355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Гроза двенадцатого года (сборник) » Текст книги (страница 17)
Гроза двенадцатого года (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:10

Текст книги "Гроза двенадцатого года (сборник)"


Автор книги: Даниил Мордовцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)

«Есть, однако ж, границы, далее которых человек не может идти!» – записывает она в своем дневнике, в одну из остановок. «Я падала от сна и усталости; платье мое было мокро. Двое суток я не спала и не ела, беспрерывно на марше, а если и на месте, то все-таки на коне, в одном мундире (у нее шинель украли), беспрестанно подверженная холодному ветру и дождю. Я чувствовала, что силы мои ослабевали час от часу более. Мы шли справа по три, но если случался мостик или какое другое затруднение, что нельзя было проходить отделениями, тогда шли по два в ряд, а иногда и по одному; в таком случае четвертому взводу приходилось стоять по нескольку минут неподвижно на одном месте; я была в четвертом взводе, и при всякой благодетельной остановке его вмиг сходила с лошади, ложилась на землю и в ту же секунду засыпала. Взвод трогался с места, товарищи кричали, звали меня, и как сон, часто прерываемый, не может быть крепок, то я тотчас просыпалась, вставала и карабкалась на лошадь, на своего Алкида, таща за собою тяжелую дубовую пику. Сцены эти возобновлялись при каждой самой кратковременной остановке; я вывела из терпения своего унтер-офицера и рассердила товарищей: все они сказали мне, что бросят меня на дороге, если я еще хоть раз сойду с лошади. „Ведь ты видишь, что мы дремлем, да не встаем же с лошадей и не ложимся на землю, делай и ты так“. Вахмистр ворчал вполголоса: „Зачем эти щенята лезут в службу! Сидели бы в гнезде своем“. Остальное время я оставалась уже на лошади – дремала, засыпала, наклонялась до самой гривы Алкида – и поднималась с испугом: мне казалось, что я падаю! Я как будто помешалась. Глаза открыты, но предметы изменяются, как во сне, Уланы кажутся мне лесом, лес – уланами! Голова моя горит, но сама дрожу, мае очень холодно. Все на мне мокро до тела».

Страшные испытания для девочки! И при этом – надо прятать свой пол, не выдать себя во сне; надо прятаться с такими деяниями, которые ее товарищи уланы делают открыто… Это жизнь между скорпиями.

А в сражениях!.. Вот хоть бы под Фридландом…

«В этом жестоком и неудачном сражении, – заносит она в свой дневник, – храброго полка нашего легло более половины! Несколько раз ходили мы в атаку, несколько раз прогоняли неприятеля и, в свою очередь, не один раз были прогнаны. Нас осыпали картечами, мозжили ядрами, а пронзительный свист адских пуль совсем оглушил меня. О, я их терпеть не могу! Дело другое – ядро. Оно по крайней мере ревет так величественно и с ним везде короткая разделка…»

О, велико ты, безумие человеческое!

Так вот какими адами добралась девочка до права носить оружие.

На другой день после аудиенции у государя она неожиданно получила приглашение от Сперанского. В коротенькой записке, написанной в третьем лице, Сперанский просил господина Александрова сделать ему честь своим посещением и добавлял, что имеет сообщить ему нечто, лично его касающееся. Записку привез Кавунец, который никак не мог прийти в себя от изумления, увидев перед собой такого молоденького офицерика и притом с Георгием на груди. У самого Кавунца на груди болтался Георгий, но он помнит, как нелегко он ему достался.

Дурова получила записку в тот момент, когда вместе с Зассом, в квартире которого она остановилась в Петербурге, она вышла в швейцарскую, намереваясь куда-то ехать. Она, сама недавно получившая Георгия, не могла не заинтересоваться этим орденом на груди старого солдата, и потому спросила Кавунца:

– За какую кампанию ты пожалован кавалером?

– Не могу знать, ваше благородие, – молодецки отвечал старый служака.

Девушка улыбнулась. Она догадалась, что не так спросила.

– В каком сражении ты отличился? – снова спросила она.

– Не могу знать, ваше благородие, – был ответ.

– Ну, так где?

– Не могу знать, ваше благородие, – стоял на своем Кавунец.

– Экой ты, братец! Я тебя спрашиваю – за что тебе дали Георгия?

