Текст книги "Гроза двенадцатого года (сборник)"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
– Я бы давно к вам, добрейшая Анна Гавриловна, да вот этот монах, Александруша, сиднем сидит над своими книгами, – отвечал развязно Бурцев.
– Как вам это не стыдно, сударь? – обратилась хозяйка к Дуровой. – Вон уж и папочка (папочкой она называла мужа) постоянно твердит за обедом: «Что это, говорит, не видать Сивки-Бурки, ни Александруши? Не с ком о политике потолковать».
Дурова бормотала извинения, говорила, что боится надоедать, да и дело мешало.
– Дело! Это у него дело – весь обложился книгами: там у него и «Свиток муз» какой-то, и «Моя лира», и «Журнал российской словесности»… И откуда всего этого он набрал? Точно в профессора готовится, – обличал ее Бурцев.
Дурова по возвращении из Петербурга действительно обложилась книгами. Она вывезла оттуда целый чемодан как новых журналов, так и книг наиболее замечательных. Это был результат ее знакомства с Сперанским, у которого она встречала представителей тогдашнего умственного движения. От себя лично Сперанский подарил ей книгу Пнина{46}, автора, мало тогда известного в России, но о котором Сперанский выразился, что «Пнин останется учителем для россиян и через сто лет, тогда как на Карамзина россияне будут взирать как на школьника». И когда девушка в недоумении спросила: «Почему же это так должно быть?» – Сперанский отвечал, подавая ей книгу: «Прочтите, мой друг, эту книгу и тогда поймите меня». – Книга эта была – «Опыт о просвещении относительно к России», изданная в 1804 году… Чтение, которому после того девушка отдавалась со всею страстью, открыло для нее новый мир и новых богов, и некоторые из старых ее кумиров были разбиты…
Послышался стук колес, и во двор въехал сам хозяин на беговых дрожках. Он был в белом парусинном пальто и такой же фуражке с большим козырьком. Кульнев был бодрый, невысокого роста, хорошо выкормившийся старик, с двойным подбородком, с коротенькими руками и ногами.
– Вот и папочка приехал, – сказала хозяйка, – значит, и за стол сейчас.
Барышни между тем ушли к себе «оправиться»: нельзя же, гости приехали, молодые люди. Талантов с корзинкой тоже скрылся: ему также следовало «оправиться», взглянуть в зеркало на свои букли и коки, поправить на шее голубой галстучек, принять перед зеркалом мечтательное а lа «Бедная Лиза», выражение.
– Ба-ба-ба! вот удружили – спасибо, спасибо, господа! – радостно и искренне-приветливо говорил Кульнев, входя в дом и здороваясь с гостями. – Что новенького? Как наши воюют?
– Не наши, Григорий Петрович, а ваши… Кульневы, – перебил его Бурцев.
– Да, братец-то мой двоюродный… Молодец, молодец! не ожидал я от него такой прыти.
– Как не ожидали?
– Да маленьким он был трус естественный, а вон теперь поди – на!
– Дни и ночи на биваках всегда – и ест, и спит с солдатами, – подтверждал Бурцев.
– Что и говорить! Правая рука у Каменского.
– И оба его глаза, Григорий Петрович, – добавила скромно Дурова: – Я видел его в поле.
– Да, да, героем стал, что и говорить! А что ви, господа, о бесе-то полуденном думаете?
– О Наполеоне?
– Да…
Уж мы просо cеяли-сеяли,
А он просо вытопчет-вытопчет, —
запел вдруг старик как-то особенно комично.
– Заварит он кашу из нашего проса, да кто-то ее расхлебает, – пояснил он.
– Да сам же и расхлебает, только несолоно, – пояснил, с своей стороны, Бурцев.
