Текст книги "Пернатый змей"
Автор книги: Дэвид Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
Ночь была душная. Они постучали в железные двери, залаяли собаки, mozo[37]37
Слуга (исп.).
[Закрыть] осторожно открыл им и сразу же захлопнул дверь, едва они прошли в темный сад.
Дон Рамон был в белом смокинге, дон Сиприано тоже. Но кроме них были и другие гости: молодой Гарсиа, еще один бледный молодой человек, которого звали Мирабаль, и пожилой господин при черном галстуке, Туссен. Из женщин была только донья Изабель, тетка дона Рамона. На ней было черное платье с черным высоким кружевным воротником, на шее несколько ниток жемчуга. Она казалась смущенной, испуганной, рассеянной, словно монашка, среди всех этих мужчин. Но с Кэт она была очень ласкова, заботлива, говорила с ней по-английски печальным тихим голосом. Обед был тяжелым испытанием и вместе с тем сакральным ритуалом для этой пожилой, ведущей монашескую жизнь женщины.
Однако скоро стало ясно, что дрожь ее от благоговейной радости. Она относилась к дону Рамону со слепым обожанием монастырки. Видно было, что она едва ли слышит, что говорят гости. Слова скользили по поверхности ее сознания, не оставляя никаких следов. В глубине своей монашеской души она трепетала от присутствия стольких мужчин и от почти священного восторга, что довелось быть хозяйкой на обеде, устроенном доном Рамоном.
Дом представлял собой огромную виллу, просто и без претензий, но со вкусом обставленную.
– Вы всегда живете здесь? – спросила Кэт дона Рамона. – А не на гасиенде?
– Откуда вам известно, что у меня есть гасиенда?
– Из газеты – гасиенда недалеко от Сайюлы.
– А! – сказал он, смеясь глазами. – Прочитали о возвращении Богов Древности.
– Да. Это интересно, как по-вашему?
– Согласен, интересно.
– Мне нравится слово Кецалькоатль.
– Слово! – повторил он, словно дразня ее, и в глазах его все так же прыгал смех.
– Как по-вашему, миссис Лесли? – закричал бледнолицый Мирабаль с неожиданным французским акцентом, в нос. – Не думаете, что будет замечательно, если боги вернутся в Мексику? – Устремив голубые глаза на Кэт, он с напряженным вниманием ждал с поднятой ложкой, что она ответит.
На лице Кэт было написано недоумение.
– Только не эти ацтекские ужасы! – ответила она.
– Ацтекские ужасы! Ацтекские ужасы! Ну, может, в конце концов все было не так ужасно. А если и было, то потому, что ацтекам не оставалось ничего иного. Они находились в cul-de-sac[38]38
Безвыходное положение (фр.).
[Закрыть], вот и обратились к смерти. Вы так не думаете?
– Я мало что знаю об ацтеках! – ответила Кэт.
– Так же, как все. Но раз вам нравится слово Кецалькоатль, не кажется ли вам, что будет замечательно, если он вернется? Ах, эти имена богов! Не кажется ли вам, что имена, как семена, полны магии, неведомой магии? Уицилопочтли{17}! – как изумительно звучит! И Тлалок! Ах! Я их постоянно повторяю, как тибетские монахи свое Mani padma Om{18}! Я верю в благотворную силу звука. Ицпапалотль{19} – Обсидиановая Бабочка! Ицпапалотль! Произнесите и увидите, как полегчает на душе. Ицпапалотль! Тескатлипока{20}! Ко времени появления испанцев они были стары, им снова требовалось омыться в купели жизни. Но сейчас, вновь молодые, как, должно быть, они прекрасны! Возьмите Иегову! Иегова! Или: Иисус Христос! Как тускло и бедно звучит! Даже на испанском: Jesus Cristo! Мертвые имена, в них не осталось жизни. Иисусу самое время вернуться на место смерти богов и подольше полежать в купели, чтобы вновь обрести молодость. Он старый-престарый молодой бог, вы так не считаете? – Мирабаль долгим взглядом посмотрел на Кэт, потом склонился над супом.