– За черта, ваше благородие.

– За какого черта? (Она не могла не рассмеяться.)

– Чертов мост, ваше благородие, с Багратионом брали.

– А! это в италийскую кампанию?

– Не могу знать, ваше благородие.

– В Швейцарии?

– Не могу знать, ваше благородие.

– С Суворовым?

– Так точно, ваше благородие.

Она поняла, что с таким говоруном немного наговоришься, и потому коротко сказала:

– Доложи его превосходительству, что я непременно буду.

– Слушаю, ваше благородие.

Вечером она явилась к Сперанскому. Увидев в передней Кавунца, девушка невольно улыбнулась. Кавунец сделал руки по швам. Когда лакей услыхал фамилию приезжего молодого офицерика, то тотчас же сказал, что «его превосходительство просят пожаловать в кабинет», и провел ее через залу в большую, светлую, но словно траурную комнату: в ней, кроме массивных шкапов с книгами и ящиками да огромного письменного стола, не было никаких ни украшений, ни картин на стенах, ни кабинетных разных безделушек. Сперанский любил работать и предаваться своим деловым мечтам только в такой комнате, в которой ни один лишний предмет не привлекал бы его внимания и не заслонял бы собою, так сказать, тех образов его духовного творчества, которые зарождались в нем, развивались и воплощались в деле. «Когда человек наслаждается – целует, например, любимое существо, он непременно как-то инстинктивно закрывает глаза: это для того, чтобы наслаждение, вся его сила концентрировалась и всецело передавалась душе. Для меня работа – тоже наслаждение; за работой я как бы закрываю глаза на все остальное, концентрирую наслаждение в глубине моего ума… Вот почему я люблю, чтобы комната, в которой я работаю, была для меня как бы невидима». Так говорил он о своем кабинете. И какую же титаническую работу успевал он совершать в этом кабинете! сколько он делал!

Когда Дурова вошла в этот кабинет, Сперанский сидел за письменным столом и что-то писал. Увидев входящего юного гусара, он тотчас же встал и, приветливо протягивая гостю руку, сказал:

– Простите меня, что я не исполнил по отношению к вам долга вежливости. Но я все объясню сейчас. Государь сообщил мне вчера разговор свой с вами, и мне до некоторой степени известны главные обстоятельства вашей жизни. Ваша тайна останется неприкосновенною. Но я должен был сообщить вам одно обстоятельство и, в интересах вашей тайны, сообщить его без свидетелей. Вот почему я и осмелился пригласить вас к себе – против правил вежливости. А теперь – очень рад познакомиться. Прошу садиться.

Смущенный этой речью гусарик звякнул, как подобает гусару, саблей, шпорами и всеми металлическими штуками, какие на гусаре обретаются, сел, не зная, как открыть рот.

Сперанский, взяв со стула какую-то бумагу, подал ее гостю.

– Вам знаком этот почерк? – спросил он. Гусарик, как только взял бумагу и увидел почерк, воскликнул с испугом:

– Это рука моего отца! Что с ним?

– Прочтите.

Гусарик торопился прочесть письмо, но руки так ходенем ходят, что глаза не попадут на строчки. А Сперанский молча и с видимым сочувствием на лице вглядывается в интересного гостя, в его молоденькое, бледное, но загорелое лицо, в это оригинальное очертание круглой точеной головы, в невысокий, но какой-то раздвинутый лоб. Ему кажется, что эта голова формировалась не по такому лекалу, чтобы быть разрубленной саблею или стать глупою, безответною вехою для шальной пули – нет, это череп существа, способного мыслить не только прямолинейно, но всесторонне и кубически…

– Ах, бедный папа!

Из глаз гусарика брызнули слезы. А бумага все дрожит в руке, еще не вся дочитанная. А глаза Сперанского уже нежно смотрят на это плачущее лицо гусарика, ставшее совсем детским, с дрожащими губами и подбородком.

– Бедный, бедный папочка!.. Какая гадкая! – тихо говорила она, доканчивая письмо, а потом, как бы вспомнив, где она, быстро прибавила: – Простите меня, ваше превосходительство, за эту слабость…

– Простить?.. за что же?

– Что я плачу…

– Да за эти слезы я полюбил вас как мою дочь… Это хорошие слезы…

– А я так гадко поступила.