Вышли и барышни – такие свеженькие, розовенькие, словно из яйца вылупившиеся. Кажется, все на них осталось прежнее, и платья, и платочки, и бантики, а между тем то, да не то: тут приподнято, там опущено, здесь передернуто, еще где-нибудь выпущено, подправлено, заправлено, оправлено – и вид уже не тот – издание исправленное и пополненное. У Бурцева и глаза разгорелись на эти исправленные издания.
– Ну что, козочки, набрали грибов? – спросил отец, подходя к старшей.
– Набрали, папа, – всё рыжики больше.
– И то хорошо, моя Услада…
– То-то, Услада, папа, – все грибы да грибы, а амазонки мне и не купишь.
– Куплю, куплю… А тебе, царевна Неулыба, чего купить? – обратился он к младшей.
– Мне, папа, ничего не надо.
– Ну, так ты, значит, дурочка, царевна Неулыба. Как-таки ничего не хотеть! А куколку?
– Ну уж, папа! ты всегда…
– Надя, папа, в ученые записалась, – объяснила старшая сестра. – Помешалась на каком-то сочинителе – и фамилия-то смешная – Пнин, а она говорит, что он лучше Державина и Карамзина…
Дурова взглянула на младшую Кульневу. Та, чтобы скрыть свое смущение, нагнулась к цветам, стоявшим у открытого окна.
– Что ж, Вера Григорьевна, я сам того же мнения, как и Надежда Григорьевна, – тоже несколько смущенно заговорила Дурова. – Да это и не мое только мнение – это мнение Сперанского, с которым я имел честь познакомиться… Вы помните, конечно, оду «Бог» Державина?
– Помню, потому что ее постоянно твердит господин Талантов, – отвечала барышня.
– Помните то место, где он говорит: «я червь, я раб»…
– Еще бы! – это и Митя постоянно твердит.
– Так Пнин в оде «Человек» вот что говорит об этом «черве»:
Какой ум слабый, униженный,
Тебе дать имя червя смел?
То раб несчастный, заключенный,
Который чувствий не имел:
В оковах тяжких пресмыкаясь
И с червем подлинно равняясь.
Давимый сильного рукой,
Сначала в горести признался.
Что человек – лишь червь земной, —
Потом в сих мыслях век остался.
Дурова декламировала это с увлечением. Голос ее звучал силой, убеждением.
– Вот так и Надя теперь постоянно храбрится, – засмеялась старшая сестра.
– Что ж, разве это не возвышенно? Разве Пнин не прав? И разве он не сильнее Державина? – продолжала Дурова.
– Ну, пошел, теперь его не остановишь, – комически говорил Бурцев, обращаясь то к тому, то к другому. – Вот Господь насылает на меня друзей, которые все помешаны на стихах: там Денис Давыдов везде сует стихи, словно соль во щи, а тут и Александруша – словно бесноватый с своим Пнином.
Но в это время явился лакей и доложил, что кушать готово. В столовой ожидали уже господ лакеи и казачки – дворовые мальчики, одетые в нанковые казакинчики, которые назначались для мелких, совершенно ненужных услуг, как-то: стоять у дверей и лениво хлопать глазами, отгоняя от господ мух, чесать у барина спину, так как при коротких руках и тучности своей он сам не мог этого делать, да и не хотел – для этого-де Бог холуев создал. Лакеи были в белых сомнительной чистоты перчатках, и один, за неимением перчаток, которые находились в стирке, стянул где-то сушившиеся на веревке барышнины чулочки и напялил их себе на руки: издали все равно не видать, было бы бело.
Когда все уселись за стол, хозяин, сидя на почетном месте и что-то вспомнив, обратился к младшей дочери:
– Да ты что, царевна Неулыба? а?
– Что, папа? я не знаю.
– Как не знаешь! Пнина какого-то наизусть выучила, а обязанности свои забыла.
– Какие обязанности, папа? – улыбалась она, видя, что отец шутит.
– А возложу на тя убрус бел.
– Ах, виновата, папа, – забыла.