Кэт, раскрыв глаза от изумления, слушала страстную речь молодого человека. Когда он закончил, она рассмеялась.
– Я считаю, вы чуточку увлеклись, – ответила она уклончиво.
– Да! Верно! Верно! Но как хорошо – быть увлеченным! Как прекрасно, когда что-то тебя увлекает! Ах, я так рад!
Последние слова он произнес с особо резким французским акцентом и вновь склонился над тарелкой. Он был худ и бледен, но в нем бурлила бешеная энергия.
– Понимаете, – сказал молодой Гарсиа, обратив к Кэт большие, сияющие черным блеском глаза и с вызовом, но вместе и застенчиво глядя на нее, – мы должны что-то сделать для Мексики. Если мы не сделаем, она вымрет, да? Вы говорите, что вам не нравится социализм. Мне он тоже не нравится. Но если нет ничего, кроме социализма, мы будем бороться за социализм. Я имею в виду, если нет ничего лучше социализма. Но возможно, и есть.
– Почему Мексика должна вымереть? – возразила Кэт. – Тут повсюду множество детей.
– Да. Но по последней переписи, произведенной при Порфирио Диасе{21}, в Мексике было семнадцать миллионов людей, а по прошлогодней – только тринадцать. Может, подсчет был не очень точный. Но все равно, на четыре миллиона меньше, за двенадцать лет, а через шестьдесят мексиканцев вообще не останется: будут одни иностранцы, которые не умирают.
– Цифры всегда врут! – возразила Кэт. – Статистика всегда вводит в заблуждение.
– Может, два плюс два и не четыре, – сказал Гарсиа. – Не знаю. Но знаю, что два минус два дает ноль.
– А вы тоже считаете, что Мексика может вымереть? – обратилась она к дону Рамону.
– Что ж! – ответил он. – Это возможно. Вымрет или американизируется.
– По мне, опасность американизации вполне реальна, – сказал Оуэн. – Это будет ужасно. Едва ли не лучше будет ей вымереть.
Оуэн был настолько американцем, что не мог не сказать подобное.
– Но, – сказала Кэт, – мексиканцы выглядят такими сильными.
– Они сильные, чтобы носить тяжести, – сказал дон Рамон. – Однако легко умирают. Они едят скверную пищу, пьют скверные напитки, и смерть их не волнует. У них по многу детей, и они их очень любят. Но когда ребенок умирает, родители говорят: «Ах, он будет ангелочком в раю!» Так что они не расстраиваются и чувствуют себя так, будто получили подарок. Порой мне кажется, что они радуются, когда их дети умирают. Порой мне кажется, что они были бы не прочь отправить всю Мексику en bloc[39]39
Целиком (фр.).
[Закрыть] в рай или что там находится за вратами смерти. Там им было бы лучше.
Повисла тишина.
– Как печально вы смотрите на все, – огорченно сказала Кэт.
Донья Изабель отдавала быстрые распоряжения слуге.
– Всякий, кто знает Мексику не поверхностно, печален! – довольно напыщенно сказал Хулио Туссен поверх своего черного галстука.
– Ну а мне, – подал голос Оуэн, – Мексика, напротив, кажется веселой страной. Страной веселых, беспечных детей. Или, скорей, они были бы веселыми, если бы с ними обращались должным образом. Если бы у них были удобные дома и чувство настоящей свободы. Если бы они чувствовали, что их жизнь и их страна принадлежат им. Но они столетиями находились во власти чужаков, и не удивительно, что их жизнь не стоит и гроша. Естественно, что им все равно, что жить, что умереть. У них нет ощущения свободы.
– Для чего им свобода? – спросил Туссен.
– Чтобы сделать Мексику своей страной. Чтобы избавиться от бедности и не быть во власти чужаков.