– Нет. Но разве вы ни разу не писали отцу? – Писала, ваше превосходительство.

– Называйте меня Михаилом Михайловичем лучше. Мне уже и от курьеров надоело слышать свой титул.

– Я сначала боялась писать батюшке, чтоб он не вытребовал меня домой; но когда весной наш полк выступал за границу, я писала ему, просила у него прощения и благословения; но, вероятно, письмо не дошло до него. А теперь я видела его в Москве…

– Вашего батюшку?

– Да. Но он не видел меня.

– Каким образом?

– В проезде через Москву, когда флигель-адъютант Засс должен был отлучиться по делам на все утро, я зашла в Архангельский собор и там случайно увидела отца.

– Он, вероятно, сюда едет – все вас ищет.

– Мне тоже кажется. Он плакал, когда я увидела его в церкви. Мое сердце обливалось кровью, но я не смела подойти к нему.

– Отчего же?

– Он мог остановить меня, задержать… А меня требовал государь…

– Да, вы правы. Но по крайней мере теперь, если он будет здесь и я увижу его, я скажу ему, что вы живы, что я сам видел вас здоровою.

– Я ему сама это сказала в Москве.

– Сказали? Как же вы это сумели сделать?

– По окончании обедни он просил священника отслужить ему или панихиду, или молебен о здравии, и когда священник спрашивал, что же отслужить – панихиду или молебен, отвечал, что сам не знает, что служить – панихиду ли по умершей дочери, или о ее здравии. Тут-то я тихонько пробралась к нему и сказала: «Ваша дочь жива», а сама тотчас скрылась, но слышала его возглас: «Надя! это ее голос!»

Сперанский с глубоким сочувствием слушал этот рассказ и хотел что-то сказать, как в кабинет неожиданно влетела Лиза, с раскрасневшимися от воздуха и гулянья щечками, и радостно воскликнула:

– Ах, папа! мы помирились с Сашей Пушкиным… Но, увидав незнакомого офицера, вдруг остановилась, сделала большущие глаза, с недоумением посмотрела на гостя, и тотчас же, что-то сообразив, как благовоспитанная девочка присела… Она заметила в руках гостя письмо, узнала это письмо, и ее головка быстро поняла, в чем дело: тайной, дескать, пахнет… Она взглянула на отца. Тот тоже хорошо понял ее и с улыбкой сказал:

– Очень рад, что вы помирились… Рекомендую вам, господин Александров, мою «бедную Лизу».

При слове «Александров» девочка опять сделала большие глаза и недоумевающе посмотрела и на отца, и на гостя. Но тотчас же онять сообразила, в чем дело – в панашу пошла: под маленьким черепом мозг хорошо работал.

– А вы читали «Бедную Лизу»? – с улыбкой обратился к ней гость.

– Да, мы с мамой и с Соней читали, – отвечала девочка.

– О! она у меня большой начетчик, – ласково заметил Сперанский.

– А Саша Пушкин больше меня знает, – перебила девочка.

– Ну, Саша Пушкин и сам старше тебя.

– А через два года я буду старше его, – поторопилась девочка, да тотчас же спохватилась.

– Вот тебе раз! – засмеялся отец.

Девочка поняла, что попала впросак, и ей стало стыдно гостя, но гость постарался поправить ее ошибку…

– Да, через два года вы будете старше его умом и знаниями, – сказал он.

– Нет… У Саши Пушкина память лучше моей и Сониной, лучше даже, чем у Вили Кюхельбекера и у Саши Грибоедова.

– Это все ее приятели, – подсказал отец.

– А Саша Грибоедов уж большой – ему четырнадцатый год, – продолжала девочка, снова входя в свою роль. – Саша Пушкин знает наизусть всего Державина, почти всего Хераскова и Тредиаковского – ах, как он его смешно знает!

 
Стрекочущу кузнецу,
В зленем блате сушу…
 

– Ах, какой он смешной, как передразнивает его! Она снова остановилась. В кабинет входили новые гости. Один – мужчина лет за сорок, видимо, засидевшийся, заработавшийся, с бледным, уже изрезанным едва заметным резцами времени лицом и усталыми глазами. Тут же вошел и его спутник, с молодым, веселым лицом и светскими манерами.

