвернувшуюся кастрюлю. Было много смеха и шуток. Создавалась обстановка приятной дружбы.
В следующую мойку четыре молодые женщины почувствовали себя плохо, и я был вызван в баню. Затем началась эпидемия желудочных болезней: по возвращении с работы все заболевшие требовали отвести их ко мне на лечение. Но Юлдашева, как коршун, вилась рядом, и ничего предпринять было нельзя.
Хорошо запомнилась только одна сценка. Во время санобработки молодая девушка, немка из Дрездена, бывшая кинозвезда, которой при бомбардировке оторвало обе кисти, стояла обнажённая на скамейке, а старый урка-татарин с бритвой в правой руке приготовился брить ей лобок, и левой беспалой рукой, грязной и татуированной, ухватил за белокурый пушок и, ослабясь, говорит:
– Эх, фашистское добро пропадаеть, штоб мине обратно зарезали!
А девушка беспомощно вскинула кверху руки-обрубки, закрыла глаза и плачет.
Эту сценку я удачно нарисовал под названием «Поругание» на 07; начальница МСЧ, милая и несчастная медсестра Елсакова, поймала меня на месте преступления, отобрала рисунок, но начальству не донесла – оставила себе на память.
– Я дома столярничаю, доктор, понимаете, – сказал мне однажды Королёв, – сейчас должен сделать платяной шкаф – материал подвернулся что надо, упускать нельзя: это мой приработок, понятно? Так вы постарайтесь, доктор, устройте бюллетень на недельку. А я в долгу не останусь.
Мы закурили.
– Хотите денег?
– Нет.
– Но с этого стрелка, как его, Ситкина, что ли, вы взяли?
– Это другое. Я вылечил его жену и ребёнка. Он не верит Юлдашевой, а я вольных лечить не обязан. Лечение – риск.
Королёв помолчал.
– Ладно. Я отплачу другим. Пару раз приведу вам женщин из их зоны. Вроде на осмотр. Штуки по три.
– Да зачем мне столько.
– Одну вести ненатурально, там все хотят. Весь барак вести нельзя, одну – будет много зависти. Приведу по три раза трёх. Идёт? Запрётесь в кабинете Юлдашевой. Кабинету не привыкать, там сама Юлдашева с Дудником любовь крутят! Выберу время вечерком, когда начальница будет на партучёбе и приведу девок, ладно?
Но получилось иначе.
В этот день Юлдашева с перекошенным лицом прибежала в зону чуть свет и запёрлась с Дудником в кабинете. Потом забрала тетради с моими рисунками, кисти, свой терапевтический справочник и исчезла. Дудник сообщил, что начальство подстроило ей провокацию: завтра её должны задержать на вахте, обыскать, найти что-то в её сумке (он не сказал, что именно), сделать обыск в кабинете, найти непорядки в аптеке, снять с работы и судить. Я несказанно обрадовался: рисовальной каторге пришёл конец! Сколько сот рисунков вымучила из меня эта стерва? Не знаю, но её не будет, и отныне я – свободнейший и счастливейший человек в зоне! Я мысленно плюнул в сторону полочки, где до этого дня хранились тетради и краски. А между тем Дудник запёрся в кабинете начальницы с аптечной ведомостью и начал жечь в жарко натопленной печи какие-то иностранные медикаменты, незаконно присвоенные Юлдашевой для торговли в городе налево.
Вечером за ужином Дудник был весел и много шутил насчёт того, что, мол, остался соломенным вдовцом. Сквозь сон я слышал приглушённый голос Королёва и, приоткрыв глаза, видел Дудника в ярко-красном шёлковом белье. Счастливо заснул, а под утро был разбужен зверским ударом кулака в бок. Открыл глаза и увидел перед собой маленького толстого генерала, несколько незнакомых полковников, бледные лица начальника лагпункта и опера.
– Вставай на расправу, гад! Сейчас мы из тебя кишки выпустим!