– Они во власти кое-чего похуже, чем чужаки, – сказал Туссен. – Позвольте сказать вам. Пятьдесят процентов народа в Мексике – чистокровные индейцы: в той или иной степени. Остальные, по несколько процентов, иностранцы или испанцы. То есть основная масса – люди смешанной крови, главным образом испано-индейской. Вот что такое мексиканцы, это люди смешанной крови. Возьмите нас, сидящих за этим столом. Дон Сиприано – чистокровный индеец. Дон Рамон – почти чистокровный испанец, но, скорее всего, и в его жилах течет кровь индейцев тлашкаланов. Сеньор Мирабаль наполовину француз, наполовину испанец. В сеньоре Гарсиа, скорее всего, индейская кровь смешалась с испанской. Во мне самом течет французская, испанская, австрийская и индейская кровь. Так, прекрасно! В вас смешалась кровь одной расы, и это, наверно, хорошо. У всех европейцев один – арийский – корень, так что это одна раса. Но когда смешиваете европейца и американского индейца, вы смешиваете кровь разных рас и получаете полукровок. Дальше, полукровка – это беда. Почему? Он ни первое, ни второе, он внутренне раздвоен. Кровь одной расы диктует ему одно, кровь другой расы – противоположное. Он несчастье, беда для самого себя. И тут ничего не поделаешь.
Вот что такое Мексика. Мексиканцы смешанной крови безнадежны. Как же быть! Есть лишь два выхода. Первый: все иностранцы и мексиканцы уезжают и оставляют страну чистокровным индейцам. Но опять-таки возникает сложность. Как можно отличить чистокровных индейцев после того, как сменилось столько поколений? А можно поступить по-другому: полукровки или мексиканцы со смешанной кровью, которых постоянно большинство, продолжают разрушать страну, пока в нее не хлынут американцы из Соединенных Штатов. И нас, как Калифорнию и штат Нью-Мексико сейчас, затопит мертвое белое море.
Но позвольте сказать кое-что в дополнение. Надеюсь, мы не пуритане. Надеюсь, я могу затронуть момент зачатия. В момент зачатия или дух отца соединяется с духом матери, чтобы сотворить новую душу живую, или же ничего не соединяется, кроме плоти.
Теперь подумайте. Как на протяжении веков производили на свет этих мексиканцев со смешанной кровью? Каков был дух этого? На что похож момент коитуса? Ответьте мне, и вы ответите на вопрос, почему Мексика, которая внушает нам такое отчаяние, будет и дальше приводите всех в отчаяние, пока не погубит самое себя. Что владело испанцами и прочими иностранцами, которые делали детей индейским женщинам? Каков был дух этого? На что было похоже соитие? И какую расу вы при этом ожидаете получить?
– А каков дух этого между белыми мужчинами и белыми женщинами?! – сказала Кэт.
– По крайней мере, – назидательно ответил Туссен, – тут кровь однородна, так что сознание автоматически продлевается в потомстве.
– Мне не нравится такое автоматическое продление, – сказала Кэт.
– Ваша воля! Но это делает жизнь терпимой. Без длящейся преемственности сознания вы получаете хаос. Что и происходит при смешении крови.
– В таком случае, – сказала Кэт, – индейцы наверняка любят своих женщин! Мужчины у них выглядят мужественными, а женщины – очень привлекательны и женственны.
– Вполне возможно, что в индейских детях течет беспримесная кровь, и тут существует преемственность. Но индейское сознание затоплено стоячей водой мертвого моря сознания белого человека. Возьмите, к примеру, Бенито Хуареса{22}, чистокровного индейца. Древнее свое сознание он засеял новыми идеями белого человека, и вот вам целый лес всего: словоблудие, новые законы, новые конституции и прочее. Это неистребимые сорняки. Они, как все сорняки, растут на поверхности, высасывают силы из глубинной индейской почвы и способствуют ее истощению. Нет, мадам! Мексике не на что надеяться, кроме как на чудо.