– А! Николай Михайлович, Александр Иванович… очень рад вас видеть, – сказал хозяин, вставая и подавая гостям руки.

Встал и гусарик, с которого Лиза не спускала глаз и, видимо, желая подружиться, уже терлась около него, потрагивая за саблю.

– Позвольте познакомить вас, господа, – продолжал хозяин: – господин Александров, юный герой, которому вчера государь лично и собственноручно возложил на грудь георгиевский крест за необыкновенную храбрость и за чудесное спасение от смерти молодого Панина.

Юный герой поклонился, бряцнув шпорами и другими своими металлическими частями.

– Николай Михайлович Карамзин – историограф, – продолжал хозяин в сторону рекомендуемого.

Юный герой, быстро, ярко как-то взглянув в лицо Карамзина, сделал второй, самый глубокий, какой только можно было сделать, поклон… Щеки его покрылись румянцем радости и стыдливости…

– Я вами воспитан… я читал… я глубоко… – бормотал он бессвязно.

Карамзин протянул ему руку… «Мне приятно…»

– Александр Иванович Тургенев, – продолжал хозяин в сторону другого рекомендуемого.

– Повеса, – подсказал с улыбкой рекомендуемый: – историограф и… повеса…

– Но повеса умный, просвещенный, благородный, – добавил хозяин.

– Вездесущий, вседовольный, всеблаженный, – добавлял рекомендуемый.

Они обменялись поклонами и рукопожатиями.

– Опять насилу вытащил из архива, – сказал Тургенев, указывая на Карамзина.

– И хорошо сделали, – отвечал Сперанский.

– Но можете представить, чем я его выманил оттуда?

– Опять «слепым Якуном»?

– Нет, сказал, что адмирал Мордвинов где-то нашел и подарил вам знаменитые сапоги Редеди, чуб Святослава и зубочистку Феодосия Печерского.

И Сперанский, и Карамзин засмеялись. Улыбнулся и гусарик, переглянувшись с Лизой, которая им, кажется, окончательно завладела.

– А можете вообразить, что этот повеса наделал? – сказал Карамзин, указывая на Тургенева.

– Какой-нибудь манускрипт испортил? – улыбнулся Сперанский.

– Нет, нервы расстроил у моего архивного кота.

– Это у академика Василия Васильевича Миофаго-ва, – пояснил Тургенев.

И Лиза, и ее новый друг охотно, как видно, слушали этот серьезный разговор ученых мужей.

– Чем же это? – спросил Сперанский.

– Я ему за ученые заслуги повесил мышь на шею. И Лиза, и ее друг засмеялись. Ученый разговор становился очень занимательным.

– В самом деле, – сказал Карамзин, – повесил ему мышонка на шею; мышонок из папье-маше, искусно сделанный – настоящая мышь, и мой Васька совсем потерял спокойствие: живых мышей не ловит, а все возится с своим орденом, хочет поймать его и не может.

– Однако, как двигается ваша история? – серьезно спросил Сперанский.

– Медленно… так много архивной работы, так много не разобранных, не очищенных критикой материалов, что голова идет кругом, – отвечал задумчиво Карамзин. – Кажется, я так и положу свою усталую голову над этой историей, а все-таки не кончу ее.

– Зачем же? Вы еще молоды.

– Да, но силы падают… По возвращении государя я читал его величеству одну главу из нового тома… Государь остался очень доволен, милостиво благодарил; но одно чтение так утомило меня, что я чуть было не лишился чувств.

– Да, государь говорил мне об этом, выражал сожаление…

– А прежде со мной ничего подобного не было, – продолжал Карамзин задумчиво, – я чувствую, что история будет мне гробом…

– И монументом бессмертия, – горячо добавил Сперанский.

– И бессмертия Василия Миофагова… На монументе надо будет изобразить и Ваську, оберегающего летописи, – с своей стороны, прибавил неугомонный Тургенев.

А Лиза уже совсем завладела своим новым другом и, сидя чуть ли не на коленях у него, таинственно шептала:

– А я знаю, что вы – не вы.

– Как не я? – с удивлением спрашивал гусарик.

– Так – не вы…

– Кто же я?

