355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Генерал Коммуны » Текст книги (страница 7)
Генерал Коммуны
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 21:30

Текст книги "Генерал Коммуны"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

Друзья

Опустив в ящик городской почты записку, адресованную Домбровскому, с просьбой приехать завтра вечером, Казимир Грудзинский остановился в нерешительности.

Только что прошел шумный майский дождь. Еще капало с карнизов, но небо прояснилось, оранжевые блики заходящего солнца засверкали на мокрых стеклах, и крикливая праздничная толпа сразу же заполнила нарядные улицы.

Грудзинскому хотелось погулять, привычка к одиночеству вскоре заставила его свернуть с многолюдной, с ее бесконечными аркадами улицы Риволи в темные щели переулков. Ветхие дома живо напоминали ему родную Варшаву; там где-то был точно такой переулок, и так же поднимался из подвальных кухонь тяжелый запах помоев, и так же сушилось белье на протянутых через улицу веревках. Грудзинскому казалось, что все это он уже когда-то видел; он остановился и растроганно погладил шершавую стену дома. Старухи, сидящие на скамейке у дверей, замолчали, подозрительно разглядывая прохожего:

– Ишь как нализался!

Грудзинский сунул руки в карманы и, ругая себя за сентиментальность, быстро зашагал прочь.

В одной из подворотен долговязый парень чистил мундир, хрипло напевая в такт своим движениям:

 
Nos forts sont nos cathedrales,
Nos cloches sont des canons,
Notre eau bénite des balles,
Notr Oremus – des chansons[6]6
Наши форты нам служат соборами.Колоколами служат пушки,Святой водой – пули,Молитвой – песни.

[Закрыть]
.
 

«Вот и вся их религия», – подумал Грудзинский.

Снова его окружал чужой, враждебный город. Но сегодня одиночество и тоска по родине не угнетали его. Он уезжал домой и, расставаясь с Парижем, прощал ему восемь лет затворнической жизни, болотную тину эмиграции, ядовитую клевету бульварных листков…

Сегодня он получил письмо из Польши. Друзья настаивали на немедленном возвращении на родину Домбровского, Грудзинского и Врублевского. Был подготовлен тайный переход через границу.

За последние годы они не раз получали подобные предложения, и Казимир Грудзинский в другое время отнесся бы к письму более скептически. Но сейчас одно обстоятельство заставило его принять предложение без колебаний. Этим обстоятельством было участие Домбровского в Коммуне.

Со времени разгрома восстания 1863 года для Казимира Грудзинского и его друзей имя Ярослава Домбровского стало знаменем, бережно хранимым для будущих боев. Среди революционной части эмигрантских кругов окрепло наивное убеждение, что если бы Домбровского не арестовали накануне восстания и если бы заговорщики действовали по его плану, то ход событий был бы иным.

Эта наивная вера подкреплялась честным и благородным образом жизни Домбровского в эмиграции. Его военный талант и авторитет дальновидного и решительного руководителя, его опыт и связи стяжали ему славу признанного вождя польской революции. Даже здесь, в Париже, одним обаянием своего имени (так по крайней мере казалось Грудзинскому) он увлек за собой в Коммуну десятки поляков. Грудзинский был уверен, что Рожаловский, братья Околовичи, Броневский, Свидзинский пошли служить офицерами в штаб Домбровского, не имея других побуждений, кроме любви к нему.