Она вскочила, подошла к отцу, взяла с его прибора салфетку и обвязала ее вокруг шеи отца. Подвязывать отцу во время стола салфетку на грудь – это была ее обязанность. Исполнив эту церемонию, она нагнулась и получила от родителя поцелуй в лоб и ласковый щипок за розовую щеку.
– То-то, Пнин, червь ты этакий, – сострил отец.
К столу явился и господин Талантов с Митей. Талантов казался задумчивым и глубокомысленным, а Митя за супом порывался фыркнуть и смотрел на мать превеселыми и плутоватыми серыми глазами, как бы желая сказать что-то очень забавное и интересное.
– Ты что, Митя, не кушаешь суп? – спросила его мать.
– Так, мама, – загадочно отвечал мальчик.
– Почему же так? Дети всегда должны суп кушать… А ты, верно, успел у няни побывать – не голоден.
– Нет, мама, я голоден, – еще загадочнее отвечал мальчик.
– Ну, так что ж не кушаешь?
– Я после скажу.
Всех насмешил этот лаконический ответ. Даже царевна Неулыба засмеялась.
– О! Он у меня продувной мальчишка – верно в дядю пойдет, – заметил отец.
Талантов изредка бросал ядовитые взгляды на младшую «богиню», а Бурцев больше налегал на горячие, поджаренные пирожки, чем на любезничанье с своей «богиней», которая тоже кушала с аппетитом. Одна Неулыба казалась не в своей тарелке, но эта позиция в чужой тарелке, по-видимому, никем не была замечена, кроме господина Талантова, который чувствовал, что и у него тарелка как бы чужая.
– Все утро я рыскал по работам, по полям своим, – говорил между тем Кульнев. – Уж и бестии же эти мужики! Как Бог их сотворил хамами, так хамами и остались!.. Сам издали вижу, что не работают, прокла-жаются, а как заметят только моего гнедка да беговые дрожки, так словно прилипнут к работе… Ну, и постегаешь.
Суп между тем убрали. Переменили тарелки. Митя смотрел еще веселее – так и сиял.
– Ну, продувной мальчишка, говори, почему не ел супу? – спросил отец.
– Как же, папа, – мама боится тараканов, а в супе был таракан… Если б я раньше сказал, так мама испугалась бы и не кушала, – торжественно отвечал находчивый молодой человек.
Но эффект, который последовал за его ответом, был не тот, какого он ожидал. Лида у всех вытянулись. Хозяйка и дочери вспыхнули. Сам хозяин побагровел.
– Как! таракан в cyneJ – закричал он, задыхаясь от гнева. – Позвать сюда каналью повара!.. Я его!..
Лакеи и казачки стремглав бросились исполнять приказание барина. Зазвенели тарелки.
– Стой, скоты! – кричит рассвирепевший господин. – Пускай идет сюда с кастрюлькой и с горячим судом… чтоб кипел суп… Я ему этот суп, каналье, на голову вылью… ошпарю… задеру.
Лакеи, дрожа от страху, снова бросились. Все онемели – ве знали, что начать, что сказать… Все знали крутой нрав обезумевшего барина и ждали страшной развязки.
– А! осрамил при гостях!.. Это по злобе… на волю захотели! Га! хамы, я вас] – бесновался человек, которого история уполномочила превращаться иногда в зверя.
– Ой, батюшки! Господи! ой, смерть моя! – слышались вопли на дворе.
Топот множества ног, бабий вой на дворе. Творится что-то возмутительное(tm)
Лакеи, бледные, дрожащие, вводят под руки полумертвого от страху старика. Он уже сам не может стоять на ногах – они дрожат; руки дрожат, голова ходенем ходит, седые волосы прилипли к вискам – их прилепил холодный, как у мертвеца, пот несчастного. Один из лакеев держит кипящую кастрюлю… Все бледны – и лакеи, и казачки, и господа.
– Га! – снова задыхается барин. – Ты так и ядом окормишь нас! А, дьявольское семя!