Лиза нагнулась к самому уху нового друга и прошептала:

– Вы – девочка, а не мальчик…

– Кто вам сказал? папа?

– Нет, не папа… я сама догадалась.

– Как же вы догадались, милая? – смущенно. говорил попавшийся воин.

– А когда я взошла, вы читали письмо… А это письмо, я знаю, вашего папы.

– Почему же вы знаете?

– Когда папа получил его летом, как мы еще на даче жили, на Каменном, и там поссорились с Сашей Пушкиным… он сказал, что хоть папа Лизин и любимец царский, а все-таки у Лизы Сперанской облик семинарской…

– Ах, какой злой мальчишка!

– Нет, он не злой, а только шалун – шпилькой мы его называем… Так папа мой читал письмо вашего папы при мне и еще жалел вашего папу, а Соня говорила, что и мы, как вот вы, ушли бы в гусары, да мышей боимся…

Гусарик рассмеялся и погладил девочку… «Какая храбрая…»

– Ну, я и узнала у вас это письмо, и вас узнала… Только я никому не скажу, что вы девочка…

– Хорошо, милая. Вы умница и честная девочка.

– А о чем вы там шушукаетесь, Елизавета Михайловна? – обратился вдруг к Лизе Тургенев.

Озадаченная неожиданностью, девочка не нашлась сразу и несколько растерялась.

– Мы… я говорила… я вам этого не скажу, – вдруг решительно оборвала Лиза.

– Ого! секреты, государственные тайны! – шутил Тургенев.

– Да, мы говорили о каком-то Саше Пушкине, об очень живом мальчике, – выручал Лизу ее новый друг.

– О, я знаю этого арапчонка… Елизавета Михайловна к нему неравнодушна.

– Мы с ним помирились уж, – пояснила Лиза.

– Вот как! А вы давно из армии? – спросил Тургенев, обращаясь уже прямо к гусарику.

– Пять дней, как я из Полоцка и из главной квартиры.

– А не знакомы вы с Денисом Васильевичем Давыдовым? Адъютант у Багратиона.

– Да, я его знаю несколько.

– Он мой приятель… Скажите пожалуйста: он мне писал, что там у вас появилась новая Иоанна д'Арк? Видали вы этот феномен? О нем много говорят.

Большие глаза Лизы так и застыли на лице ее нового друга. Она с волнением и страхом ждала. Волнение ее усилилось еще более, когда она заметила смущение на лице друга. Но девочка не выдала ни себя, ни своего друга.

– Да и там на этот счет держатся упорные слухи, – немного помолчав, отвечал гусарик довольно покойно. – Но удивительно – никто ее не видал, хоть все о ней говорят… Я думаю, что это басня.

– Не говорите – слух имеет основание… Признаюсь вам откровенно, глядя на вас и соображая собственноручное пожалование вам государем этого ордена, я бы мог подозревать, что…

Но он не докончил своей щекотливой фразы, которая и Лизу, и ее друга сильно смутила. В комнату вбежала Соня, за ней вошла госпожа Вейкардт и за нею – непременный друг дома Магницкий с последнею, только что полученною из Москвы новостью: умер Херасков.

– Ах, бедный! – жалобно сказала Лиза. – А мы только сегодня с Сашей Пушкиным читали наизусть его «Россиаду…». Бедненький!

– Очередь за Державиным, – сказал Тургенев.

– Что? что? какая очередь за Державиным? – зашамкал кто-то в дверях.

Все оглянулись – на пороге стоял сам Державин, в своих бархатных, на меху сапогах.

9

Державин вошел сильно старческою походкой. Хотя он и бодрился, но и беззубый рот заметно шамкал, и бархатные йоги словно тоже шамкали.

Особенно вид его поразил Дурову. Читая его сильный стих, его напускной пафос и риторику, которые, казалось, дышали страстью, пылали огнем воодушевления, девушка, мечтательная и увлекающаяся по природе, воображала Державина каким-то титаном, полубогом, а если ей и говорили, что он уже старик, то он не иначе рисовался в ее воображении, как в образе «борея»:

С белыми борей власами И седою бородой, Потрясая небесами, Облака сжимал рукой…

А тут она видит шамкающего старца, который не только не потрясает небесами, но у которого собственная седая голова трясется, а глаза, которые ей представлялись орлиными, старчески моргают и слезятся… Господи! как грустно это видеть… И нижняя губа отвисла – но держится… И под носом табак, и на манжетах табак, и на жилете табак… А ноги – точно в валенках, точно у их коровьего пастуха…

– Какая очередь за Державиным? – спрашивал старик, здороваясь с хозяином и гостями.