С тех пор как образовалась Коммуна, Грудзинский виделся с Ярославом и Валерием всего дважды; последний раз – месяц тому назад. Тогда Казимир заявил, что считает их участие в Коммуне ненужным риском. Он сочувствует парижанам, но жизнь друзей принадлежит родине. Домбровский и Врублевский не имеют никакого права рисковать собою ради чужого дела. Они поспорили в тот вечер, но так ни о чем и не договорились. Грудзинский был старше своих товарищей и в глубине души оправдывал их увлечение, особенно Ярослава, солдата по призванию. Когда Казимир узнал из газет, что бои стали принимать ожесточенный характер и положение Коммуны начало ухудшаться, когда тишину его кабинета все чаще стал нарушать рокот орудий, он понял, что настало время увезти Ярослава и Валерия, спасти их для родины. Письмо из Польши лучшим образом разрешало вопрос. В прошлом после таких писем Казимир и Врублевский с трудом удерживали Домбровского от опрометчивого решения – уехать. Он искал любого предлога, чтобы вернуться на родину, снова приняться ковать восстание. Коммуна представлялась Казимиру лишь отдушиной, через которую нашли выход томившие Ярослава сила и энергия. Но каким ненужным и чужим окажется все это! Как будет счастлив Ярослав!

Грудзинский шагал, не замечая луж, и, отбивая размер, читал вполголоса стихи Мицкевича:

 
Мир затыкал от наших жалоб уши.
Меж тем из Польши доносились стоны,
Как похоронные глухие звоны.
Желали сторожа нам смерти черной,
Могилу рыли нам враги упорно,
А в небесах надежда не светила.
И дива нет, что все для нас постыло…
 

Он не заметил, как очутился на площади перед Оперой. Афиши извещали, что сегодня даются «Гугеноты» Мейербера. До Коммуны в лучших театрах Парижа шли пошлые оперетки, теперь ставились классические оперы, звучала музыка Бетховена.

Обрадованный, он купил билет и прошел в театр. Раздался второй звонок, публика хлынула из фойе в уже переполненный зал. Казимир с любопытством разглядывал пеструю толпу обитателей Монмартра, Белью, Бельвилля – рабочих, ремесленников, пожилых женщин в старомодных, плохо сшитых платьях, федератов, студентов, офицеров Коммуны – вчерашних механиков или красильщиков. Повсюду шныряли мальчишки, собирая в гремучие кружки «в пользу вдов и сирот Коммуны». Галерка переселилась в партер. Грудзинского раздражали их грубые голоса, запах дешевого табака, щелканье орехов… Они чувствовали себя уверенней, чем он – завсегдатай оперы! На великолепном занавесе висела огромная карикатура на Тьера.

Кто-то дернул Грудзинского за рукав, и простуженный голос сказал на ухо:

– Как тебе нравится, гражданин, последняя проделка Шибздика? – Матрос с перевязанной рукой, сосед Казимира, яростно скомкал газету. – Негодяй договорился с пруссаками не пропускать в Париж продовольствия! Ладно, если у нас разыграется аппетит, мы съедим версальцев вместе с их красными штанами!

– Я пришел сюда слушать оперу, – сухо сказал Грудзинский. На его счастье в эту минуту погас свет, оркестр заиграл вступление.

Публика горячо аплодировала после каждой арии Рауля. Видно было, что его судьба искренне волновала зал. В роскошном раззолоченном театре повеяло горячим ветром парижской улицы.

«Странно, – подумал Казимир, – им должен быть враждебен или по меньшей мере чужд этот придворный мир, эта трагедия вероисповедания. Что общего между ними и фанатиком гугенотом Раулем, гибнущим за свою веру?»

Во время второго антракта зрители вдруг устремились на улицу. Фойе опустело. Казимир, заинтересованный, вышел вслед.

Толпа сгрудилась у подъезда. Мальчишка, слезая с фонаря, кричал: «Идут! Вот они!» Послышалась резвая дробь барабана, из-за деревьев бульвара показался батальон – запыленные мундиры, усталые возбужденные лица. Солдатам пожимали руки, жадно расспрашивали о новостях фронта. Из бокового подъезда вышли артисты – загримированные, в костюмах – приветствовать коммунаров. Кто-то сказал, что неплохо было бы им зайти сейчас в театр перекусить, а затем отдохнуть в мягких креслах и послушать хорошую музыку. Артисты стали горячо упрашивать командира. Он согласился, и веселая толпа повалила в театр. Мальчишки и женщины несли ружья гвардейцев. Казимир заметил смеющуюся Маргариту Валуа под руку с бурым от пороха артиллеристом и поморщился – все впечатление от оперы было разрушено.