Старик вырвался из рук лакеев и грохнулся об пол… Стукнула седая голова, да так глухо, страшно, словно раскололась.
– Лей на него кипяток! – хрипит барин.
– Ох! – вырывается крик из груди младшей дочери.
– Лей! а то и тебя запорю!
Лакей поднял кипящую кастрюлю. Кто-то еще вскрикнул… вскочили… что-то грянуло…
Митя припал к повару и обхватил его седую голову руками. Руки лакея, поднявшего кверху кастрюлю, остановились в воздухе. Все замерло, но тотчас же все изменилось.
Чистое сердце ребенка спасло отца от зверского преступления. Митя, невольный виновник этой ужасной сцены, очень любил старого повара Захариньку. Старик рассказывал барчонку сказки и всякие страшные истории, отыскивал ему в саду гнезда малиновок, яички ящерят, ловил ему зайчат и всяких редких насекомых, а вчера еще поймал ему двух ежат, маленьких, беленьких, кругленьких, которые еще не колются и пьют молоко с блюдечка.
Митя бросился к повару и громко заплакал. Барышни тоже ухватились за отца и плакали, прося за повара, гости просили также усердно, особенно Дурова.
– Эка беда! – смеясь, говорил Бурцев. – Мало мы их, этих таракушек, переели в походе! Все же вкуснее щи с таракушей, чем солдатский сухарь с хрустом.
– Да и где он взялся, этот таракан, в поварской? – говорила едва пришедшая в себя от испуга хозяйка. – Там нет ни одного таракана – я знаю.
– Это я, мама, – всхлипывал Митя.
– Что ты?
– Я принес туда тараканов…
– Ты? зачем?
– Целый таз принес…
– Для чего? откуда? – спрашивали все в недоумении.
А голова повара все еще тряслась на полу. Лакей все еще держал кастрюлю в руках.
– Зачем? – спрашивал отец.
– У него, папа, у Захарыча, скворец там… он выучил его говорить… Он все говорит, папа, – и «здравствуй, барин» говорит, и «француз собака», и «Господи помилуй»… А мы с Иринарх Иванычем научили скворушку петь «На божественной страже».
Все расхохотались, а господин Талантов покраснел как рак. Даже у самого Кульнева сразу прошел гнев, и он помирал со смеху…
– Ну, ну… так как же? где ж тараканы?
– А он любит тараканов…
– Ну… и что ж?
– А я взял да у птичницы у Акулины в избе и наловил их целый таз.
– Ну? (Старику становилось совсем весело.)
– А таз смазал маслом…
– Ну, так повар не виноват… Вставай же – счастлив твой бог, – сказал барин милостиво.
Повар поднялся и снова повалился на пол, желая поймать ноги своего повелителя.
– Ну, будет, будет… ступай.
Старый холоп ерзал по полу и целовал ноги барчонка, барыни.
– Ну, ступай, ступай… мы проголодались.
Обед прошел весело – веселее, чем кто-либо ожидал.
– Ну господа, теперь и на боковую, часочка два соснем, – сказал хозяин, когда все встали из-за стола; а потом, обращаясь к одному из лакеев, отдал следующий приказ: – Ты, Епишка, вели ключнице приготовить господам офицерам флигель, да чтоб казачки выгнали оттуда всех мух до единой – слышишь! – до единой, а то если приду и найду хоть одну муху – запорю, шкуру всю спущу, так и знай… Да скажи ключнице, чтобы поставила господам для питья квасу холодного да меду, да чтоб прямо со льду, чтоб холодный был, такой, чтоб в кишках леденело, иней бы по животу стал, чтоб хоть на салазках в кишках катайся – такой холодный – слышишь! А то засеку до смерти, с конюшни не сойдешь… Да чтоб казачки все время над господами сиреневыми ветками махали, мух бы отгоняли, – чтоб ни-ни, ни Боже мой, ни одной бы мухи… закатаю! слышишь!