– Ах! – закричал Мирабаль, взмахнув бокалом. – Разве это не прекрасно, если только чудо может спасти нас! Когда мы должны совершить чудо? Мы! Мы! Мы должны совершить это чудо! – Он решительно стукнул себя в грудь. – Ах, как это великолепно! – И он вернулся к индейке под черным соусом.
– Посмотрите на мексиканцев! – кипел Туссен. – Ничего их не волнует. Они едят столько жгучего чили, что он прожигает им желудки. И пища в нем не задерживается. У них такие дома, что собака постеснялась бы там жить, а они лежат, дрожат от холода. Но палец о палец не ударят. А могли бы легко, легко устроить себе постель из каких-нибудь там маисовых листьев. Но не делают этого. Не делают ничего. Закутываются в тонкое серапе и лежат на тощем мате прямо на голой земле, где или сыро, или слишком сухо. А мексиканские ночи холодны. Но они все равно ложатся, как собаки, словно ложатся умирать. Я сказал, как собаки! Хотя собаки все же ищут сухое защищенное место. Мексиканцы – нет! Им все равно, где лечь! Это ужасно! Ужасно! Словно они хотят наказать себя за то, что живы!
– Почему же в таком случае, почему у них столько детей? – спросила Кэт.
– Почему? Да все потому же: им наплевать. На все наплевать. Их не интересуют деньги, не интересует работа, ничего, ничего вообще не интересует. Единственное, что они любят так же, как чили, – это женщины. Им нравится, как красный перец прожигает им нутро, и нравится секс, его жгучее ощущение. В следующее мгновение они снова равнодушны. Ко всему равнодушны.
А это плохо. Извините, но скажу вам: все, совершенно все определяется моментом соития. В этот момент многое может предельно обостряться: вся надежда человека, его честь, вера, чувство долга, вера в жизнь, и в творение, и в Бога – все это может предельно обостряться в момент соития. Все эти вещи передадутся ребенку, продлятся в нем. Я помешан на этой идее, но, поверьте, это так.
– Верю, – сказала Кэт довольно холодно.
– Ах! Вы верите! Прекрасно! Посмотрите на Мексику! Единственные здравомыслящие люди здесь – это полукровки, люди со смешанной кровью, рожденные в жадности и эгоистичной жестокости.
– Некоторые верят в смешанную кровь, – заметила Кэт.
– Вот как! Верят? Кто же это?
– Некоторые из ваших мыслящих соотечественников. Они утверждают, что полукровка лучше, чем индеец.
– Лучше! Разумеется! Индеец полон безысходности. И для него момент соития – это момент крайней безысходности, когда он бросается в пропасть отчаяния.
Рассудочный огонь, которым пылала австрийская, европейская кровь Хулио Туссена, вновь угас, оставив то, что было в нем мексиканского, погруженным во тьму безысходности.
– Вы правы, – раздался из этой тьмы голос Мирабаля. – Мексиканцы, которые хоть что-то чувствуют, всегда так или иначе проституируют, и поэтому они никогда не смогут ничего сделать. И индейцы ничего не смогут сделать, потому что ни на что не надеются. Но за тьмой всегда наступает рассвет. Мы должны заставить чудо свершиться. Чудеса выше даже соития.
Последнее, однако, он произнес, казалось, сделав над собой усилие.
Обед заканчивали молча. Пока крутился разговор или звучали пылкие заявления, слуги обносили блюдами и вином. Донья Изабель, беспокойная и возбужденная, совершенно не слушая говорящих, поглядывала за слугами, давала им указания, а ее руки в старинных перстнях нервно дрожали. Дон Рамон следил, чтобы гостям вовремя подкладывали и подливали, одновременно слушая, как всегда, вполуха. Его большие карие глаза смотрели загадочно, лицо было бесстрастно. Когда он вступал в разговор, то говорил непременно с легким смешком и с иронией. Взгляд же его оставался задумчив, и в нем тлел непонятный, упорный огонь.