Занавес еще долго не поднимался. В буфете кормили голодных гвардейцев, потом усадили их на лучшие места в партере.

Кресло Грудзинского оказалось занятым. Ему вдруг стало скучно и одиноко среди этих веселых, галдящих людей; разозленный, он вышел из театра, так и не дослушав оперы.

Вечером следующего дня приехал Домбровский.

Крепко расцеловав Казимира, он отцепил саблю и, расстегнув мундир, блаженно повалился на диван, своим усталым возбуждением неприятно напоминая Грудзинскому вчерашних гвардейцев. Опухшие, красные от бессонницы веки Ярослава дергались, кожа лица обветрилась, загорела. Но достаточно ему было в ответ на вопросы Грудзинского застенчиво улыбнуться такой знакомой, привычной улыбкой – и всю тревогу Казимира смыло без следа.

Домбровский прочел пришедшие на память строчки:

 
На коне будь вечно. Битвам нет числа.
Грудь, поди, в одно уж с панцирем сковалась.
 

В кабинете было удивительно тепло и тихо. Книжные шкафы многоэтажными стеклянными громадами уходили в полутемную высь. Натруженные ноги Домбровского отдыхали на толстом пушистом ковре. В углу, страдальчески запрокинув голову, стоял его любимый мраморный бюст Адама Мицкевича работы Лагрэ. Оленьи рога, старинные карабины, развешанные над польскими национальными костюмами, фортепьяно и опять книги… И хотя Ярослав не был здесь всего месяц, на него пахнуло далеким-далеким.

В штаб Домбровского в замке Ла-Мюэт, сквозь пустые переплеты окон, свистя, залетали горячие осколки: фронт приходил совсем рядом. Проезжая по улицам, Ярослав каждый раз находил на месте прежних домов новые развалины. Артиллерийским огнем сносило целые кварталы. Каждую неделю у Домбровского сменялись ординарцы и адъютанты. На его глазах за два месяца погибли тысячи людей….

Старый слуга Грудзинского Ян вкатил чайный столик, накрытый на двоих. Ярослав даже зажмурился от удовольствия. Праздничным блестящим хороводом кружились по накрахмаленной скатерти хрустальные фужеры, вазочки, графины. Гордая пыльной древностью, темнела в середине стола бутылка вина. Когда Ян вышел, Грудзинский плотно прикрыл за ним дверь.

– Чтобы шум Европы не мешал нам, – пояснил он.

Сияя и волнуясь, он подал Домбровскому письмо.

Бережно, как зачерпнутую горсть воды, держали ладони Ярослава драгоценный листок. Домбровский беззвучно шевелил обожженными губами. Было похоже, что он не отрываясь пьет…

Казимир впился глазами в исхудалое, истаявшее от бессонницы лицо друга, следя за движением его зрачков, пытаясь угадать ход его мыслей, и его лицо тоже хмурилось, удивлялось, ликовало, преувеличивая все чувства Ярослава.

– Молодцы! – вырвалось у Домбровского.

Казимир вскочил, порывисто обнял его.

– Локоток… Локоток, – шептал он. Вся радость возвращенных надежд звучала в этой старой подпольной кличке Домбровского. Ревность, мучительные сомнения, страх одиночества остались позади. Итак, они снова вместе!

Домбровский осторожно вложил письмо в конверт, взял бутылку вина, налил рюмки, и они молча чокнулись, не сводя друг с друга блестящих глаз.

Грудзинский вытер губы, кивнул на конверт:

– Ну как, а?

– Молодцы… – еще раз мечтательно повторил Домбровский.

Довольный, как будто похвала относилась к нему самому, Грудзинский, раскурив трубку, со вкусом начал излагать маршрут их переезда. Оказывается, план у него был разработан уже во всех подробностях.