– Написать, ваше превосходительство, что-нибудь новенькое по поводу мира с Наполеоном, – извернулся Тургенев. – А то вон только и слышно, что о «Дмитрии Донском» Озерова да о «Пожарском» Крюковского{45}.

– Оба сии творения, государь мой, слабы, – отвечал старик.

– Вот потому-то и ждут от вашего превосходительства чего-либудь сильненького, чего-нибудь «державинского» – так и говорят.

– Оно-то так… Я кое-что и скомпоновал, его Михайло Михайлович знает.

– Что же это такое, ваше превосходительство? – спросил Карамзин.

– Гаврило Романович написал оду, – отвечал Сперанский.

– Пророческую, – добавил Державин.

– Это правда, – продолжал Сперанский. – И хотя государю она понравилась, однако, в виду политических обстоятельств, он несколько стихов собственноручно подчеркнул.

– А подчеркнул-таки? – любопытствовал старик.

– Подчеркнул довольно мест таки…

– А какие все больше? Чай, сильненькие, с огоньком которые?

– Да, именно с огоньком.

– Я так и знал, так и писал с оглядкою… Я вот и Мерзлякову послал копию в Москву, так для прочтения, да и пишу ему насчет мира-то и моей оды на оный: «Радоваться-то можно, как просто сказать, с оглядкою; а для того и не мог я предаться полному вдохновению, а как боец, сшедший с поля сражения, хотя показывался торжествующим, но, будучи глубоко ранен, изливал свою радость с некоторым унынием…»

– Это касается вас, юный боец, только что сошедший с поля сражения, – с улыбкой, отечески обратился Сперанский к Дуровой, которую Лиза успела и познакомить и даже подружить и с своей Соней, и с мамой, с г-жой Вейкардт. – Позвольте вам, ваше превосходительство, представить этого юного бойца…

Дурова встала и торопливо, смущенно подошла к Державину, почтительно кланяясь и звеня шпорами.

– Господин Александров, которому вчера государь собственноручно пожаловал Георгия, – рекомендовал хозяин.

– Очень, очень приятно, – прошамкал знаменитый старец. – Да какой-же вы, государь, мой, молоденький… А знаете, молодой человек, кого вы напоминаете?

Девушка смешалась и не знала, что отвечать.

– Княгиню Дашкову, Катерину Романовну, когда она была ваших лет.

«Юный боец» покраснел еще больше и взглянул на Сперанского.

– Что ж, это сходство приятное, – поддержал он смущенную девушку.

– Только, государь мой, не в пользу сравниваемой, – перебил Державин: – княгиня Дашкова, признаюсь, никогда не нравилась мне… У нее всегда была склонность к велеречию и тщеславию, хвастовство, корыстолюбие… женщина эта, сказать правду, всегда отличалась вспыльчивым и сумасшедшим нравом.

– А теперь она совсем развалина… Я ее видел – она приезжала в Москву из своей деревни, – сказал Тургенев.

– Ну, наши с ней годы не молодые.

– Она годом старше вас, ваше превосходительство, – вставил Магницкий.

– Ну, вот!.. А вам как известны наши годы, молодой человек? – спросил старик.

– Годы вашего превосходительства известны всей России, – подольстился Магницкий.

– У! льстец…

– Не льстец, ваше превосходительство: я говорю правду.

– А вот Мерзляков пишет мне еще об одном моем сверстничке, – и это уже касается вас, Николай Михайлович, – обратился старик к Карамзину.

– О ком же, ваше превосходительство?

– О Новикове Николае Ивановиче. Он вам сродни…

– По «Древней российской вивлиофике» разве?

– Да… но и теперь у него остается в мозгу некий исторический зуд – все не забывает истории.

– Да?

– Как же… Мерзляков пишет: был он у него, у мартиниста-то старого, в гостях, в его Авдотьине… Ну и чем же старик занимается? Воспитывает, слышь, карасей… А потом на живой змее поверял одно место в летописи Нестора.

– Как же это на змее? – заинтересовался Карамзин.

– Я отыскал ту змею, что укусила Олега, – шутливо вставил Тургенев.

– Да почти что так. Он, видите ли, отыскал там у себя в деревне змею, да и рассердил ее, дразня палкою. Так оказалось, что змея не кусает и не жалит, а именно «клюет», как и рыба. А в летописи будто бы сказано – я не помню сам, – что змея Олега «уклюнула», а не «укусила».

– Да, это совершенно верно, – подтвердил Карамзин. – Так, значит, старик все еще интересуется историей?

– Интересуется, интересуется… не равнодушен к старушке Клио, – сострил старик.

– Да вообще я заметил, что за мамзель Клио ухаживают больше те, для которых женщина становится незрелым виноградом, – пояснил Тургенев.

– Это вы на мой счет? – спросил Карамзин.

– Нет, так вообще.

– Удивительная судьба этого человека, – заметил Сперанский после некоторой паузы, последовавшей за шуткою Тургенева. – Бесспорно, это даровитейшая личность, когда-либо стоявшая в ряду деятелей умственного развития России: как апостол нашего просвещения – Новиков стоит первый. Если можно сколько-нибудь наглядно представить результаты деятельности Новикова и других русских общественных работников, то Новиков воздвиг себе пирамиду Хеопса, а прочие…

– Тротуарные тумбы, – перебил его Тургенев.

– Ну, не тротуарные тумбы, но все же и не пирамиды, – спокойно продолжал Сперанский. – И что же! Этот человек почти половину жизни провел в несчастии. Теперь вот он стал отшельником, воспитывает карасей и производит опыты над змеями… Если кого можно приравнять к Новикову – не по многоплодности, а по духу – так это Радищева… Как Новикова, так и Радищева оценит только наше потомство, ибо природа произвела их на свет ошибочно: время не доносило ни Новикова, ни Радищева, и недоноскам этим следовало бы родиться столетием позже… Как вы об этом думаете, ваше превосходительство? – обратился он к Державину.

– Как? что? спать пора?

Старик вздремнул и не слышал последнего разговора. В последние годы вообще всякий разговор, где старец стоял не на первом плане, не сам говорил, а другие и о предметах, лично его не касавшихся, он начинал дремать: так и тут – разговор о Новикове и Радищеве нагнал на него дремоту.

– Говорят, ваше превосходительство, – снова подольщался к старику-министру Магницкий, – будто у нас все умные люди кончают неблагополучно… Я думаю, Александр Иванович ошибается…

– Да, конечно, вы так не кончите, – вскользь бросил Тургенев.

Магницкий побледнел, но сдержался, пересилил свой гнев. Дурова заметила это и приняла к сведению.

– И притом, ваше превосходительство, – продолжал лисить Магницкий, – Михаил Михайлович изволил говорить о временах прошедших… Что было, то прошло и быльем поросло… А о благополучном ныне царствовании этого сказать никаким образом нельзя: это было бы грехом великим. Посмотрите на все, что ныне совершается – и сердце ваше возрадуется: у нас на престоле – ангел кротости. Вы были правы, ваше превосходительство, когда вдохновенно восклицали в бесподобной оде на восшествие на престол Александра:

Век новый! Царь младый, прекрасный! Пришел днесь к вам весны стезей! Моа предвестья велегласны Уже сбылись, сбылись судьбой. Умолк рев норда сиповатый, Закрылся грозный, страшный взгляд; Зефиры вспорхнули крылаты, На воздух веют аромат;

– Так, истинно так, – самодовольно бормотал тщеславный старик. – Ныне настало златое время… Я же тогда и предсказывал сие в своей оде:

На лицах россов радость блещет, Во всей Европе мир цветет. Уныла муза, в дни борея Дерзавшая вслух песни петь, Блаженству общему радея, Уроки для владык греметь, – Перед царем днесь благосклонным, Взяв лиру, прах с нее стряси, И с сердцем радостным, свободным, Вещай, греми, звучи, гласи Того ты на престол вступленье, Кого воспел я в пеленах.