Мне дали время только для того, чтобы кое-как одеться и поволокли в оперу.
– Становись у стенки!
Я встал.
– Читай молитву! Сейчас тебе будет конец!
И опер прицелился мне в лоб.
– Говори, собака, кто из надзирателей провёл Дудника в женский барак?!
В лагерной системе расхлябанность, допускаемая местными начальниками, несколько исправляется налётами комиссий из Москвы и общим страхом перед этими налётами. Такие комиссии не видят феноменального воровства и не замечают бесчисленных других злоупотреблений начальства; они помешаны на внешнем строжайшем соблюдении мелочей режима, и немытая кружка на бачке с питьевой водой может привести комиссию в ярость, а уж что касается женщин и условий их содержания в заключении, то в этой области высокая советская мораль заставляет их копаться в самых смехотворных мелочах.
В эту ночь неожиданно (для меня) нагрянула комиссия из Центра – генерал с полковниками, и отправилась – куда? – ну, конечно, в женскую зону, ведь именно там возможны самые ужаснейшие нарушения! Мороз стоял крепкий, обжигая одеревенелые пальцы о железо, стрелок открыл и снял первый большой замок и второй чудовищной величины. Всё было в порядке. На обоих вышках вытянулись фигуры зорких и бдительных часовых, угрожающе блестели безжалостные дула автоматов. Да, всё было в порядке! Но генерал захотел войти в барак. Вошли. Дали свет. И увидели: среди двухсот спящих красавиц в кроваво-красном шёлковом белье нежится в глубокой истоме зубной врач, бывший одесский гестаповец Иван Дудник! Генерала чуть не хватила кондрашка! Дудника сунули в карцер, а меня вытащили на допрос: в кабинке наши койки стояли рядом, я не мог не знать, кто вывел этого нахала в женскую зону.
Но я видел только бледные лица начальника и опера. И думал: «Эти московские уберутся завтра к вечеру. А с нашими мне оставаться и жить. Помнишь китайца и его обожжённую огнём автомата грудь с пятью ранами?»
– Кто?!
– Не знаю!
– Как не знаешь, пёс! Ну, взвожу курок! Видишь? Пуля в стволе! Кто?
– Не знаю!
– Ух, гадское племя! Иуда!
Опер вытирает носовым платком вспотевший лоб и вдруг левой рукой схватил меня за горло.
– Кто?
– Н-е-е… зна-а-а-ю…
И так до утра. Наутро промёрзлый карцер. Допрос. Снова тот же маленький генерал.
– Да ты же и не врач, гад, а юрист! – орет он в бешенстве, выпучив на меня маленькие глазки.
– Я и юрист, и врач, гражданин генерал. Я окончил два факультета.
– Два факультета! Да разве это бывает?! – визжит он тоненьким голоском. – Говори, кто провёл твоего соседа по кабинке в женбарак?!
– Не видел. Я спал.
Генерал тяжело дышит. Потом, чеканя слова, говорит:
– Чтоб этот гад не спал, немедленно послать его на штрафной лагпункт и там сразу на трассу и лесопоруб. Прокатить по всей трассе до конца! Дать сопроводилку, чтоб в тайге ему не давали отдыха, пока не околеет с топором в руках! Слышите? Это мой приказ!!! На мороз его! Пусть замёрзнет, подлец, ещё в этом месяце! Приказ понят? Выполняйте!
Юлдашеву сняли. Дудника выпустили из карцера через полчаса после отъезда генерала. Окружённый стрелками в тулупах я печально стою перед увешанной сосульками маленькой теплушкой. Почему она вся покрыта льдом? Как я один доеду в ней до Братска по всей трассе? Этого нельзя выдержать! Это конец! Замёрзну!
Из-за спины тёплое дыхание в ухо. Кто-то кладёт подбородок на моё плечо. Голос лейтенанта Красюка шепчет: «Не тушуйся, доктор! Тебя высадят через пару часов! В дело вложено распоряжение использовать по специальности! Ехай спокойно, с Тайшетом ты в полном, то есть, расчёте, и Тайшет обратно с тобой! Ехай!»
Глава 2. На трассе
Быстро наступила ночь. Я трясся в маленькой теплушке в полной темноте, только на станциях через щели проползёт по стенам тусклый свет, покажет наплывы льда на стенах и сосульки на потолке, и снова утлый вагончик застучит, закачается, заскрипит и потащит меня дальше в глубь тайги, в сторону от давно обжитых мест, ближе к зловещему лесо-порубу.
«Ну вот, – думал я, сидя на грязном полу и щёлкая зубами от холода, – произошло практическое знакомство с советской каторгой. Узнал ли я что-нибудь новое? Гм… Режим здесь строже, чем в обычном лагере, и поэтому все нарушения ярче бросаются в глаза. Человеческое, увы, только человеческое непослушно лезет в щели суровых режимных предписаний, и Мёртвого дома я пока не нашёл. Разве умирающие в моём стационаре и вскрытия тел убитых доказывают, что Дом этот населён мертвецами? Я думаю обратное – слишком жизнелюбивыми людьми, внутренне вольными настолько, что ради призрачных утех они могут нарушать режим и идти на смертельный риск.
Все умирающие и убитые, которых я видел, погибли не во исполнение, а в нарушение правил, которые нацелены на то, чтобы сделать этот Дом мёртвым. Они погибли как живые. В этом Смерть потерпела неудачу. Жизнь торжествует, и даже её кривлянье должно радовать, потому что Смерть – это неподвижность и покой, а его я не нашёл здесь.
Что ж, остаётся посмотреть лесопоруб, перед которым на распреде посученные контрики так дрожат от страха.
Самое мёртвое, что я видел в распреде, – это постное благочестие на рожах придурков. Но и это не печать подлинной смерти, если только предположить, что у большинства – это защитная маска. Защищая жизнь в себе, трусы, как насекомые, притворяются мёртвыми. Но по-настоящему здесь мертвы лишь те немногие, душа которых умерла ещё на воле и у которых эта казённая восторженность отражает её всегдашнее состояние: когда люди смачно и взасос лобызают кнут, который гуляет по их спинам, то они душевно мертвы, они больше мертвецы, чем молодой китаец с пятью пулевыми ранами на обожжённой груди. Нет, куда бы я ни попал в этом лагере, мертвецы всегда будут в меньшинстве, а среди живых людей я не пропаду. Я сам – живой!»
Высадка произошла утром. На санях, груженых мёрзлыми бараньими тушами, меня доставили в зону. Это был инвалидный и штрафной лагпункт номер 041 или 043 – не помню. Память – своевольная и капризная способность: я помню, что нарядчик был из бытовиков, американский еврей по фамилии Перец, помню, что он был невысокого роста, рыжий, шустрый, со всеми ладил и в зоне только и слышалось: «Где Перец? Позовите Перца! Сюда, товарищ Перец!» А Перец для моего рассказа совсем не нужен. А вот номер лагпункта и фамилию начальника я забыл! Чёрт знает что! Очень жаль: фамилию этого человека нужно было бы записать для потомства. Это был высокий худой человек, несмотря на зверский мороз ходивший в долгополой шинели. К этому времени выпало много снега, и все инвалидные бригады работали по очистке зоны и там, где нужно, и там, где это совершенно никому не требовалось. Начальник был вездесущ: он осматривал ряды бригад, идущих в столовую, и каждый, кто обернулся, шел не в ногу или заговорил с соседом, получал трое суток холодного изолятора, а вся бригада лишалась еды. Во время работы начальник следил, чтобы никто не отдыхал, не разговаривал и не курил. Обстановка на лагпункте создалась тяжёлая.
Как распред запомнился мне сценой «Поругания» с грязной татуированной рукой урки, лежавшей на лобке безрукой плачущей девушки, так и этот инвалидный лагпункт вспоминается мне другой сценой: сияющее морозное утро, по розовому искрящемуся снегу молча движутся тёмные фигуры калек, подобранных начальником с большим знанием дела: те, у кого не было правой руки, вдвоём левой несли носилки со снегом с одной стороны, а люди без левой руки – с другой, безногие лопатами ковыряли снег, безрукие водили в уборную цепочки слепых… Всё двигалось, это была молчаливая машина, какой-то зловещий балет, поставленный в розовых декорациях постановщиком, не имеющим сердца. Кстати, снег – очень тяжёлый груз, и десять часов таскать его одной рукой – это совсем не лёгкая, хотя и никому не нужная работа…
Перец меня не трогал, и в бараке на нарах я открыл приём, потому что врача на этом инвалидном лагпункте не было. Последний врач не так давно освободился и выехал к поезду на телеге, груженой чемоданами с вещами, которые он награбил у больных. Врача звали Николаем Николаевичем Тихоновым.
Это был мой старый знакомый по Суслово – румынский поп, предатель, педераст и хороший артист, изображавший в клубе КВЧ женщин. Теперь к его разнообразным талантам прибавился ещё один: в Озерлаге паринте Никулаэ стал врачом! Дивны дела твои, господи! А вот насчёт чемоданов вопрос остаётся нерешённым: кто вознаградил мошенника – бог или оперчекистская часть? Больные рассказывали, что тайшетское САНО не раз присылало на лагпункт врачей, но связанный с опером поп ловко и быстро их выживал и держал зону в своих руках. Выходит, что обогатил своего сексота опер, но ведь всё в руке Божией, включая и опера, так что, если подумать хорошенько, то тут за всё отвечает Всемогущий!
Через неделю я получил назначение старшим врачом на 07. Знающие дело старики покачали головами:
– Трудный лагпункт, ох трудный! Контингент там тяжёлый, да и начальница лагпункта – зверь. Её так и зовут – Зверь! Одно там утешение – начальник режима Иван!
– Позвольте, – горячился я, – разве начальник режима может быть хорошим человеком? Начальника режима в Тайшетском управлении Озерлага капитана Фуркулицу я знал в Сиблаге ещё лейтенантом, гадом был, гадом и остался. Насилуя заключённую девушку в Тайшете, он сломал ей руку.
– Иван – свой парень.
– Может быть. Но это фамилия?
– Нет. Имя. Его фамилии никто не знает. Он – младший лейтенант. Его так и зовут в глаза гражданином младшим лейтенантом, а за глаза, любовно, от сердца, – Иваном. А его жена там ларьком заведует: не женщина, а ангел!
– Так начальник лагпункта женщина? Вот никогда не видел такое!
– Увидите. Женщина и зверь.
Через день я очутился на 07.
Это был маленький лагпункт, затерянный в густой тайге в восемнадцати километрах от Новочунки. На подходе к зоне – несколько убогих избушек, вольный городок для начальства. На пригорке небольшая зона, огороженная забором. Справа от ворот – внутренняя зона, и в ней – новый барак для штрафников и крохотный домик с ДОПРом и ШИЗО. Дальше амбулатория и стационар в одном большом и чистом строении. Ещё дальше, всё ещё по правой руке, хитрый домик опера, морг, кухня, баня и кипятилка. Слева, вдоль дороги, значительно отступая от ворот, ряды инвалидных и рабочих бараков. Они стояли торцами к дороге и забору и боками поднимались к склону холма.
Из окон и с крылечек видна тайга, насколько глаз видит – одни верхушки сосен: белые зимой, чёрно-зелёные летом. Воздух сибирский – сухой и чистый. Почти всегда ветер. Редкие крики птиц. Глубокая тишина. Задворки человеческого мира.
На лагпункте 800 человек. 400 рабочих первой категории, 400 инвалидов, частью из обессилевших рабочих, а в большинстве – привозные. Все инвалиды – тяжелобольные. Обе группы хорошо различимы с первого взгляда – одни в хорошем обмундировании и держатся бодро, другие – оборванцы, идут и покачиваются, как пьяные, но не от голода, а от высокого артериального давления. Пища скудная, но неплохая: главный повар и завкухней – одно лицо, бывший власовский капитан, а до этого красноармейский комбат и партиец, попавший в плен и променявший поклонение Сталину на «хайль» Гитлеру.
Нарядчик – смазливый, женоподобный бандеровец, работающий вежливо, без мата. Он – бывший народный учитель. Кухня и прачечная в руках бывших офицеров маньчжурской армии. Это – самостоятельное государство: китайцы молча улыбаются, но говорят мало, и в их среду постороннему проникнуть невозможно. Парикмахер – бывший лучший тенор из хора Львовской оперы, он же запевала украинского эсэсовского батальона карателей-головорезов. За художественное пение получил от гитлеровцев официальное название «Соловей» («Нахтигаль»), Парикмахера в зоне многие зовут Соловьём и ещё одним словом, потому что у него вечером иногда бывают слегка подкрашены щёки и губы.
Был в зоне ещё один тенор и тоже Соловей – длинноносый рыжий горбун, варшавский еврей. На деньги какого-то богача он получил певческое образование в Италии и пел как беспечная свободная птица.
Контингент пёстрый – человек пять бывших сиблаговских контриков ежовской выделки, человек десять советских людей, отштампованных контриками после войны, а остальная масса – по-животному ненавидящая всё советское и русское: изменники, бандеровцы, мусульмане-легионеры, немцы, эстонцы, латыши и японцы.
Сначала меня очень испугал опер – худой, как щепка, человек с серо-зелёным лицом: после фронтовой раны в живот ему удалили желудок и часть кишок, и вот теперь он медленно умирал от голода и постоянных болей. Вид у него был зловещий, никогда не улыбающееся сумрачное лицо казалось злодейским, но потом я узнал, что опер в прошлом педагог, чекистскими делами не занимается, никого не трогает и живёт только своими муками, красивой молодой женой и маленьким сыночком Алёшей.
Я боялся, что по приезде этот серо-зелёный зверь станет вербовать меня, но этого не случилось, да и среди контингента нашлись люди, знавшие меня ещё по Сиблагу: по моей просьбе они сразу пустили слух, что я бывший разведчик и чекист, и этим отрезали оперу путь к вербовке.
Первым старым знакомым оказался Сидоренко, мой бывший начальник лагпункта из Суслово, которому опер Долинский сделал срок, подло инсценировав кражу мешка с овсом.
Вторым старым знакомым был врач, с которым я случайно познакомился в Мариинском распреде по пути из Суслово в Москву. Владимир Алексеевич знал мою биографию по моим рассказам и поддержал Сидоренко в создании условий, препятствующих привлечению меня на работу в опер-чекчасть.
Третьим знакомым был Эстемир Селим Гирей, ингуш, бывший нарядчик из Маротделения – необузданный и неугомонный дикарь, ярчайший тип нашего кавказского разбойника. Эстемир был неисправимым драчуном и неутомимым танцором, грозой урок и объектом обожания всех дам. Но никто не знает своей судьбы. Позднее у него начался облитерирующий эндартериит – болезнь, при которой нарушается кровообращение в конечностях: они сначала поражаются гангреной, а затем отрезаются.
Войдя в инвалидный барак, я был поражён невиданной и непонятной чистотой: не только пол и нары, но даже стены на высоту поднятой руки были чисто-начисто выскоблены битым стеклом и тепло мерцали полупрозрачной поверхностью свежей древесины. Всюду виднелись согбенные фигуры еле живых людей, казалось, лижущих стены языками, и между ними шумно и грозно металось странное существо полуметрового роста, похожее на большого орла со связанными крыльями. Это был Эстемир, но уже без ног – они отняты по пояс, его туловище было привязано к тележке на железных колёсиках.
– Скорей! Скорей! Скорей! – гортанным голосом кричал он и крутил в воздухе деревянными утюжками, на которые опирался руками. Тележка с грохотом каталась по бараку из конца в конец, но когда свет упал на худое лицо, хищный нос крючком и серые бешеные глаза, я узнал в этом обрезке человека – некогда неукротимого Эстемира. Да, он оставался орлом, хотя и с обрезанными крыльями. Мы обнялись, и на лагпункте я обрёл могучего друга и защитника.
Владимира Алексеевича в распреде я видел после его прибытия с кавказским этапом – он был худ, как скелет, и очень моложав. Теперь это был обрюзгший лысый толстяк с бледным лицом, светлой бородкой и золотыми очками, прикрывавшими очень близорукие глаза. Мы тоже обнялись и стали дружно работать, помогая друг другу в бесчисленных затруднениях лагерной жизни и медицинской работе. Ее было много, с этапами приходили другие врачи, но как-то не приживались: то оказывались лентяями или патологическими типами, то рвались с лагпункта в Новочунку, в клиническую больницу, в более благоприятные моральные и бытовые условия. А мы никуда не рвались, делали что положено и жили душа в душу.
Я прибыл в марте 1952 года, а отбыл в декабре того же года, и вспоминаю эти девять месяцев с тихой грустью. Много пришлось видеть там тяжёлого, немало хорошего, бывало там и смешное, даже очень смешное, и теперь, подбирая слова для названия главы, я сначала остановился на странном сочетании – «Весёленькая могила». Да, это была могила. Но из неё иногда доносился безудержный смех. Потому что в могилу были посажены ещё живые люди, а где живые люди, там неизбежен и смех.
Следующий день выдался очень морозным. После завтрака ударили на развод. Рабочие, ёжась от стужи, прыгали к воротам. В чёрных рядах слышались кашель и хлопанье рукавицами об рукавицы. Из-за леса поднималось оранжевое солнце, огромное, еле видимое сквозь ледяную мглу.
– Гражданин начальник, – сказал я толстой рябой женщине в овчинном тулупе. – Я новый врач. Разрешите узнать температуру.
– Сорок один, – ответила она, растирая рукавицей багровые рябые щёки.
– Тогда развод начат ошибочно: по положению с сорока градусов холода люди на работу за зоной и в открытые места не выводятся.
Начальница повернулась ко мне. Смерила глазами. Фыркнула.
– А я здесь сама положение. Понял? Сказала – вот и получилось положение! Закройся и исчезни, пока цел! А то съем живьём. Понял?
Я растерялся: таких ответов от начальников мне слышать не приходилось. Начальника МСЧ ещё не было.
– Давай, давай отселева! Катись!
И начальница повернулась ко мне широкой спиной. Я отошёл, но стал рядом с заведующим каптёркой и кухней. Развод рабочих закончился. Выползли инвалиды.
– Нарядчик, в каптёрке, я видела, крыша прохудилась! Пошли починить!
После развода приземистая фигура прошла в свой кабинет, вышла с объёмистой кошёлкой и направилась в баню.
Придурки ухмыльнулись.
– Сейчас нашего Зверя обрабатывать будут!
– Как так?
– Она на комиссовках всегда внимательно осматривает всех рабочих первой категории. Любит широкоплечих, невысоких и чтоб при инструменте были: говорят, у них он способней, чем у высоких и тонких. Выбирает не спеша. Любит своих татар. Как выберет, так заставляет начальника МСЧ проставлять в карточке «Временно лёгкий труд» и посылает банщиками в баню. Это уж её личная гвардия. Она приходит с кошёлкой, а в кошёлке – два пол-литра и закуска. Пока Зверь раздевается, банщики выпивают первую бутылку и закусывают. Потом её по-очереди оформляют в напаренной парилке и растирают жёсткими мочалками. Как станет похожей на свеклу, так делает знак рукой. Щёлкает пальцами. Это значит – второй заход требует. Банщики выпивают другую бутылку, закусывают и по-очереди её оформляют опять. Сейчас не уходите, она пройдёт из бани в кабинет! Будем поздравлять с лёгким паром!
Мы покурили, поболтали для первого знакомства, и скоро дверь бани распахнулась, и оттуда хлынуло облако пара, а в нём Зверь – тулуп на одном плече, на груди орденские ленточки, лицо малиновое, благосклонно улыбается. В руке – пустая кошёлка.
– С лёгким паром, гражданин начальник! – хором закричали улыбающиеся заключённые: придурки, инвалиды, барачные дневальные, кухонные повара.
– Спасибо, заключённые! – томным голосом прорычала Зверь и ввалилась в дверь кабинета, который помещался за баней, в одном домике с КВЧ.
– Представление кончилось? – спросил я.
– Наоборот. Только начинается!
И действительно: я увидел на крыше скрюченную фигурку старика, который на таком лютом морозе пытался чинить обледеневшую крышу. Я снял его с крыши, и через час нарядчик зашёл за мной в амбулаторию – до вечернего приёма Зверь приказала посадить меня в холодильник. Бушлат сняли и в одной телогрейке втолкнули в карцер, где стекла были выбиты и часть койки засыпана снегом. Конечно, на воле я получил бы воспаление лёгких, но спецлагерь – не воля; там, как и на фронте, люди не простужаются.
Вечером дверь отперли, и в комнату вошла высокая стройная молодая женщина с яркими васильковыми глазами.
– Я – ваша новая начальница, медсестра Елсакова! – проговорила она, оглянулась и торопливо протянула руку. – Идите греться, доктор! Владимир Алексеевич приготовил для вас кружку горячего чая со спиртом! Не надо было связываться с начальницей лагпункта!
– А крыша?
– Осталась недоделанной!
– Значит, надо было. Я моложе инвалида, да и в помещении не так холодно, как наверху!
Так я познакомился с Елсаковой и стал её доверенным другом.
А через неделю в стационар лёгким шагом вошёл щеголеватый капитан в снежно-белом полушубке, в косматой белой папахе, лихо сдвинутой на затылок. У него было удивительно тонкое, породистое лицо, это был хороший образец грузинского князя: нос горбинкой и узкие чёрные усики дополняли сходство. Красивый молодой капитан был пьян.
– Я – новый начальник лагпункта. Вы – врач? Хорошо. Почему этот больной не привстал с постели?
Я пожал плечами:
– Он мёртв.
– Почему розовый?
– Он скончался минуту назад, у него была пневмония с высокой температурой.
– «Доверяй, но проверяй!» – учил нас товарищ Ленин, – сказал капитан, поправил папаху, небрежно провёл пальцем по усикам.
– Трубочку! Живо!
Взяв стетоскоп, он приложил узкий раструб к уху, а широкий – к пупку умершего. Мы стояли, вытянувшись. Только один из больных пробормотал несколько раз:
– Прости, господи, на всё твоя воля…
Капитан резко выпрямился. Провёл пальцем по усикам.
– Возьмите трубку. Он точно мёртв. Я проверил. Можете не беспокоиться, доктор. Уж если я говорю «мёртв», так значит мёртв на все сто! – резко повернулся и вышел.
Так я познакомился с моим новым начальником. Этого сумасброда я за девять месяцев ни разу не видел трезвым.
– А ты чего не вышел за зону валить лес? – спросил капитан горбатого Соловья, войдя в комнату КВЧ и садясь на стул задом наперёд; положил руки на спинку, уперся в них подбородком и уставился в Соловья нос в нос.
– Пхе, зачем мне лес? Я и без леса проживу, пан начальник!
– А вот я завтра специально выведу тебя за зону, чтоб ты понюхал, что такое лесопоруб!
Соловей нервно вертит в руках линейку и болезненно улыбается: пьяный начальник играет с его жизнью и смертью.
– Нюхать мне нечего, а за зону я не пойду.
– Пойдёшь!
– Нет, не пойду!
– Самолично вытащу тебя за ворота!
– Руки коротки!
– Как ты смеешь так разговаривать с начальником, жид? Я тебя заморю в изоляторе!
– Это другое дело, – дрожа от нервного напряжения, говорит горбун. – Убить пан меня может хоть сейчас с пистолета, а вывести на лесопоруб – нет. Я пану-таки повторяю – руки коротки!
– Вот жидовская морда! А?! Вы только послушайте! Нарядчик, забери жида в изолятор! A-а, трясёшься, тварь? Боишься меня?!
– Вас? Пхе… Тоже скажете такое несуразное, что в ворота не лезет! Так я пану скажу, что после ареста я никого не боюсь, пан начальник! Российские чекисты меня освободили от страха. Я, конечно, польский гражданин и у вас в заключении, но бояться мне не к лицу! Я пана не боюсь!
Соловей играет линейкой, и видно, как его тонкие и длинные пальцы дрожат. Но нос победно торчит кверху, горбун похож на боевого рыжего петуха, который отчаянно лезет в драку.
– Ладно, жид, не сердись, – говорит вдруг капитан совершенно другим тоном. – Слушай, спой мою любимую!
Он щурит пьяные глаза, подпирает голову рукой и сидит в мечтательной позе. Проходит минута.
– Ну? Ты что, не хочешь?
Горбун с презрением пожимает костлявыми плечами.
– Если пан начальник хоче…
И кристально чистым голосом, бодро, с задором поёт песню «За полями да за чистыми». То вызывающе, то нежно.
– Эх ты, удаль молодецкая, эх ты, девичья краса… – задумчиво повторяет капитан, думая о чём-то далёком. Вдруг встаёт.
– Спасибо. Мастерски спето. Молодец. Тебе бы на сцене петь, а не по лагерям болтаться!
– Буду петь и на сцене. В Варшаве!
Горбун и начальник обмениваются острыми взглядами.
– Вы понимаете, доктор, начальник лагпункта – пьяница и хам, но в нём есть что-то бесшабашное, напускное, он никогда не бывает мелко и злобно жестоким. А вот мой муж – и пьяница, и хам, и ещё мелкий злобный подлец, – говорит Елсакова, печально глядя в окно. – Я отдыхаю от жизни только в зоне – приду в проволочный загон и радуюсь: они все остались там, на другой стороне! Печи в избах здесь маленькие, сделаны плохо, дрова сырые, прокипятить бельё – значит провозиться с ним целый день. На следующий день глажу. А потом муж придёт из Штаба – он там счетоводом работает, и прямо в грязных сапогах ложится на свежую постель! Нарочно, понимаете? Лежит и смотрит мне в глаза. Издевается. Надо отвезти мёртвых в Новочун-ку, так они все, пьяные подлецы, дадут лошадь и сани, а бесконвойника не дают, мол, нет, все в разъезде. Я трупы сложу, сяду на них верхом, а ребёнок у меня за спиной в рюкзаке, и еду, а они смеются: «Наша поморка – ржаные волосья кататься поехала!» А что плохого, что я с Мурманска и волосы у меня, как рожь? Не всем же быть брюнетками!
– Да вы разведитесь с ним, гражданка начальница!
– Не могу! Комната записана на него! Куда я денусь? Денег нет на переезд, и куда ехать? К тому же ребёнок годовалый… Заманил он меня сюда, в леса, а как мне отсюда выбраться – не знаю… В Мурманске-то у меня дом от папы покойного остался, так он уговорил дом продать, деньги пропил и вот теперь выживает с квартиры. Глаза мои на них на всех, на пьяниц, не глядели бы… Какой вы счастливый, доктор!