При словах об отъезде что-то захлопнулось внутри у Домбровского. Плохо слушая Казимира, он с грустью рассматривал его источенную морщинами тонкую шею, бледное рыхлое лицо и думал о том, что вот уже восемь лет пытается хранить Казимир среди этих четырех стен аромат родины, как хранят засушенный между листами книги цветок. И уют этой комнаты, уставленной пыльными, увядшими реликвиями прошлого, вызвал вдруг у Домбровского жалость. В тепличном воздухе задыхался Адам Мицкевич. Толстые стеганые, портьеры надежно защищали лживую тишину. Разве такая память нужна их родине?

Улучив паузу, он предложил отложить разговор на время ужина.

Плешивая, в венчике редких волос голова Грудзинского вынырнула из облака табачного дыма.

– Можно ждать год, два, но нельзя ждать полчаса, – непреклонно пошутил он, пожираемый нетерпением договориться до конца.

Ярослав покорно отошел от стола, поудобнее уселся в кресло. Веки его слипались, приятная боль отдыха ломила мускулы. Некоторое время он, закрыв глаза, пытался слушать Казимира, но, чувствуя засасывающую дремоту, резко встал, встряхнулся, словно выходя из воды.

Подавляя растущее раздражение, он прервал Казимира и сказал, что ехать им сейчас нельзя. Дело Коммуны значило для освобождения Польши больше любого заговора.

Он попробовал объяснить, что дает полякам Коммуна, но сразу же заметил, насколько неубедительно звучат его доводы.

Грудзинский только отмахивался, не принимая возражений Ярослава всерьез.

– Если ты так боишься, что вас осудят ваши новые друзья, то можно будет в конце концов показать им это письмо.

Домбровский, огорченный его непонятливостью, решил объясниться до конца.

– Я сам, понимаешь, я сам, и Валерий, и все остальные не хотим и не можем уехать сейчас из Парижа.

– Ты ошибаешься, – снисходительно улыбаясь, заметил Грудзинский и рассказал, как несколько дней назад к нему приехал Рожаловский, один из офицеров штаба Домбровского, и с горькой обидой поделился своим решением немедленно подать в отставку, уехать из Парижа.

Сражаясь на участке генерала Ля-Сесилия, во время атаки вокзала Кламар Рожаловский со своим батальоном успешно продвигался вперед. В разгар боя его отстранили от командования в силу той подозрительности и недоверия, которыми были окружены действия всех польских офицеров в армии Коммуны. Он сказал, что то же самое испытывают Броневский и Свидзинский, и они тоже решили не оставаться больше на службе у Коммуны.

– Они изменили свое решение, – спокойно сказал Домбровский.

– Интересно, как тебе удалось разубедить их?

Домбровский вынул из-за обшлага мундира помятый конверт, подал Грудзинскому.

Казимир недоверчиво прочел адрес, вытащил узкий листок папиросной бумаги, исписанный мелким знакомым почерком, взглянул на подпись, – сомнений не было, это письмо писал Воловский, человек преданный общему делу, пользующийся известностью среди польской эмиграции.

В письме дословно приводился разговор Воловского с министром внутренних дел версальского правительства Пикаром.

«…Признаюсь, что Домбровский преграждает нам дорогу в Париж, – сказал мне Пикар. – Жаль, что такой человек служит такому неблагородному делу. Я надеюсь, что мы с вами сделаем все для того, чтобы спасти его. Во-первых, если он действительно честный человек, мы найдем с ним общий язык. Какой он хочет видеть Францию? Мы пойдем на любые уступки. Нужно только арестовать всех членов Коммуны. Если из-за вопросов чести он сочтет это невозможным, мы должны будем уговорить его уйти в отставку. Вы, используя ваше влияние на него, должны сделать так, чтобы поляки-офицеры покинули Домбровского. Поляки не должны вмешиваться во внутренние дела Франции. Мы предоставим им возможность беспрепятственно покинуть Париж или Францию. Тогда он останется одиноким и тоже покинет чуждых ему людей… Иначе это увлечение приведет к гибели Домбровского и его соотечественников. Господин президент приказал расстреливать всех захваченных в плен русских и поляков. На этом настоял Александр II».