Кэт чувствовала особую атмосферу мужской компании. Сейчас мужчины стояли не перед проблемой смерти и самопожертвования, а перед проблемой существования. Ее пронзило, впервые в жизни, нечто похожее на страх перед мужчинами, которые входят за завесу – дальше того, что она знала, глубже того, что чувствовала в самых глубинах души.
Сиприано, опустив короткие иссиня-черные ресницы, смотрел в тарелку, лишь порой поднимая темные блестящие глаза на говорящего, или на дона Рамона, или на Кэт. Лицо его было неподвижно и очень серьезно, даже как-то по-детски серьезно. Но удивительная чернота его ресниц, их такой особый, такой бессознательно мужской взмах, движение руки, подносящей вилку ко рту, тоже необычное, быстрое и легкое, так, наверное, вскидывают пистолет или всаживают нож во врага, безнадежно свирепое движение темных губ, когда он ел или коротко высказывался, – все это заставило замирать ее сердце. В нем чувствовалось что-то первобытное, сильное, это были сила и грубость полуварвара. Она прекрасно могла понять, почему змея имела такую власть над воображением ацтеков и майя. Что-то вкрадчивое, первобытное и одновременно полное жизненной силы наводило на мысль, что в его жилах тяжело пульсирует кровь рептилий. Именно так, тяжело пульсирующая кровь могучих рептилий, дракона Мексики.
Так что она непроизвольно сжалась, когда его черные, блестящие глаза на мгновение остановились на ней. Они были не темные, как у дона Рамона. А черные, как драгоценные камни, в которые нельзя заглянуть без страха. Так и в ее завороженности был оттенок страха. Она чувствовала себя, как птица под взглядом змеи.
Она была почти удивлена, что дон Рамон не испытывает страха. Потому что заметила: обычно, когда индеец смотрит на белого, оба избегают более тесного контакта, стараются не смотреть друг другу в глаза. Оставляют между собой достаточное нейтральное пространство. Но Сиприано смотрел на Рамона со странной сердечностью, светящейся, неизменной, как воин на соратника, выдающей в то же время почти что опасное доверие к другому человеку.
Кэт понимала, что Рамон держится настороже. Хотя он все время улыбался легкой, неопределенной улыбкой и склонял красивую черноволосую с легкой проседью голову, словно скрывал выражение лица.
– Как вы думаете, может кто-нибудь помочь свершиться этому чуду? – спросила она его.
– Для того, кто готов к этому, чудо всегда рядом, – ответил он, – нужно лишь протянуть руку.
Они закончили обедать, перешли на веранду, где уселись в кресла и смотрели на сад, жутковатый в свете из дома, падавшем на цветущие деревья, темные пучки юкки и необычные огромные и корявые стволы индийского лавра.
Сиприано, закурив сигарету, уселся рядом с ней.
– Странная тьма, мексиканская! – сказала она.
– Вам она нравится? – спросил он.
– Еще не знаю. А вам?
– Да. Очень ее люблю. Пожалуй, больше я люблю то время, когда день клонится к вечеру и затем наступает ночь. Тогда чувствуешь себя более свободным, вам не кажется? Как цветы, которые испускают аромат ночью, а днем смотрят на солнце и совсем не пахнут.
– Здешние ночи меня скорей пугают, – засмеялась она.
– Что тут удивительного? Запах цветов ночью может вызвать страх, но это хороший страх. Некоторым он нравится, вы не согласны?
– Я боюсь страха, – сказала она.
Он коротко рассмеялся.
– Вы говорите по-английски как настоящий англичанин, – сказала она. – Почти все мексиканцы говорят по-английски как американцы, коверкая его. Даже в какой-то степени дои Рамон.
– Да. Дон Рамон окончил Колумбийский университет. А меня отправили в Англию, сначала учиться в лондонскую школу, потом в Оксфорд.
– Кто отправил вас?
– Мой крестный отец. Он был англичанин: епископ Северн, епископ Оахакский. Слышали о нем?
– Нет, – ответила Кэт.
– Он был очень известный человек. Умер всего около десяти лет назад. Он был к тому же очень богат, до революции. В Оахаке у него была большая гасиенда, и в ней замечательная библиотека. Но в революцию ее у него отобрали и что распродали, что уничтожили. Не понимали ее ценности, разумеется.
– Он усыновил вас?
– Да! В каком-то смысле. Мой отец служил у него на гасиенде. Совсем маленьким я прибежал к отцу, когда епископ был там, и принес кое-что в ладонях – вот так! – он сложил ладони пригоршней. – Я этого не помню. Мне потом рассказали. Я был мал, года три или четыре, что-то в этом роде. А принес я желтого скорпиона, из этих, крохотных, очень ядовитых, да?
И он протянул Кэт сложенные пригоршней маленькие, изящные, темные ладони, словно показывая ей ядовитую тварь.
– Епископ в этот момент разговаривал с моим отцом и раньше него увидел, что я принес. Он тут же велел положить скорпиона в его шляпу – в шляпу епископа, да? Я, конечно, сделал, как он велел, и положил скорпиона в его шляпу, так что он не ужалил меня. Если бы он меня ужалил, я бы, конечно, умер. Но я этого не знал, поэтому подумал, что alacran[40]40
Скорпион (исп.).
[Закрыть] его не заинтересовал. Епископ был очень хороший человек, очень добрый. Он любил моего отца, поэтому стал моим крестным отцом. Потом он всегда проявлял ко мне интерес, послал меня в школу, а позже в Англию. Он надеялся, что я стану священником. Он говорил, что единственная надежда для Мексики – это действительно хорошие местные священники, – закончил он с заметной тоской.
– И что же, вам не захотелось становиться священником? – спросила Кэт.
– Нет! – грустно сказал он. – Нет!
– Совсем не было желания?
– Нет! В Англии все было не таким, как в Мексике. Даже Бог был не таким, и Святая Мария. Настолько, что мне показалось, что я не узнаю их. Потом я все понял, а когда понял, то потерял веру. До этого я думал, что всё на свете делают изображения Иисуса, Пречистой Девы и святых.
И мир казался мне таким странным, да? Я не понимал, что он плох, потому что все было таким удивительным и таинственным, когда я был ребенком, еще в Мексике. Только попав в Англию, я узнал о законах жизни и кое-каких – науки. И тогда, узнав, почему солнце всходит и заходит и что такое в действительности этот мир, я стал другим.
– Ваш крестный отец был разочарован?
– Вероятно, немного. Он спросил меня, не хочу ли я стать военным, и я сказал, что хочу. Потом, когда произошла революция и мне исполнился двадцать один, пришлось возвращаться в Мексику.
– Вы любили вашего крестного отца?
– Да, очень любил. Но революция все изменила. Я чувствовал, что должен следовать его пожеланиям. И видел, что Мексика уже не та страна, в которую он верил. Она стала другой. Он был слишком англичанин и слишком добродетелен, чтобы понимать происходившее. Во время революций я старался помочь человеку, который, как я верил, был самым лучшим человеком на свете. Так что, как понимаете, я всегда был наполовину священником, наполовину солдатом.
– И вы так и не женились?
– Нет. Я не мог жениться, потому что всегда чувствовал присутствие рядом с собой крестного отца и помнил данное ему обещание стать священником – со всем, что из этого вытекает, ну, вы знаете. Умирая, он завещал мне следовать собственной совести и помнить, что Мексика и все индейцы в руках Господа, и взял с меня обещание никогда не действовать противу Бога. Он был старый человек, когда умер, семьдесят пять лет.
Кэт видела, что старый епископ, бывший сильной, масштабной личностью, оставил глубокий след в душе впечатлительного индейца. Видела, что это странным образом откликнулось вероятным целомудрием этого дикаря. И в то же время чувствовала, что в его сердце пылает подавленная мужская страсть, соединенная с несомненной мужской жестокостью.
– Ваш муж был Джеймс Джоаким Лесли, знаменитый ирландский деятель? – спросил он и следом: – У вас не было детей?
– Нет. Я очень хотела, чтобы у нас с Джоакимом были дети, но – увы. Но у меня есть сын и дочь от первого брака. Мой первый муж был адвокатом, и я развелась с ним ради Джоакима.
– Вы любили его – первого мужа?
– Да. Любила. Но это не было что-то по-настоящему глубокое. Я вышла за него молодой, и он был много старше меня. Я любила его, в известном смысле. Но не понимала, что есть нечто большее, чем влечение к мужчине, пока не встретила Джоакима. Я думала, что это то самое чувство, которого ждала – когда тебе просто нравится мужчина и когда он влюблен в тебя. Потребовались годы, прежде чем я поняла, что женщина не может любить мужчину – по крайней мере такая женщина, как я, – если он просто хороший, порядочный, но всего лишь обыватель. С Джоакимом я поняла, что такая женщина, как я, может любить только мужчину, который борется за то, чтобы изменить мир, сделать его свободней, живей. Мужчины вроде моего первого мужа, хорошие, надежные, которых удовлетворяет тот мир, к которому они привыкли, такие мужчины ужасно обманывают ожидания, в какой-то момент. Чувствуешь себя продавшейся. Что все на свете просто купля-продажа: все становится таким мелким. Женщина, если она сама не совсем заурядная, может любить только такого мужчину, который борется за нечто, возвышающееся над обыденной жизнью.
– А ваш муж боролся за Ирландию.
– Да – за Ирландию и за что-то, чего он так и не смог окончательно понять. Он погубил свое здоровье. И когда он умирал, он сказал мне: «Кэт, возможно, я разочаровал тебя. Возможно, я по-настоящему не помог Ирландии. Но я не мог не попытаться. Я чувствую себя так, будто подвел тебя к дверям жизни и теперь оставляю одну. Кэт, не разочаровывайся в жизни из-за меня. Я ничего по-настоящему не достиг. Ничего. У меня такое чувство, словно я совершил ошибку. Но мертвый я, возможно, смогу сделать для тебя больше, чем сделал при жизни. Обещай, что никогда не будешь испытывать разочарования!»
Они помолчали. Ею снова овладели воспоминания об умершем, о том, какое это было для нее горе.
– И я не испытываю разочарования, – продолжила она дрожащим голосом. – Но я любила его. И как горько было, что он умер, чувствуя, что не… не…
Она закрыла лицо ладонями, и жгучие слезы потекли у нее меж пальцами.
Сиприано сидел неподвижный, как статуя. Из его груди рвалась темная волна страстной нежности, на которую способны индейцы. Возможно, она схлынет и он останется прежним холодным фаталистом. Но в этот момент он сидел, окутанный облаком страстной мужской нежности. С каким-то благоговением он смотрел на ее прижатые к лицу мягкие, мокрые от слез ладони с крупным изумрудом на пальце. С благоговением, с ощущением тайны, чуда, какое заполняло его, когда он мальчишкой и юношей стоял на коленях перед детской фигурой Святой Марии Соледадской, и вновь охватившем его сейчас. Перед ним была богиня, белорукая, таинственная, лунно светящаяся и притягивающая силой и невероятной глубиной скорби.
Наконец Кэт поспешно отняла ладони от лица и, опустив голову, принялась искать носовой платок. Конечно, платка при ней не оказалось. Сиприано протянул ей свой, аккуратно сложенный. Она без слов взяла его, утерла лицо и высморкалась.
– Хочу пойти посмотреть на цветы, – сказала она сдавленным голосом.
И, скомкав в руке платок, бросилась в сад. Он поднялся и отодвинул кресло, пропуская ее, постоял секунду, глядя на сад, снова уселся и закурил.