Лакей хотел уйти.
– Стой! – кричит барин. – А я, господа, люблю под дождичек спать – чтобы этак на дворе у-у-у-у! шлеп-шлеп-шлеп… так-то любезно спится под ливень, – а нынче, как назло, солнце так и печет; ну, так я себе искусственный дождик делаю – у меня на это девки да парни… Как жаркий день, так у меня и дождь… Так слушай, Епишка, скажи старосте, чтобы нарядил сейчас десять девок и десять парней на дождик, да чтоб живо… Ступай!
– Как же это вы дождь девками делаете? – спросил Бурцев, лениво улыбаясь.
– А вот как! Наряжает староста десять парней с ковшами да десять девок с ведрами; парни это взлезают на крышу, да там и становятся по коньку в ряд, парень к парню, с ковшами: а девки таскают из речки воду да и подают ее на крышу; для подачи наряжается два «подателя», которые стоят на лестницах, приставленных к крыше, и передают ведра «ливням» – так парни на крышах называются… Ну, парни, приняв ведра, ковшами и льют воду на крышу, да только в ту сторону, где моя спальная… Ну, вода-то и шумит по крыше: у-у-у-у, точно ливень… А мне так-то сладко спится… Прощайте, господа, пойду разденусь…
«Ну, барщина! – подумал Бурцев, – такой я еще и не видывал».
И наши друзья, отдыхая в прохладном флигеле и попивая холодный квас да мед, все время слышали – не то чтобы ливень, а какое-то шлепанье и журчанье воды по соседству.
Когда они вышли, то увидели, что Митя и барышни все уже приготовили для экспедиции по грибы: к двум прежним корзинкам прибавилась еще третья.
Сборы были коротки – и экспедиция двинулась в путь. Впереди с корзинками в руках шли Митя и господин Талантов. Последний, под влиянием прочитанной им в слащаво-сантиментальном карамзинском вкусе повести «Келадонь и Амелия», страсть которых была дружество, основанное на добродетели и невинности, вообразив себя «Келадоном», а младшую Кульневу – «Аме-лиею», теперь, после скандала со скворцом, чувствовал, что он окончательно упал во мнении своей «Амелии» и находился в самом мрачном настроении духа. Со времени скандала он ни разу не смел поднять на нее своих огорченных взоров.
Бурцев шел с старшею богинею, Дурова – с младшей. Первая пара весело болтала; у второй же разговор совершенно не вязался.
Наконец они и в лесу… Пары разбрелись по разным направлениям… Дурова и Надя Кульнева остались вдвоем; долее молчать нельзя – тяжело, невыносимо… А тут как назло – ни одного гриба!
Лес становится все гуще и гуще… Одиночество абсолютное…
– Вы довольны книгами, которые я вам привез в последний раз? – решается наконец Дурова; но голос ее какой-то странный, точно чужой…
– Да… я так благодарна вам… С этими книгами я точно сама переродилась…
– Я понимаю вас – то же было и со мной, особенно после знакомства со Сперанским и нескольких бесед с ним… Что за возвышенная душа! Как бы я хотел всегда оставаться в Петербурге!
– А ваша служба? – робко спросила девушка, нагибаясь к земле, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
– Служба! Бог с ней… Я избрал эту жизнь как крайность.
– И вы б бросили полк? – еще робче и тише спрашивает.
– Да… Есть призвание благороднее войны.
– А товарищи? Друзья?
В этом вопросе слышатся уже слезы… Горло они заливают и сдавливают… вот-вот брызнут… Дурова слышит это, чувствует… Ей становится невыносимо жаль бедной девочки…
– Друзья… да…
– А знакомые?.. а мы?..
Это мука! это пытка с обеих сторон… Дурова не выдерживает…
– Надежда Григорьевна… умоляю вас… выслушайте меня, – говорит она, взяв руку своей спутницы.
Девушка вся задрожала от этих слов…
– Я – низкое, недостойное создание! – страстно заговорила Дурова. – Простите меня…
– За что? – с страстным же, стыдливым восторгом воскликнула девушка: – Я люблю вас – разве вы не видите?
– О! я низкое существо! я не должен этого слушать…
– Нет! Нет! – повторила обезумевшая барышня: – Я люблю вас, я давно люблю вас… вот я вся ваша!
И она, широко раскрыв руки, обвилась ими вокруг шеи мнимого мужчины… «Я люблю… я умру без вас… я твоя…» – шептала она то, что обыкновенно шепчут безумные люди.
– Надя! Надечка! Друг мой! Девочка бедная, опомнись! – заговорила Дурова каким-то странным голосом… – Я не мужчина… Я такая же Надя, как и ты… Разве твоя грудь не чувствует этого?
И действительно, женская грудь ощутила, как-то инстинктивно ощутила не мужскую грудь…
Как ужаленная, с безумными глазами, в которых горел стыд, отвращение, ненависть, отскочила обманувшаяся женщина от другой…
Ночью она уже металась в бреду… Нравственное потрясение было так сильно, что нервная горячка едва не свела молодую жизнь в могилу… Все думали, что она простудилась в лесу. В бреду она бормотала несвязные речи, ж можно было иногда расслышать: «Женская грудь… Надя… она тоже Надя… женская грудь – лягушка, я не хочу ее… не надо – не надо… уведите ее – она всех обманывает… она жаба… я любила – фу, какую гадость…»
12
После свидания императора Александра Павловича с Наполеоном в Эрфурте в воздухе чувствовалось приближение грозы. Гроза должна быть страшная, неслыханная. Накопленное в атмосфере электричество должно было разрешиться громами, от которых должна была пошатнуться земля. Это чувствовалось народными нервами, выло как невыносимый зуд в душе каждого.
«Шось велике в лиси сдохло» – говорят украинцы, когда совершается что-либо необычное, неожиданное. От этого «дохлого великого» залах носится в воздухе, далеко носится – из лесу даже слышен… Этот же запах носился в воздухе и перед двенадцатым годом. Что-то «великое» не «сдохло» еще, а должно было «сдохнуть».
Тильзитскве свидание происходило 13 июня 1807 года, эрфуртское – 17 сентября 1808 года. Так скоро!.. Но в этот короткий промежуток времени многое совершилось: раздавленная Наполеоном Испания успела уязвить и в пяту и в сердце бессердечного исполина, зато вся остальная Европа стонала под этою железною пяткою; Россия громила Швецию в Финляндии.
Наполеон безумел от сознания своей силы, которая бушевала в нем, несла его неведомо куда, как спертый в паровозном котле могучий пар песет по рельсам чудовище-локомотив… Этой силе тесно вдвоем на земном шаре, надо остаться одному… Одному на земном шаре, на всем земном шаре, где пет равного тебе, – какая эта должна быть адская тоска! – такая тоска, все равно что одному остаться на одной песчинке среди океана… на песчинке Сзятой Елены… Нет, он ищет этого одиночества; такой страшный зверь должен жить на необитаемом земном шаре, как лев в пустыне, где нет ему равных, смелых, а есть только слабые, трепещущие.
С этими целями он задумал эрфургское свидание – очаровать последнего равного ему на земном шаре.
Очаровать, ослепить… обставить свидание небывалыми признаками величия, пышности, торжественности, богатства… Для караулов и почетной стражи в Эрфурте стянуты гвардейские гренадеры и лучшие полки. Навалила орава придворных, стада прислуги, с бронзой, фарфором, серебром, золотом, гобеленами и роскошной мебелью из Тюильри… Все лучшее и изящнейшее, что в течение столетий сработали миллионы рук французов, самое дорогое, над чем трудился гений француза, – все это свезено в Эрфурт и театр французский с знаменитыми Тальмой, Жоржем Дюшенуа…
Двигается огромный кортеж Александра. В свите его – великий князь Константин Павлович, обер-гоф-маршал граф Толстой, министр иностранных дел Румянцев, генерал-адъютант князь Волконский, Сперанский, которого задумчивые глаза смотрят грустно… Этот звон величия, звон золота почему-то напоминает ему церковный звон и это тоскливое:
У Данилы у попа в большой колокол звонят,
В большой колокол звонят – знать, Параню хоронят…
И вспоминается ему Лиза, а там Дурова с детскими глазами, мертвое, в гробу, лицо Пнина… Не червь… перед людьми – не червь, но пред этим чудовищем, пред природой – червь…
А в Эрфурте уже ждут собранные со всей Германии германские короли: король саксонский, король баварский, король виртембергский, король вестфальский и брат прусского короля Вильгельм… Тут же целая толпа других владетельных князей, у которых на головах – все же короны.
А вот и он, маленький человечек – величайший меж людьми исполин зла… А за ним – орудия зла: Талей-ран, который и мать свою, кажется, обманывал в утробе, и Бертье, и Шампаньи, и Маре…
Наполеон на коне. Лицо его холодно и зло, хотя желает казаться любезным… И он вспоминает что-то неприятное, злое… да, злую кошку, что приходила к нему, когда он босиком, в одном белье, скукожившись как ребенок в утробе матери, спал в Тильзите, и эта злая кошка говорила ему: «Ты что сделал, что создал в жизни? Сделал ли ты хоть иглу, гвоздь ничтожный? Нет, ты только все разрушаешь! Если хочешь принести пользу земле – умри!..»
Но вот они увидели друг друга… Маленький человечек первый раз в жизни торопится – торопится сойти с коня, чтоб обнять своего единственного на земном шаре противника… Они обнимаются…
И последовали торжество за торжеством. Короли ждут решения своей участи.
Тут же, в рядах блестящих золотом и орденами, виднеется и юпитеровская голова великого германского поэта и философа. Это Гёте. Но у него не юпитеровское выражение, а иное, за которое он получает из рук Наполеона орден Почетного легиона, и униженная Германия не смеет отвернуть от него своего заплаканного лица.
А это что такое? – Театр. Идет представление «Эдипа». Наполеон и Александр сидят рядом на возвышении. Пониже – короли, князья, графы.
«Дружба великого человека есть благодеяние богов!» – громко декламирует актер на сцене.
Александр встает и обнимает «великого человека»… Зрители потрясены – театр дрожит… Наполеон бледнеет – не то от счастья, не то от злобы…
Кажется, от злобы… Быть буре! Что-то «великое» должно «сдохнуть»…
На эрфуртском свидании Наполеон предлагал Александру чудовищный план, план, который мог созреть только в мозгу чудовища – разрезать земной шар, как апельсин, надвое, и одну половину этого все еще незрелого апельсина взять Александру, а другую – Наполеону. Александр ужаснулся этого плана – ужасен ему стал и сам Наполеон.
Ужас этот был предвестником грядущего, семенем великих событий: из этого семени вырос двенадцатый год…
По возвращении из Эрфурта император Александр чаще и чаще начал испытывать какое-то тайное, глухое недоверие – к кому? к чему? Он сам этого не мог объяснить. Он чувствовал потребность советоваться с кем-нибудь, но с кем? Каждый из советников говорит что-нибудь противное тому, что говорил его предшественник. Как тут разобраться? на чем остановиться? кто прав? Аракчеев, кажется, глубоко верен, глубоко предан… Да, предан, но не своекорыстно ли? Да и философия Аракчеева так суха, так деревянна и жестка, как он сам… А Сперанский? О, это большой ум, глубокий… Но и этот попович, как и Наполеон, из хищных птиц – у него полет орлиный… Недаром он так восхищен Наполеоном… Но он нужен – это государственная рабочая лошадь…