– Я им дал прочитать письмо Воловского, – ожесточаясь, сказал Ярослав, – и они поняли, что покинуть Коммуну – это значит помочь версальцам.

Казимир вынул изо рта трубку и долго смотрел на неподвижную голубую ниточку дыма.

– Получается, что я действую заодно с Пикаром, – мужественно высказал он поразившую их обоих мысль. – Но если двое делают одно и то же, это не значит, что получается одно и то же. Локоток, мне кажется, что ты запутался в сложных интригах. Никто не оценит вашего донкихотства, ты для французов был и останешься чужестранцем. Достаточно чему-нибудь случиться, и твои же солдаты расстреляют тебя как изменника. Самое меньшее, что ты можешь здесь потерять, – это голову. Тебя уже сейчас называют прусским агентом. Подумал ли ты, что восстанавливаешь против поляков общественное мнение всего мира? – Он открыл шкаф, вытащил пачку иностранных газет. – Вот, полюбуйся. – Казимир швырнул пачку на колени Домбровскому. – Жалость и сочувствие, которое мы возбуждали в Европе, сменяются озлоблением. Почитай, как о тебе и Валерии отзываются в Англии, России, я уже не говорю о том, что вся польская эмиграция отшатнулась от вас. Не станешь же ты утверждать, что это идет на пользу нашему делу?!

Домбровский отложил газеты в сторону, не взглянув на них.

– Лучшие друзья и советчики – наши враги. Если мое поведение не нравится Гладстону и Александру, значит, я прав, а что касается Чарторыжских, Радзивиллов, Браницких и прочих, то мне с ними не по пути с шестьдесят третьего года.

– Зато, я вижу, тебе по пути с молодчиками с улицы Кордерри. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это они утверждают, что для пролетариев не существуют понятия отечества, нации.

– Как ты можешь говорить такие вещи! – нахмурился Домбровский. – Коммуна родилась из ненависти к немцам и любви к родине.

– При чем же здесь Польша?

– Я думаю, что Александр боится Коммуны не меньше Тьера. И, во всяком случае, больше, чем какого-нибудь нового заговора в Польше. Бисмарк изо всех сил помогает Тьеру, и Тьер принимает эту помощь. Американский посол Уошберн беснуется из-за неспособности версальских генералов. Наши враги объединились, объединились и мы. В этом наша сила и спасение. Десятилетиями они превращали Париж в европейское кабаре, в сточную трубу, куда стекалась накипь обоих полушарий. Рабочий Париж сегодня противопоставил космополитизму Версаля свою интернациональную дружбу пролетариев.

И среди коммунаров есть люди, для которых мы прежде всего поляки, а Гарибальди – итальянец, а Маркс – еврей, а Энгельс – немец. Уйти из-за этого? На радость Тьеру? Да, тяжело, обидно, но помнишь, как было Сливицкому и Щуру? Есть же, черт возьми, идея братства! Будет же время, когда за национальность не станут упрекать или хвалить! И я дерусь и за это! Выйди на улицу и посмотри – с нами итальянцы, алжирцы, русские, бельгийцы. Они дерутся бок о бок парижанами за то государство, о котором мы с тобою и мечтать не смели.

Казимир вскочил, запальчиво крикнул:

– Я достаточно насмотрелся! Мне наплевать на все, что происходит в этом городе. Если в Версале подлецы, то в Париже сумасшедшие. Вся моя жизнь принадлежит Польше. Я живу ее интересами, а не интересами Интернационала. Тебя обманывают какими-то обещаниями французы. – Гримаса гневного презрения скривила его рот. – Хватит! Наполеон продал поляков в двенадцатом году, потом нас продавали и предавали в тридцатом, в сорок шестом, сорок восьмом, в шестьдесят третьем, и теперь, в семьдесят первом, они снова надеются использовать вас и выбросить после победы.