Декламируя свои стихи, старик воодушевился, встал с кресла, в котором дремал, и, ерзая по полу бархатными сапогами, воздевая к потолку руки и колотя себя к грудь, казался очень смешным и очень жалким. Дурова глядела на все это с грустью, а Тургенев иронически улыбался…

– Завели машину, – шепнул он Сперанскому, – конца не будет.

Но конец скоро последовал: старик закашлялся и в изнеможении опустился на кресло.

– Нет, не могу больше, – сказал он, тяжело дыша.

– Да, Гаврило Романович, – улыбнулся Карамзин своею задумчивою улыбкою, – вы крепче на бумаге, чем на ногах…

– Совсем плохи ноги… да и кашель… а с чего бы?

– А слышали вы проделку Вакселя? – спросил Тургенев Сперанского.

– Какого Вакселя?

– В конногвардейской артиллерии служит.

– Нет, ничего не слыхал.

– А вот что. Ведь военные, да и вся наша аристократия, несмотря на мир, ужасно злы на Наполеона. Понятно, что и посланника его Савари не очень-то любезно приняли во многих домах. А сегодня Ваксель так совсем учинил скандал. Он нанял карету четверней и все катался по Невскому, выжидая, когда Савари будет ехать из дворца. Увидев, что карета Савари подъезжает к Полицейскому мосту, Ваксель направил на него, впере-рез, свою четверню, так что кареты сцепились. Савари высовывается в окно и кричит: «Faites reculer votre voiture».[19]19
  Осадите Вашу карету (франц.)


[Закрыть]
 – «C'est votre tour de rectiier, – отвечает Ваксель: – en avant!»[20]20
  Это Ваша очередь подать назад. Вперед! (франц.)


[Закрыть]
 – Ну, и Савари должен был выйти из кареты и велеть кучеру осадить своих лошадей.

– Ну, это глупая шалость, – заметил Сперанский: – надо было уметь осадить Наполеона в поле…

– Да, конечно, на Полицейском мосту оно легче, – с своей стороны, добавил Карамзин.

– Каков историограф! не острит, – не унимался Тургенев. – А знаете, откуда он теперь заимствует свои остроты? – спросил он Сперанского.

– А откуда?

– Больше все из поучений Вассиана Рыла да Луки Жидяты, да из «Вопросов Кирика», а самые новые – из «Слова Даниила Заточника».

– Ну, Александр Иванович почтеннейший, и ваши остроты насчет Николая Михайловича «Стоглавом» да «Номоканном» пахнут, – заметил Сперанский.

А Карамзин сидел и добродушно улыбался. Его мысли действительно больше жили в прошедшем, чем в настоящем. На мозгу налегло слишком много прочитанного, архивного, чтоб можно было легко от него отрешиться. Зато мозг Державина возвращался уже, кажется, к младенческому состоянию: старик опять тихонько похрапывал в кресле.

– Видите, дедушка Державин дремлет, – шепчет Лиза своему новому другу.

– Он, верно, сегодня мало спал, бедненький, – отвечает Дурова.

– Нет, он всегда спит, когда не говорит… А вы долго останетесь в Петербурге?

– Нет, милая, мне надо ехать в полк.

– Ну уж! зачем?

– На службу.

– А разве здесь нельзя служить? Вон папа здесь служит.

– Папа ваш не военный.

– А в Петербурге много военных.

– Но я, милая, служу в действующей армии.

– Ну уж! а то бы вы часто ходили к нам… так было бы весело!

Скоро г-жа Вейкардт пригласила гостей в столовую к чаю. Общество уютно расположилось за круглым столом, на котором шипел массивный серебряный самовар, располагая своим пением к продолжительному чаепитию, тем более что на дворе лил тот перемежающийся, противный дождь, над которым постоянно острил Тургенеп.

– У петербурского неба катарр пузыря, – сострил он и на этот раз, когда г-жа Вейкардт куда-то отлучилась из столовой.

– А у вас, мой друг, катарр языка, – заметил на это Карамзин.

– Это из «Ипатьевской летописи»? – отпарировал Тургенев.

– Нет, из «Русской Правды».

После чаю, чтобы занять дремлющего Державина, Магницкий предложил его превосходительству сразиться в шахматы.

– А! с Наполеоном потягаться – извольте, извольте, молодой человек… Мы когда-то и с Суворовым игрывали, и я побеждал непобедимого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю