Текст книги "Пернатый змей"
Автор книги: Дэвид Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)
«Очень неплохое место, – подумала Кэт. – Не слишком дикое и не слишком цивилизованное. До разрухи не дошло, но ремонт очень не помешал бы. Не оторванное от внешнего мира и в то же время не придушенное им».
Она направилась в отель, который посоветовал ей дон Рамон.
– Вы прибыли из Орильи? Миссис Лесли? Дон Рамон Карраско написал нам о вас.
Дом уже ждал ее. Кэт расплатилась со своими лодочниками и пожала на прощание руку каждому. Ей было жаль расставаться с ними. Они ушли тоже с явным сожалением. Она сказала себе:
«Эти люди даровиты и восприимчивы. Они жаждут восприять Вышнее Дыхание. Они, как дети, беспомощны. И еще они как демоны. Но втайне, верю, они больше всего на свете жаждут дыхания жизни и общности с храбрецами».
Она удивилась тому, что вдруг заговорила подобным языком. Но она настолько устала и была опустошена, что Иное Дыхание от неба и голубовато-темное – от земли, почти неожиданно, стало для нее реальней так называемой реальности. Конкретная, дисгармоничная, раздражающая действительность растворилась, и ее место заняли мягкий мир силы, бархатный темный ток от земли, нежное, но высшее дыхание жизни. Из-за яростного солнца смотрели темные очи иного, более дальнего, солнца, а меж голубоватых ребер гор тайно билось могучее сердце, сердце земли.
Дом был такой, как ей хотелось: низкий, Г-образной формы, под черепичной крышей, с грубыми красными полами и широкой верандой, боковые стены патио уходили к густому, темному манговому леску за низкой оградой. Квадрат патио между домом и манговыми деревцами пестрел олеандрами и гибискусами, был там и бассейн посреди газона. Вдоль веранды стояли цветочные горшки с геранями и другими, не местными цветами. В дальнем конце патио под молчаливой неподвижностью лохматой листвы банановой пальмы копошились в земле куры.
Дом, наконец-то: ее каменный, прохладный, темный дом, комнаты выходят на веранду, ее широкую, тенистую веранду, или на piazza, или в коридор, смотрящий на сверкающее солнце, яркие цветы и газон, на неподвижную воду и желтые банановые пальмы, на темное великолепие густых манговых деревьев.
Вместе с домом она получила мексиканку Хуану с двумя густоволосыми дочками и сыном. Семья ютилась в тесной постройке за домом, позади столовой. Снаружи виднелись колодец, кухонька, в домике же семья спала на циновках, брошенных на пол. Там барахтались куры в луже и, когда поднимался ветер, лопотали банановые пальмы.
В распоряжении Кэт было четыре спальни. Она выбрала ту, где низкое, забранное решеткой окно выходило на улочку с заросшей травой булыжной мостовой, заперла двери, закрыла окна и улеглась спать, сказав себе: «Наконец я одна. Теперь нужно позаботиться лишь о том, чтобы больше не позволять шестерням окружающего мира зацепить себя, и не утратить того главного, что мне открылось».
Она испытывала странную усталость, ощущение, что не может пошевелить ни ногой, ни рукой. Она проснулась к пятичасовому чаепитию, но в доме не было чая. Хуана помчалась в отель, чтобы там раздобыть щепотку.
Хуана была женщиной лет сорока, низкого роста, с круглым смуглым лицом, раскосыми черными глазами, всклокоченными волосами и утиной походкой. По-испански она тараторила так, что не уследишь, к тому же словно каша во рту и постоянно добавляла «n». И вид неряшливый, и речь такая же.
– No, nina, no hay masn, – говорила она. «Masn» вместо «mas». И по старому мексиканскому обычаю звала Кэт Nina, нинья, то есть «детка» по-испански. Это было признаком особого расположения к госпоже.
Хуане предстояло небольшое разбирательство в суде. Она была вдовой с сомнительным прошлым, натурой страстной, но не очень умеющей сдерживать себя, беспечной распустехой. Хозяин отеля уверил Кэт, что на честность Хуаны можно положиться, но если Кэт пожелает найти другую criada[55]55
Прислуга (исп.).
[Закрыть], никто не станет возражать.
Женщины не сразу поладили. Хуана была упрямой и нетерпимой; мир обошелся с ней не слишком ласково. И иногда у нее прорывались нотки злости женщины, чья жизнь не задалась.
Но иногда неожиданно прорывалось и другое: необычная теплота и своеобразное бескорыстное благородство, присущие коренным мексиканцам. Она была честной, поскольку ни во что вас не ставила и вы были ей безразличны – пока не становились ее врагом.
И однако, она предусмотрительно не давала воли злости и подозрительности, прячущимся в ее черных глазах, как можно было ожидать. Кэт чувствовала в ее голосе, когда Хуана обращалась к ней: «Нинья – детка!», злую издевку.
Но ничего не оставалось, как продолжать и дальше полагаться на смуглолицую раскосую мексиканку.
На второй день Кэт собралась с силами, чтобы вынести из «салона», как тут называли гостиную, набор плетеной мебели, убрать картины и низенькие цветочные подставки.
Если есть самый ужасный из всех существующих в мире обычаев обставлять жилище, то это обычай мексиканский. В середине «салона» с красным кафельным полом стояли друг против друга: черный диван с гнутой спинкой и плетеным сиденьем и двумя парами таких же кресел по бокам и коричневый диван с плетеным сиденьем и двумя парами таких же кресел по бокам. Казалось, что стоящие полукругом диваны и восемь кресел заняты призраками всех когда-либо слышанных мексиканских банальностей, сидящими, обратив лица и колени друг к другу и опираясь ногами на кошмарный ковер, зеленый с красными розами, в бесконечно тоскливом центре «салона». Самый этот вид приводил в ужас.
Кэт разбила эту зеркальную симметрию. С помощью двух девушек, Марии и Кончи, при участии ироничной Хуаны, перенесла кресла и бамбуковые подставки в одну из пустовавших спален. Хуана скептически наблюдала за ее суетой. Но когда Кэт раскрыла свой сундук и выудила оттуда пару тонких ковриков, пару изящных шалей и несколько мелких вещиц, чтобы придать комнате человеческий вид, criada принялась восклицать: «Que bonita! Que bonita, Nina! Mire que bonita!»[56]56
Какая красота! Какая красота, детка! Глянь, какая красота! (исп.)
[Закрыть]
Глава VII
Plaza
Сайюла была небольшим летним курортом, не для праздных богачей, поскольку в Мексике таковых почти не осталось, а для торговцев из Гвадалахары и тех, кто приезжал сюда на выходные. Но даже их было мало.
Тем не менее, тут было два отеля, оставшихся, по правде говоря, с бестревожных спокойных времен дона Порфирио, как и большая часть вилл. Виллы на прибрежной полосе стояли всегда на запоре, некоторые были покинуты хозяевами. В городке жили как на вулкане, постоянно трясясь от страха. Причин жить в страхе было предостаточно, но больше всего боялись бандитов и большевиков.
Бандиты – это просто люди из отдаленных деревень, которые, не имея ни денег, ни работы, ни перспектив, сделали грабеж и убийства своей временной – иногда и постоянной – профессией. Они живут в первобытных деревнях, пока не нагрянут солдаты, и тогда они скрываются в диких горах или в болотах.
Большевики, почему-то кажется, родятся на железной дороге. Всюду, где пролегают стальные пути, где взад и вперед снуют вагоны с пассажирами, там царствуют жизнь транзитная, не имеющая корней, разделение на первый и второй класс, зависть и злоба, а железные, дьявольские пыхтящие паровозы логично производят на свет детей материализма, большевиков.
В Сайюле была небольшая железнодорожная ветка, она принимала свой, раз в день, поезд. Дорога не приносила дохода и боролась за выживание. Но и этого было достаточно.
Сайюла даже не избежала настоящего безумия Америки – автомобиля. Как некогда люди стремились обзавестись лошадью и саблей, так теперь им хотелось иметь автомобиль. Как женщины некогда жаждали обзавестись домом или иметь ложу в театре, теперь они мечтали об «авто». По единственной и жалкой дороге мчался в Сайюлу из Гвадалахары неиссякаемый поток «авто», машин и автобусов камионов. Одна надежда, одна вера, одна судьба: проехаться в камионе, иметь машину.
Когда Кэт прибыла в городок, случилась небольшая паника, вызванная появлением бандитов, но ее это не слишком взволновало. Вечером она пошла на plaza, рыночную площадь, чтобы побыть среди людей. Plaza была квадратной формы, с большими деревьями и заброшенной эстрадой посередине, с узким променадом по периметру и выходившими на нее мощеными улочками, по которым на plaza торопились ослики и камионы. На дальней, северной стороне располагался рынок.
Оркестр больше не играл в Сайюле, и elegancia[57]57
Щеголи (исп.).
[Закрыть] больше не фланировали по тротуару под деревьями вокруг plaza. Но тротуар по-прежнему был в хорошем состоянии и скамейки на нем более-менее крепкие. О, времена дона Порфирио! Теперь же сидели на скамейках и монополизировали площадь пеоны да индейцы в своих одеялах и белых штанах и рубахах. Правда, закон предписывал пеонам появляться на plaza в брюках, а не в тех широченных болтающихся портках, в каких они работают в поле. Но пеоны не желали обряжаться в брюки и являлись в своей простой рабочей одежде.
Plaza принадлежала пеонам. Они занимали все скамейки или неспешно разгуливали по тротуару в сандалиях на босу ногу и одеялах на плечах. После шести часов вечера в маленькие палатки на северной стороне, через булыжную мостовую, в которых торговали похлебкой и горячей едой, набивался народ; дешевле было поесть после работы здесь. Женщины дома могли обойтись и без caldo – бульона или мясной похлебки, одними лепешками тортильями. В палатках, торговавших текилой, на скамьях тесно сидели мужчины, женщины и подростки, положив локти на стол. Играли по маленькой, и мужчина в центре компании открывал карты, на всю plaza выкрикивая: «Cinco de Spadas! Roy de Copas!»[58]58
Пятерка пик! Король черв! (исп.)
[Закрыть] Огромная толстуха с непроницаемым лицом и грозой в черных глазах, с сигаретой, прилипшей к губам, до поздней ночи торговала текилой. Продавец сластей предлагал леденцы по сентаво за штуку. Прямо на тротуаре стояли зажженные жестяные «молнии», освещая маленькие кучки манго или отвратительных тропических красных слив по два или три сентаво за кучку, рядом в ожидании покупателя сидели на корточках продавцы – женщина, чья юбка застывшей волной лежала вокруг нее на тротуаре, или мужчина со странным терпеливо покорным видом, чье фатальное безразличие и мягкое упорство так поражают иностранца. Принести на тридцать центов маленьких красных слив, сложить их на тротуаре маленькими пирамидками и ждать весь день до темноты, сидя на корточках и глядя вверх на далекие лица прохожих, возможных покупателей, – иной работы и иного заработка у них явно не было. Ночью, у жестяной лампы, чей огонек трепещет на ветру.
Обычно там стояли двое юношей небольшого росточка с гитарами, у одного побольше, у другого поменьше, стояли рядом, повернувшись друг к другу, как бойцовые петухи, и пели долгую, бесконечную лебединую песнь, напряженными приглушенными голосами пели вечные баллады, не очень мелодичные, печальные, нескончаемые, слышные только вблизи, пели и пели, пока в горле не начинало саднить. И несколько высоких, смуглых людей в красных одеялах на плечах стояли вокруг них, небрежно слушая и редко, очень редко жертвовали им один сентаво.
В съестных палатках выступало трио: две гитары и скрипочка, гитаристы были слепцами; голоса у них были высокие, пели они очень быстро, но не очень слышно. Казалось, они поверяют какую-то тайну, сидя лицом к лицу вплотную друг к другу и спиной к миру, словно вслушиваясь, как дикая, тоскливая баллада эхом отзывается в груди партнера.
Весь городок был на plaza, которая низким гулом быстрых голосов напоминала становище. Редко, очень редко, отдельный голос, взлетающий над этим тихим рокотом, женский музыкальный смех, детский щебет. Редко – быстрое движение: лишь медленно прогуливающаяся толпа в мексиканских сандалиях, называющихся huaraches, легкий тараканий шорох подошв по асфальту.
Временами резвящиеся голоногие мальчишки стрелой прорезали тень между деревьями, вылетая из спокойной толпы или влетая в нее. Это были неугомонные чистильщики обуви, надоедливыми мухами кружащие в стране босоногих.
На южной стороне plaza, как раз напротив деревьев и наискосок от отеля, между стульями и столиками уличного кафе едва не завязалась драка. В будни мало кто осмеливался позволить себе роскошь посидеть в этом кафе за кружкой пива или стаканом текилы. В основном это были приезжие. И пеоны, неподвижно сидящие поодаль, смотрели на них из-под огромных сомбреро глазами василиска.
По субботам и воскресеньям происходило нечто вроде праздничных гуляний. Тогда на plaza, кренясь и скрипя тормозами, останавливались камионы и машины. И из них, как редкостные птицы, выпархивали стайки стройных очаровательных девушек в платьях из органди, с напудренными лицами, завитых. Они прогуливались, взявшись под ручку, ослепительные в своем красном органди, голубом шифоне и белом муслине, в чем-то воздушном розовом, лиловом и оранжевом, черные кудряшки подрагивают, тонкие смуглые руки сплетены, смуглые лица странно жутковаты под толстым слоем косметики, почти белы, но белы, как лицо клоуна или трупа.
В мире мощных, красивых мужчин пеонов эти щеголихи порхали, как нелепо яркие, назойливые бабочки, бесплотные. Fifis, юных франтов, вопреки ожиданию, было мало. Но они все же были, в белых фланелевых брюках и белых туфлях, темных пиджаках, аккуратных соломенных шляпах и с тросточками. Fifis намного женственней, чем эти беспечные девицы; и более нервные, чувствительные. Тем не менее, fifis галантны, курят сигареты с тонким ароматом, говорят на изысканном кастильском, насколько это у них получается, и выглядят так, словно их через год должны принести в жертву некоему мексиканскому богу, когда они станут достаточно упитанными и пропитаются ароматным дымком. Жертвенные бычки на выгуле.
В субботу fifis, девицы и горожане, обладатели машин, – в конце концов, всего какая-то жалкая кучка – желали беззаботно повеселиться в угрюмой гиблой Мексике. Они нанимали музыкантов с гитарами и скрипкой, и те принимались играть джазовую музыку, которая у них звучала мягко, без достаточного драйва.
И на тротуаре под деревьями возле alameda[59]59
Здесь: главная улица (исп.).
[Закрыть] – под деревьями plaza, рядом со столиками и стульями уличного кафе молодые пары танцевали a la mode[60]60
По современной моде (фр.).
[Закрыть]. Красное, розовое, желтое и голубое органди платьев отплясывало со всеми пришедшими белыми фланелевыми брюками, и некоторые из белых фланелевых брюк были при изящных туфлях, белых с черными шнурками или с коричневыми застежками. И некоторые платьица из органди были при зеленых ножках и зеленых туфельках, а некоторые при ножках a la nature и белых туфельках. И тонкие смуглые руки лежали на темно-синих – или темно-синих в белую полосочку – плечах fifis. И невероятно ласковые лица мужчин отечески улыбались набеленным, миловидным, беспечным личикам женщин; улыбались ласково, отечески, плотоядно, представляя, сколь сладостен будет вкус жертвы.
Но они танцевали на тротуаре, идущем вокруг plaza, а по этому тротуару медленно прогуливались или стояли группками пеоны, глядя черными, непроницаемыми глазами на непривычно мечущихся, как бабочки, танцоров. Кто знает, что они думали, глядя на них? – восхищались, завидовали или это было лишь молчаливое, холодное, смуглолицее неприятие? Скорей всего, неприятие.