– Победа? – странным голосом переспросил Ярослав, подозрительно вглядываясь в Грудзинского.

– Ага! Ты даже не веришь в нее! – торжествующе поднял палец Казимир. – Что же удерживает тебя здесь? Честолюбие?

– Честолюбцам следует предложить свои услуги Версалю, – усмехнулся Домбровский. – Для того чтобы добиться славы и наград, им достаточно проиграть пару сражений и расстрелять несколько честных французов.

Грудзинский круглыми застывшими глазами посмотрел на него и заметался по комнате. Уродливая изломанная тень скользила за ним, то вырастая под потолок, то сжимаясь черным комком у ног.

– Мне страшно, я не узнаю тебя! Что они сделали с тобой? Вспомни, как мы мечтали об этой возможности. После разгрома восстания ты успокаивал нас, не позволяя падать духом. «Мы еще вернемся», – говорил ты, и вот настало время вернуться. – Казимир с укором посмотрел на Домбровского. – Родина зовет нас, а ты поворачиваешься спиной. Что это, предательство?

Заметив по выражению лица Домбровского, что сказано лишнее, Казимир подбежал к нему, обнял, прижал его голову к груди.

– Прости меня, но я перестал понимать вас. Неужели годы разлуки так иссушили тебя? Разве можно думать о чьей-нибудь свободе, когда существует порабощенная Польша? Ради ее свободы уедем!

– Ради нее я остаюсь.

– Ярослав, каждому путнику приходит время вернуться домой.

– Я не пойму, что тебя больше тревожит, – мое участие в Коммуне или отказ уехать? – отстраняясь, сухо спросил Домбровский. – Если я даже уеду, никто не последует за мной. Пойми: мы не на службе у Коммуны. Мы здесь освобождаем Польшу. Я рассуждаю как военный: там, где удалось прорвать фронт, туда и надо бросать все силы.

Домбровский встал, налил вина. Рука его дрожала, и рюмки звенели, стукаясь о горлышко бутылки. Ярослав с досадой потер ладонью лоб, как бы разгоняя неприятные мысли. Кожа на его руке была серой и едко пахла порохом. Зловещая безысходность спора начинала угнетать Домбровского.

– Я неделю не принимал ванну, – вздохнул он, устало улыбаясь. – Не догадался ли Ян согреть воду?

В гневе чувства оттесняют и память и разум. То, что раньше восхищало Казимира Грудзинского – спокойствие и самообладание Ярослава, – показалось ему вдруг себялюбивым равнодушием.

– Ради нашей дружбы уедем со мной, Ярослав!

Домбровский оглядел сутулую, такую родную, изученную до каждого жеста фигуру. Тяжелое молчание протянулось меж ними.

«Наша дружба… – думал Ярослав. – Двадцать лет тому назад началась она. Это была хорошая, испытанная дружба. Она много выдержала, она поддерживала в нас бодрость в самые тяжелые минуты. А сколько было таких минут!»

Он всегда считал воспоминания уделом людей, не имеющих будущего; зачем же сейчас память упрямо подсовывала картины прошлого? Где бы он ни был, он знал, что всегда о нем думают и тревожатся Казимир и Валерий. Заложив свой дом, Казимир пытался подкупить охрану и устроить побег, когда Домбровский сидел в Варшавской тюрьме. Бессонными ночами, не отходя от постели, Казимир выхаживал его от горячки в Женеве. Их дружба крепла в нужде, поражениях, разлуках и встречах, среди пронизывающей измороси Петербурга, под ярким небом Италии, среди приветливых швейцарских гор и в лиловых сумерках Парижа. У них была одна цель жизни – свобода родины. Ради такой дружбы Ярослав и сейчас бы, не задумываясь, отдал свою жизнь, но уехать…

– Не нужно! – укоризненно сказал Домбровский. – Не нужно, дружище…

Еще не поздно было взять протянутую руку.

– Нет? – сказал Грудзинский и отвернулся. И сразу же все пути к примирению оказались отрезанными. Казимир даже закрыл глаза – так ему стало горько.

– Я остаюсь, – как можно мягче произнес Ярослав и встал.

Грудзинский подскочил к Ярославу.

– Я стыжусь нашей дружбы! – исступленно закричал он. Бледные щеки его тряслись. – Лучше бы тебя убило первой пулей версальцев, чем видеть твою измену. Предатель!

Домбровский отшатнулся, зрачки его сузились, как будто в глаза ударил неожиданный свет. Рука его невольно легла на эфес.

– О, ты можешь безопасно зарубить меня, – и Казимир истерически захохотал.

Ярослав накинул шинель, выбежал не оглядываясь.

Темные пустые улицы и ветер бросились ему навстречу. Он шел, не выбирая дороги, не чувствуя усталости. Внезапно над головой он услыхал бой башенных часов и заставил себя остановиться, сосчитать удары. Двенадцать. Впереди из темноты доносилась неясная песня. Домбровскому захотелось быть среди людей, и он пошел навстречу песне. По каменному парапету, среди белых колонн министерства юстиции, гулко отстукивая башмаками, двигалась темная фигура часового. Нарушая всякие уставы, он напевал, коротая свое одиночество, популярные куплеты о вождях Коммуны, там было и о Домбровском:

 
Эй, трепещите, недоноски!
Идет по улицам Париж,
С Парижем вместе идет Домбровский,
Наш замечательный малыш!
 

Домбровский поднялся к часовому по ступенькам. Заботливость судьбы, проявленная в этой случайности, несколько развлекла его.

– Кто идет?! – крикнул часовой, оборвав песню на полуслове. Домбровский сказал пароль и, не останавливаясь, прошел под арку, оставив певца в состоянии крайнего ошеломления: часовой не был убежден, что видел живого Домбровского, а не привидение.

В углу двора, где тянулась длинная каменная галерея и горел огонь походной кухни, толпились гвардейцы. Рассеянно отвечая на приветствия, Домбровский прошел к огню. Ему почтительно освободили место, он уселся на охапку соломы, охватив колени руками, и загляделся на пламя.

Постепенно Ярослав начинал сознавать, что случилось. Как же он мог так спокойно и легко пойти на разрыв? Домбровский ругал себя за сухость, косноязычие. Если бы он сумел передать Казимиру все свои мысли, чувства, неужели бы они не поняли друг друга? Но снова и снова, перебирая в памяти спор, Ярослав не мог найти путей к примирению. Их ссора была похожа на разрыв. Он не мог вернуться, как не может вернуться обратно на ветку созревший плод. Разве можно остановить время, остановив маятник? Теперь Ярослав понимал, почему в нем не было ни злобы, ни обиды. Он был почти благодарен Казимиру за такой конец – безжалостный, как сабельный удар. Так было легче им обоим.

Незаметно к нему возвращалось ощущение действительности. Ярослав огляделся, догадываясь по притихшим голосам, что его неожиданный приход и удрученное молчание стесняло коммунаров. Ему стало неловко.

Ближе всех к Домбровскому сидел пожилой сержант в очках с железной оправой и смазывал ружье. По ровным неторопливым движениям, по аккуратно разложенным протиркам, баночкам с маслом Ярослав безошибочно определил в нем бывалого солдата.

Поймав взгляд Домбровского, сержант вытер руки и сказал видимо давно приготовленную фразу:

– Никуда не годится, что ты ходишь без охраны, гражданин.

– Так получилось, – виновато отозвался Домбровский и с присущей замкнутым, неразговорчивым людям безотчетной неожиданной откровенностью продолжал: – Сидел у приятеля, мы получили письмо от друзей из Польши, зовут нас домой.