Молодые пеоны в тесных белых блузах и с алыми серапе, небрежно переброшенными через плечо, медленно прогуливались, балансируя своими огромными, тяжелыми сомбреро и стараясь не обращать внимания на танцующих. Медленно, твердым шагом, с прямой спиной, они решительно двигались сквозь танцующих, будто тех вовсе не существовало. И fifis в белых брюках, державшие в объятиях органди, старательно лавировали, чтобы уклониться от уверенно, напролом шагающих пеонов, которые перебрасывались словами друг с другом, улыбались, сверкая крепкими белыми зубами, с мрачной невозмутимостью, тяжело давящей даже на музыку. Танцующие и пеоны никогда не прикасались друг к другу, не сталкивались. В Мексике случайно никого не задевают. Но расстраивались, встречаясь с невидимой враждебностью.
Индейцы на скамейках, те тоже смотрели на танцующих, но недолго. Потом начинали давить на них своим мрачным равнодушием неприятия, как камень давит на дух. Индейцы, сидевшие с тупым спокойствием, обладали непостижимой способностью убивать любое кипение жизни, гасить все яркое и радужное.
Была, конечно, и танцплощадка для коренных мексиканцев. Однако она была отделена от улицы четырьмя стенами зала. И сами движения и смысл танца там были иные, тяжеловесные, с оттенком жестокости. Но даже и туда ходили только ремесленники и мастеровые или носильщики с вокзала, полугородской люд. Ни одного пеона – или почти ни одного.
Очень скоро бабочки в органди и fifis во фланелевых брюках сдавались, уступали, раздавленные в очередной раз каменно-неуступчивой, дьявольской враждебностью пеонов.
Странная, врожденная неприязнь индейцев к тому, что мы называем духом. Это он заставляет девчонку махать, словно бабочка, крылышками из органди. Он наглаживает белые фланелевые брюки fifi и побуждает его скакать весьма ретиво. И оба стараются болтать изящные пустяки – в современной манере.
И надо всем этим, как тяжкий обсидиан, нависает враждебность индейца. Он понимает душу, поскольку она есть кровь. Дух же, который выше нее и который определяет нашу цивилизацию, – его индеец в массе своей отвергает с первобытной злобой. И пока он не становится рабочим, зависимым от мира машин, дух современности не властен над ним.
И, возможно, это твердокаменное отрицание духа современности и делает Мексику такой, какая она есть.
Впрочем, возможно, автомобиль проложит дороги даже в неприступной душе индейца.
Кэт опечалилась, что танцы заглохли. Она сидела за маленьким столиком уличного кафе с Хуаной в качестве дуэньи и прихлебывала абсент.
Машины рано начали маленькими группками возвращаться в город. Если бандиты вышли на охоту, им лучше было держаться вместе. Даже у каждого fifi на бедре висел револьвер.
Была суббота, и кое-кто из юных щеголей остались на всю ночь, чтобы утром искупаться и пофлиртовать на солнышке.
Была суббота, так что на plaza было полно народа, и вдоль мощеных улиц, отходящих от площади, метались огоньки ламп, стоящих на мостовой, освещая темные фигуры продавцов и ряд соломенных шляп или груду pelates – соломенных циновок, или пирамидки апельсинов, привезенных с другого берега озера. Была суббота, а наутро, в воскресенье, – рыночный день. И вдруг жизнь на plaza начала, так сказать, густеть, наливаться скрытой мощью. Это из дальних деревень и из-за озера прибывали индейцы. Они принесли с собой это странное ощущение жизненной мощи, чей глухой рокот, казалось, звучал еще ниже, когда они собирались вместе.
Ближе к концу дня, с ветром, дувшим с юга, начали прибывать canoas, черные долбленые лодки с одним огромным парусом, везшие индейцев и товары на продажу к их обычному месту сбора. Все едва различимые белые деревушки на противоположном берегу и склонах далеких холмов везли на толкучку свою долю безыскусного товара.
Была суббота, и в индейцах, собравшихся вместе, проснулся инстинкт ночной жизни. Люди не уходили домой. Хотя рынок открывался на рассвете, никто и не думал о сне.
Около девяти вечера, после того как fifis пришлось закончить танцы, Кэт услышала новый звук, грохот барабанов, или тамтамов, и увидела толпу пеонов, медленно движущуюся к темной стороне plaza, где с рассветом должен был открыться рынок. Места были уже все разобраны, поставлены маленькие прилавки, стояли, прислоненные к стене, огромные корзины, в которых могли бы уместиться два человека.
В ночном воздухе звучала пульсирующая дробь барабанов, завораживая, потом протяжно вступила флейта, заигравшая какую-то дикую, бесстрастную мелодию под синкопирующий ритм барабанов. Кэт, которой довелось слышать барабаны и дикое пение краснокожих в Аризоне и в штате Нью-Мексико, мгновенно почувствовала, как ночь наполнилась вневременной, первобытной страстью доисторических рас с их глубокими и сложными религиозными представлениями.
Она вопросительно посмотрела на Хуану, и черные глаза служанки украдкой тоже взглянули на нее.
– Что это такое? – спросила Кэт.
– Музыканты, певцы, – уклончиво ответила Хуана.
– Но это что-то необычное.
– Да, это новое.
– Новое?
– Да, они приходят только на короткое время.
– Откуда приходят?
– Кто их знает! – сказала Хуана, неопределенно пожав плечами.
– Я хочу подойти поближе, послушать, – сказала Кэт.
– Там одни мужчины, – предупредила Хуана.
Кэт пошла к густой, молчаливой толпе мужчин в огромных сомбреро. Все стояли к ней спиной.
Она поднялась на ступеньку одного из домов и заметила свободный пятачок в центре густой толпы мужчин, под каменной стеной, на которую свешивались цветы бугенвиллии и свинчатки, освещенные двумя небольшими, ярко пылавшими факелами из ароматного дерева в руках мальчишки.
В середине свободного пятачка лицом к толпе стоял барабанщик. Он был обнажен выше пояса, в широченных белоснежных крестьянских штанах, прихваченных на талии красным кушаком, а у лодыжек – красными тесемками. Его непокрытая голова была повязана красным шнурком, за который, на затылке, были воткнуты три прямых алых пера, а на лбу начертан знак в виде спирали синего цвета с синей же точкой посередине, изображающей круглый камень. Флейтист был тоже обнажен до пояса, но на его плечи было наброшено тонкое белое серапе с сине-черными концами и бахромой. В толпе ходили мужчины с голыми плечами, раздавая зевакам маленькие листовки. И, не смолкая, высоко и чисто, необычная глиняная флейта повторяла свою дикую, довольно замысловатую мелодию, а барабан отбивал ритм пульсирующей крови.
Толпа росла, народ стекался со всей plaza. Кэт спустилась с высокой ступеньки и робко двинулась вперед. Ей хотелось получить листовку. Человек, не глядя, сунул ей листочек. Она подошла к свету, чтобы прочитать, что там написано. Это было что-то вроде баллады, но без рифмы и на испанском языке. Сверху был изображен орел внутри кольца змеи, кусающей себя за хвост; любопытный вариант государственного герба Мексики, на котором присутствует орел, сидящий на нопале, кактусе с огромными плоскими листьями, и держащий клювом и лапой извивающуюся змею.
Орел на листовке выглядел чахлым рядом со змеем, в которого он вцепился и который охватил его кольцом своего туловища. На спине змея был узор в виде коротких черных лучей, направленных внутрь кольца. С расстояния вытянутой руки эмблема напоминала глаз.
В западной стороне,
Недоступный ударам слепящим солнечного хвоста,
В тишине, где рождаются реки,
Мирно спал я, Кецалькоатль.
В пещере, зовущейся Черное Око,
За солнцем, глядя в него, как в окно.
Там начинаются реки,
Там рождаются ветры.
В водах загробной жизни
Я возродился, чтобы увидеть паденье звезды,
лицом ощутить дыхание ветра.
И ветер сказал мне: Восстань! И вот!
Я иду.
Звезда, в падении, гасла, звезда умирала.
Я слышал песнь ее, песнь умирающей птицы:
Мое имя Иисус, я Сын Марии.
Я возвращаюсь домой.
Луна, моя мать, темна.
О, брат мой Кецалькоатль!
Задержи дракона солнца,
Свяжи его тенью, пока я лечу
Обратно. Помоги возвратиться домой.
Я связал клыки Солнца слепящие
И держал его, пока Иисус пролетал
В недремную тень,
В око Отца,
В животворную тьму.
И вновь я вдохнул дыхание жизни.
И надел сандалии Творца,
И пошел вниз по долгому склону
Мимо горы солнца,
Пока не узрел под собой
Белые груди моей Мексики,
Моей невесты.
Иисус Распятый
Спит долгим сном
В исцеляющих водах.
Спи, брат мой, спи, спи.
Невеста моя меж морей
Расчесывает длинные черные волосы,
Повторяя: Кецалькоатль.
Толпа стала еще гуще, и в ее центре метался красный отблеск факелов из окоте[61]61
Мексиканская сосна.
[Закрыть], горячий и яркий, и в воздухе плыл сладкий аромат смолы, похожей на кедровую. Кэт ничего не было видно за массой мужчин в огромных шляпах.
Флейта смолкла, медленные, размеренные удары барабана проникали прямо в кровь. Смутные, глухие, они действовали на сознание как колдовское заклинание, заставляя сердце биться в его ритме, лишая воли.
Мужчины в толпе начали садиться на корточки и прямо на землю, кладя шляпы между колен. И теперь это было небольшое море черноволосых, гордых голов, слегка наклонившихся вперед, и покорных, сильных мужских плеч.
У стены оставался свободный круг, в середине его – барабан. Барабанщик с обнаженным торсом стоял, наклонив барабан к себе, багровый отсвет факелов плясал на его гладких плечах. Рядом с ним стоял человек с флагом на коротком древке: на голубом поле желтое солнце с черной серединой, между четырьмя широкими желтыми лучами, отходящими от солнца, четыре черных, отчего оно походило на слепящее вращающееся колесо.
Теперь вся толпа сидела, и шестеро обнаженных по пояс мужчин, раздававших листовки и командовавших толпой, уселись на земле в круг, центром которого был барабанщик, сидевший на корточках, зажав свой инструмент между коленей. По правую руку от него сидел человек с флагом, по левую – флейтист. Всего их было девятеро. Мальчик, который сидел поодаль, присматривал за двумя факелами, лежавшими на камне, водруженном на высокий тростниковый треножник, был десятым.
Тишина разлилась в ночи. Шорох голосов на plaza, похожий на шорох сыплющегося зерна, смолк. По тротуарам под деревьями продолжали расхаживать люди, не участвующие в действе, но они выглядели странно одинокими – какие-то посторонние фигуры, движущиеся в тусклом свете фонарей, занятые своими пустыми делами. Далекие от настоящей жизни.
На северном краю площади еще светились палатки, люди продолжали покупать и продавать. Но они тоже казались одинокими и бесплотными, почти как в воспоминании.
Когда все мужчины сели, женщины одна за другой стали несмело подходить ближе и опускаться на корточки рядом – широкие юбки, раскинувшиеся по земле, как распустившиеся цветы, темные rebozos на маленьких, круглых, робких головках. Некоторые, не осмеливаясь подходить слишком близко, заняли скамейки чуть поодаль, которые опустели, поскольку, заслышав бой барабана, многие женщины и мужчины покинули площадь.
Так что она была странно пустой. Плотная толпа вокруг барабанщика и внешний мир, кажущийся безлюдным и враждебным. Только на темной узкой улочке, уходившей во тьму озера, стояли, будто призраки, люди: мужчины, опустившие на лица концы серапе и, скрытые темнотой, молча наблюдавшие за происходящим.
Кэт, стоявшая в дверном проеме над Хуаной, которая сидела у ее ног, на ступеньке, как завороженная смотрела на круг безмолвных, полуобнаженных мужчин, освещаемых пламенем факелов. Черные головы, спокойные и красные в свете факелов индейские тела, по-своему красивые и в то же время таящие в себе что-то ужасное. Спокойные, полные, красивые торсы молчаливых мужчин, мягкий наклон опущенных голов; мягкие, расслабленные плечи, в то же время такие широкие и соразмерные с мощными спинами; плечи, слегка поникшие от тяжести расслабленной, дремлющей в них силы; красивая красноватая кожа, мерцающая темной безупречностью; сильная грудь, такая мужественная и такая широкая, однако же без напрягшейся мускулатуры, как у белых; и смуглые, закрытые лица, охраняющие затемненное сознание, черные усы и аккуратные бородки, обрамляющие сомкнутое молчание губ, – все это странным образом волновало, рождало странные, пугающие ощущения в душе. Эти мужчины со смуглыми, гладкими телами, такими неподвижными и спокойными, в то же время внушали страх. Что-то темное, давящее и змеиное было в их молчании и спокойствии. Их нагие торсы облекала неясная тень, безошибочно чувствуемая тайна. Будь это белые мужчины, они были бы мускулисты, дружелюбны, открытость была бы в самом их облике, в вольных позах. Иное дело эти люди. Самая их нагота лишь говорила о неясных, мрачных безднах их врожденной затаенности, их извечной скрытости. Они были не от мира света.
Все сидели в полной неподвижности; напряженное молчание сгустилось до мертвой, ночной тишины. Люди с голыми плечами застыли, погруженные в себя, прислушиваясь темными ушами крови. Красные кушаки туго обхватывали поясницу, широкие белые штаны, сильно накрахмаленные, перехвачены на лодыжках красными тесемками, смуглые ступни в huaraches с красными ремешками, освещаемые факелами, казались почти черными. Чего же они все-таки хотели – от жизни, – эти люди, которые сидели так спокойно, ничего не требуя, но от которых, однако, исходила такая грозная, властная сила?
Они одновременно привлекали и отталкивали Кэт. Привлекали, почти завораживали своей необычной мощью, мощью ядра. Это было словно пылающее темным пламенем, раскаленное ядро новой жизни. И отталкивали необычной гнетущей тяжестью, заставлявшей дух уходить в землю, как темная вода. Отталкивали молчаливой, каменной враждебностью к бледнолицей духовности.
И все же ей казалось, что здесь, только здесь, бьется жизнь, как глубинный, новый огонь. Вне этого места жизнь, она знала это, кажется тусклой, бледной, стерильной. Ее мертвенно-бледный и усталый мир! Здесь же – темные, красноватые фигуры, освещенные пламенем факелов, как средоточие вечного огня, и это, несомненно, новое рождение человечества!
Она знала, что это так. Но предпочитала держаться поодаль, чтобы ни с кем не соприкасаться. Реального контакта она бы не вынесла.
Человек, державший флаг с изображением солнца, поднял голову, словно собираясь заговорить. Но не заговорил. Он был стар; в его редкой бороде блестели седые волосы, седые волосы, падавшие на полные, темные губы. И его лицо было необычно полным, с редкими глубокими морщинами, лицо старика среди молодых лиц. Однако волосы надо лбом были густые, черные, и все тело было гладким и сильным. Только плечи, может, чуть округлей, грузней, мягче, чем у молодых мужчин.
Его черные глаза какое-то время смотрели невидяще. Может, он действительно был слеп; может, он был погружен в тяжелые раздумья, какие-то тяжелые воспоминания, отчего его лицо казалось лицом слепца.
Наконец он заговорил, медленно, ясным, бесстрастным голосом, который странно напоминал голос умолкшего барабана:
– Слушайте меня, мужчины! Слушайте меня, жены мужчин! В давние времена озеро стало звать людей, в тишине ночи. И не было людей. Маленькие чарале плавали у берега, ища кого-нибудь, и багари, и другие большие рыбы выпрыгивали из воды и смотрели вокруг. Но не было людей.
Тогда один из богов, скрывая лицо, вышел из воды и поднялся на холм, – говоривший показал рукой в ночь, на невидимый округлый холм за городком, – и посмотрел вокруг. Он посмотрел на солнце, и сквозь солнце он увидел темное солнце, то самое, которое сотворило солнце и мир и поглотит его вновь, как воды потопа.
Он сказал: Пришло ли время? И из-за яркого солнца протянулись четыре темных руки великого солнца, и в тени встали люди. Они увидели четыре темных руки небесного солнца. И они пошли.