Умные стариковские морщины исчертили лицо сержанта.

– Ну, и что ты решил?

– Решил подождать.

Сержант скупо улыбнулся:

– А чего ждать? Все равно лучше нашего города на свете не найдешь.

Коммунары бросили свои дела, пододвинулись, внимательно прислушиваясь.

– Тот, кто жил в Париже, оставил здесь свое сердце! – высокопарно воскликнул какой-то юноша и тотчас мучительно покраснел.

Сержант посмотрел в его сторону, не одобряя такой смелости.

– Парижане любят тебя, – рассудительно сказал он Домбровскому, – оставайся у нас навсегда, только придется тебе для порядка принять французское подданство, и тогда назначим тебя маршалом Франции вместо наших олухов генералов.

Домбровский стиснул колени обеими руками, глаза его светились от грусти.

– Друзья мои, – сказал он. – Я поляк и останусь им по духу, по сердцу, по нраву. Можно быть поляком и коммунаром, но нельзя быть коммунаром, не имея отечества. Такие люди будут повсюду чужими. Мне думается, что любовь к другим народам рождается от настоящей любви к своей родине. Наша сила в том, что Коммуна родная не только для парижан, французов, но и для нас, поляков. Я крепко люблю наш прекрасный город, и все же я очень скучаю по своему народу и вернусь в Польшу, как только мы с вами победим здесь.

Сержант поправил сползшие на нос очки и пристально взглянул на Домбровского.

– Правильно, – сказал он, вздыхая. – Ничего не поделаешь, ты прав, гражданин. От срубленного дерева уже не будет ни цветов, ни плодов. – Он подумал еще и заключил без всякой видимой связи, но ход его мысли был всем понятен: – Говорят, что у нас, французов, плохая память. Не знаю, так ли это. Все же, когда у тебя в Польше будет революция, помни, гражданин Домбровский, что ты можешь рассчитывать на парижан…

Принесли котел с супом.

– Ты, может быть, покушаешь с нами, гражданин? – затаив надежду, спросил дежурный. – Правда, похлебка у нас неважная, – добавил он сразу же с нелегкой откровенностью.

…После ужина коммунары и Домбровский упросили маркитанку батальона Катрин сплясать. В свободный круг, освещенный костром, выбежала девушка. В руках ее бился красный шарф. Она замерла на минуту. Зазвенели струны гитары, и вот четко стукнули каблуки о каменные плиты. Шарф взвился вместе с песней и обнял кружащееся тело.

 
Коммуна славная у нас,
У ней есть ядра про запас,
Не может быть она
Никем побеждена.
Реванш – за ней!
 

Домбровский наклонился к сержанту.

Вы не дадите скучать, – улыбаясь, сказал он.

– Париж! – счастливо ответил сержант. – Когда богу становится скучно на небе, он открывает окно и смотрит на парижские бульвары.

Темп убыстрялся, и все дружно подхватили припев:

 
Станцуем коммунарду,
Отважен будь, —
Станцуем коммунарду,
Отважен будь, —
Не как-нибудь!
 

Глядя на причудливые па Катрин, Домбровский вспоминал и величавые повороты кондрио, и неистовость кавказских плясок, и стремительность мазурки.

 
У коммунара взгляд какой?
Чтоб равен стал весь род людской!
Так поднимись, бедняк,
На богачей,
Ударь их по рукам!
 

Все чувства и воспоминания перемешались в Домбровском: и ночь, насыщенная трепетным светом звезд, шелестом сочной зелени молодого лета, голубым блеском штыков; и великий город, доверивший ему защиту своей свободы; и дороги дружбы, конца которых никогда не узнаешь; и далекие, задернутые стеклянным занавесом дождя желтые поля его родины, какими он видел их последний раз из окна тюремной кареты.

Коммунары осторожно прикрыли уснувшего Домбровского шинелями, а Катрин подложила ему под голову свою подушку, единственную в батальоне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю