355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Генерал Коммуны » Текст книги (страница 4)
Генерал Коммуны
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 21:30

Текст книги "Генерал Коммуны"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

– Да, это ужасно! – весело подтвердил Пикар.

Артур Демэ

Достаточно взглянуть на его легкую, танцующую походку, когда он, засунув руки в карманы, ловко скользит сквозь густой поток прохожих, бесцеремонно, в упор разглядывая встречных, бросая девушкам короткие замечания, от которых те улыбаются, – сразу становится ясно, что он родился и вырос в Париже.

Париж вынянчил и воспитал Артура Демэ, и он любил свой город сыновней любовью. Он презирал провинциалов, а тем паче иностранцев. Предместья Парижа были для него стенами мира. Демэ исполнилось уже двадцать шесть лет, но он ни разу не выезжал из Парижа дальше Сен-Дени, Версаля, Венсена и не жалел об этом. Зато редко кто мог с таким правом сказать: «Я знаю Париж!» И это было, пожалуй, единственное, чем Артур гордился. Он знал дом на площади Рояль, где жил поэт Скаррон, и мог показать на площади Вогезов путь, по которому Ришелье пробирался к своей любовнице. Он бывал в катакомбах, он облазил город до самых глухих, никому не ведомых трущоб. Повсюду он имел друзей и знакомых – в сырых подвальных мастерских Бельвилля, в антикварных магазинах, в депо Северной железной дороги, в монмартрских кабачках, за кулисами Оперетты, в грязных меблированных комнатах Латинского квартала, в Палате депутатов..

Он работал журналистом, но это не было его призванием. Просто он не знал другой работы, которая так же удовлетворяла бы его ненасытное любопытство к жизни.

Он питал глубокое равнодушие к газетной славе, и, наверное, поэтому в журналистских кругах Парижа, полных сплетен, взаимных козней и зависти, имя Артура Демэ пользовалось любовью. Но ни одна редакция не могла удержать его больше полугода. Так же часто любил он менять характер работы: сегодня – судебный репортер, завтра – театральный критик, послезавтра – журналист в Национальном собрании.

Первое серьезное горе он испытал при вступлении пруссаков в Париж. Ему казалось, что он не переживет этого позора. Он был в числе тех, кто настоял на уничтожении Булонского леса, чтобы его не осквернили пруссаки. Он сам рубил прекрасные дубы, кружевные беседки, стрелял лебедей, хохлатых уток на прудах… Когда лес был зажжен, Артур снял шляпу и три часа простоял в толпе на городской стене, потом пошел в кабак и напился до бесчувствия.

Коммуна застала Демэ газетным хроникером у Пиа.

В Лувре перед статуей Венеры Милосской, в залах Микеланджело он впервые увидел синие блузы рабочих, в роскошных галереях Аполлона и Рубенса сияли восторженные глаза, шлепали босыми ногами ребятишки, а их отцы, сняв деревянные сабо, застенчиво ступали по блестящему паркету в шерстяных носках.

Демэ выбрали в мэрию, и он сразу же с головой зарылся в работу, лишь изредка уступая просьбам Пиа урвать минутку – забежать в редакцию.

Сейчас, направляясь в мэрию, он решил заглянуть по дороге в кафе «Кролик-мститель», надеясь застать там Пиа и передать ему заказанную статью.

Перейдя улицу, Артур лукаво подмигнул ржавой облупленной вывеске кафе, – ее вызывающее уродство как бы подчеркивало, что хозяин не зазывает сюда прохожих и даже не желает их посещения. Толкнув ногой дверь, Демэ остановился на пороге сводчатого полутемного зала. Беспричинно улыбаясь, он с наслаждением вдыхал знакомые запахи кухни, крепкого табачного дыма, свежих газет и винных бочек, покрытых плесенью и землей.

Все по-старому, только над стойкой увитые свежей зеленью портреты Марата, Гарибальди, Гюго и Делеклюза. Их раньше не было. Шутка ли, ведь Артур не заходил сюда с апреля! Работа в мэрии, заседания всяческих комиссий, потом редакция оставляли ему на сон шесть часов в сутки. Оглядывая зал, он испытывал удовольствие, как от встречи с другом, которого давно не видел.

С начала войны «Кролик-мститель» облюбовали журналисты левых газет. С утра до поздней ночи висят под потолком клубы пара и дыма, стреляют пробки, звенит посуда, стуча красными сафьяновыми сапожками, снуют между столиками официантки. Сюда редко заходят посторонние. Каждая газета имеет свой угол. Тут же, на мокром столике, раздвинув кружки, пишут какую-нибудь срочную статью, распределяют хронику; встав на стул, что-то читает вслух сегодняшний «гвоздь», сопровождая каждый абзац убийственными замечаниями. Фраза, небрежно брошенная между двумя глотками вина, завтра будет повторяться тысячами читателей, но здесь же можно услышать новости, которые никогда не попадут в газеты.

– Здорово, бурдюки! – крикнул Артур резким голосом уличного парня.

Он сбежал вниз, пожимая протянутые со всех сторон руки, пробираясь к столику Феликса Пиа. Сам хозяин дядюшка Тирден вышел из-за стойки. Он нес бутылку шабли и особый гирденовский салат. Тирден любил Артура за неизменный аппетит, хозяин кафе считал, что главное достоинство всякого журналиста – хороший желудок.

Артуру немедленно сунули в руки последний номер версальского «Фигаро».

– Как тебе нравится? – спросил Пиа.

Всю первую страницу газетки занимала цветная карикатура – Домбровский и Врублевский, одетые в зеленые польские мундиры, в высоких меховых папахах, стоят на развалинах Парижа и, размахивая вилами, не дают маленькому французу войти в город. Оба они перепачканы кровью, из карманов у них торчали горлышки винных бутылок и пачки немецких денег.

Артур пожал плечами:

– Эти писаки кричат против нас только потому, что мы не платим им, чтобы они кричали за нас.

– Грубо, не правда ли? – воскликнул Феликс Пиа, уловив брезгливую гримасу Демэ. – Но это пишется не для Парижа, – представьте себе, как эта карикатура действует на крестьян! Не удивительно, что Коммуна не находит отклика в деревне.

– С каких это пор наши крестьяне стали патриотичнее парижан? – немедленно заметил Верморель.

– Именно потому, что они менее патриотичны, их восстанавливают против нас всякими Домбровскими, – настаивал Пиа. – Нужно уважать национальные предрассудки.

– Истинный друг нации тот, кто свободен от национальных предрассудков, – отпарировал Верморель.

И спор, прерванный было приходом Артура, разгорелся с новой силой. Одни, во главе с Феликсом Пиа и Жоржем Клеро, известным политическим обозревателем газеты «Экономист», осуждали участие иностранцев в Коммуне, нападая особенно на Домбровского, назначенного недавно главнокомандующим армии Коммуны, другие – их было большинство – поддерживали Огюста Вермореля и Вермеша, редактора популярной газеты «Отец Дюшен», защищавших Домбровского. Артур маленькими глотками тянул вино, забавляясь жеманной жестикуляцией Пиа, остроумными репликами Вермеша, аристократическими манерами Клеро, – словом, всем тем, что давало пищу его наблюдательному, насмешливому уму. Сам предмет спора его интересовал мало.

– Друзья мои, – со снисходительной величавостью сказал Клеро, – Коммуна возникла как движение национально-патриотическое, и участие в ней иностранцев вызывает естественное недоумение. – Он произносил слова медленно, как бы любуясь ими. – Пусть они помогают нам оттуда, – он неопределенно махнул рукой, – из-за границы. («Наверное, он страдает оттого, что не может глядеть себе в рот», – подумал Артур.) Мы должны оставить чистыми наши ряды, если хотим сохранить Францию. Представить только: поляк возглавляет французское патриотическое движение! Когда я думаю об этом, мне делается стыдно. Сердце Европы бьется во Франции, а сердце Франции – в Париже. Поэтому буржуазия всех стран желает уничтожить душу нашего народа, растворить ее в космополитизме.

– Что касается меня, – уже начиная скучать, сказал Артур, – то мою душу можно растворить только в том случае, если Тирден принесет мне стаканчик абсента.

– Ты не разбираешься, где кончается космополитизм и начинается Интернационал. Почему мы должны действовать врозь, если наши враги соединились? – рявкнул Вермеш. – Знаешь ли, куда ты толкаешь иностранцев, Клеро? Черт возьми, к Тьеру! Либо они должны быть с нами, либо с версальцами! Вы боитесь этого, – он ткнул пальцем в карикатуру, – но, клянусь моей лопатой земли на могилу Шибздика, канальи еще больше боятся участия в Коммуне таких, как Домбровский и Дмитриева. Враги проницательней друзей.

Пиа поднялся, поправил тщательно уложенные седые кудри.

– Те иностранцы, которые участвуют в Коммуне по милости нашей неразберихи, – авантюристы. Они иностранцы повсюду, даже у себя на родине. Коммуна для них – мутная водица…

Верморель стукнул кулаком по столу так, что все кружки подскочили.

– Да как ты смеешь! Эти люди проливают кровь за наше дело! – закричал он.

Все смутились.

– Огюст, будь великодушен, – примирительно заметил Артур. – Пиа достоин всяческого сочувствия, ведь ему чаще других приходится выслушивать свои речи.

Пиа с многозначительной и хитрой гримасой сожаления по адресу Вермореля продолжал как ни в чем не бывало:

– Еще неизвестно, за что они ее проливают. Вот возьмите хотя бы этого поляка Домбровского. – И он эффектно выбросил руку, как будто «этот поляк» находился у него на ладони. – Был осужден за что-то в России, бежал с каторги, шатался по всему свету, потом, говорят, здесь, в Париже, подделывал паспорта и ассигнации. И вот такого человека ставят во главе нашей армии!

– Как будто у нас мало своих авантюристов, – расхохотался Клеро, довольный своей шуткой.

– Это клевета! – заикаясь от волнения, возмутился Верморель.

– Армия обожает маленького поляка, – неуверенно поддержал кто-то.

– Черт возьми, лучший судья в этих вопросах – народ! – кричал Вермеш. – Недаром по всему городу расклеены портреты Домбровского: народ не спрашивает, из какой ты страны, – народ спрашивает, что ты делаешь и какую пользу ты приносишь революции.

– Ах, предположим, вы правы, друзья мои, – жеманно заявил Пиа. – Но объясните тогда мне, что привлекает Домбровского к Коммуне? Не все ли равно ему, кто победит – мы или версальцы? Ведь не надеется же он потом с нашей Национальной гвардией освобождать свою Польшу? Или ты, может быть, обещал ему это, Верморель? Ведь вы, кажется, друзья?

Верморель с нескрываемым презрением поглядел на Феликса Пиа.

– Да, я горжусь дружбой с Домбровским. Он бесстрашно несет под пулями знамя Интернационала со словами Маркса: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – строго и торжественно сказал Верморель.

«Излишняя высокопарность и заикание мешают ему стать хорошим оратором», – с сожалением отметил про себя Демэ. Но, заговорив о Домбровском, Верморель так воодушевился, что даже привычный ко всему дядюшка Тирден поднял голову и стал прислушиваться.

Верморель всегда поражал Артура своей страстностью. Он ни в чем не терпел равнодушия и был одинаково безудержен и в любви и в ненависти.

Верморель говорил о том, что и раньше лучшие люди мира защищали свободу чужих народов. Байрон погиб, сражаясь в рядах греческих повстанцев, итальянец Гарибальди воевал в Южной Америке за независимость Уругвая, русский Бакунин участвовал в германской революции 1849 года, Гейне помогал французам в 1848 году.

– Но этими благородными людьми двигало сочувствие. Здесь же, в Париже, когда впервые в истории взяли власть рабочие, либералы отвернулись от Коммуны. Только истинные революционеры встали на ее защиту. И первым среди них к нам пришел Домбровский. Он пришел не из сочувствия, он пришел защищать свое дело, свою правду. В этом сила Коммуны, в ее всемирной правде. У Домбровского есть поговорка: «В каждой луже – свое солнце», – продолжал Верморель. – Это удивительно подходит к твоим рассуждениям, гражданин Пиа. Думая о свободе только своей нации, мы смотрим в лужу и надеемся согреться отраженным в ней солнцем. Тьер ненавидит Домбровского больше, чем любого из нас, ибо Домбровский показал, что где бы ни было создано государство рабочих, защищать его должны революционеры всех стран. А что касается его прошлого, то вот… – Он вытащил из внутреннего кармана своего просторного сюртука толстую связку бумаг, обернутую в пергамент, и помахал ею перед носом Пиа. – Здесь документы Домбровского, я взял их у его жены. Хочу написать статью о нем, чтобы опровергнуть клевету версальцев.

– Любые документы можно истолковать по-разному, – недоверчиво пробормотал Пиа.

Лицо Вермореля передернулось.

– Я могу передать их тебе. Пожалуйста, сделай статью.

Клеро, желая сгладить грубость своего приятеля, сказал поспешно:

– Дадим эти документы Артуру. Он беспристрастен. И он напишет.

Артур Демэ воспринял такой неожиданный поворот разговора без всякого удовольствия. Горячая речь Вермореля тронула его, но не убедила. Он был вовсе не беспристрастен. Со времени назначения Домбровского командующим он невзлюбил маленького поляка, рисующегося своим спокойствием. Как будто Коммуна не могла найти француза, способного командовать парижанами!

Артур не успел ничего возразить, – из дальнего темного угла раздался хриплый голос:

– Доблестные рыцари пера и жители трибун, позвольте мне вмешаться.

– Рид, дружище, – засмеялся Артур, – ползи сюда!

На свет вышел обрюзгший пожилой человек с рыжими бакенбардами и сонным лицом. Одной рукой он придерживал у груди стакан и бутылку вина, другой волочил за собой стул.

– Вот я вам сейчас кое-что докажу, – бормотал он.

Роберт Рид, по происхождению шотландец, работал корреспондентом одновременно двух газет, американской и английской. Он жил во Франции уже семнадцать лет, и единственным живым чувством этого флегматичного человека была беззаветная любовь к Парижу.

Влюбленные быстро узнают друг друга. Между Артуром и Ридом царила самая горячая дружба.

Рид уселся верхом на стул и стал шарить у себя по карманам.

– Ага, вот! – Журналист вытащил записную книжку. – Я прочитаю вам отрывок из своей корреспонденции в Лондон. Слушайте! Описание сегодняшнего Парижа я пропускаю… Вот… «Где же находятся, – думал я, – представители Европы и Америки? Возможно ли, чтобы при виде этого потока невинно пролитой крови они не сделали попыток к примирению? Эта мысль была для меня невыносима, и, зная, что американский посланник господин Уошберн в городе, я решил немедленно повидаться с ним… Направившись к Уошберну, я встретил на Елисейских полях множество повозок, переполненных ранеными и умирающими. Снаряды рвались вокруг Триумфальной арки, и к длинному списку жертв Тьера прибавилось еще множество невинных людей… Войдя в комнату секретаря посольства, я спросил господина Уошберна. Обо мне доложили, и я был допущен к посланнику. Он сидел, развалясь в кресле, и читал газету. Я ожидал, что он встанет, но он продолжал сидеть по-прежнему, не выпуская из рук газеты, – поступок крайне грубый в стране, где люди обычно так вежливы. Я сказал господину Уошберну, что с нашей стороны было бы бесчеловечно не добиваться примирения. Удастся нам это сделать или нет – во всяком случае, наш долг попытаться; и момент для этого казался особенно благоприятным, – пруссаки как раз настойчиво требуют от Версаля заключения окончательного договора. „Парижане – бунтовщики, – ответил Уошберн, – пусть они сложат оружие“. Я возразил, что Национальная гвардия имеет законное право носить свое оружие, но что дело не в этом. Когда гуманность поругана, цивилизованный мир имеет право вмешаться. Уошберн фыркнул. „Я прошу вас о сотрудничестве, – продолжал я. – Если версальцы откажутся, моральная ответственность ляжет на них“. Уошберн: „Я этого не нахожу“. Так кончилось наше свидание. Я покинул Уошберна глубоко разочарованный. В его лице я встретил грубого и надменного человека, абсолютно лишенного тех братских чувств, которых можно было бы ожидать от представителя демократической республики».

– Святая наивность! – сказал Верморель, когда Рид окончил.

– Напечатали? – спросил Артур.

Рид печально захлопнул книжку.

– Как бы не так. Я послал это в три лондонские газеты. Ни одна не хочет помещать ни слова правды о Коммуне. Да… добрая старая Англия…

Он торопливо наполнил стакан и выпил залпом.

– Верморель, – сказал вдруг Артур, – давай свои документы о Домбровском!

Артур проводил Рида до его квартиры.

– Цензура меня преследует с пеленок, – бормотал Рид. – Когда потерялась моя метрика, редактор отказался поместить объявление в газете. А этот Уошберн – змея.

– Рид, ты складываешь оружие? – спросил Артур.

– А что я могу с ними поделать?

– Можешь. Тебе надо увидеться с Варленом или с Френкелем.

– Варленом? – переспросил Рид. Он запустил пальцы в свои рыжие щетинистые бакенбарды. Хмель вылетел у него из головы. – Варлен честный парень и светлая голова, но ведь он же член Интернационала!

– Ну и что же? – засмеялся Артур.

Рид прислонился к стене дома.

– А дальше – Маркс, Лондон? Нет, это не для меня…

– Испугался? Эх ты, потомок Робин Гуда!

– Конечно, я полечу со своего места со скоростью пули, – рассуждал сам с собою Рид. – А может, попробовать, а? Интересно… Почему бы не вмешаться. Кто узнает, что ты жил, если ты ни во что никогда не вмешивался…

В дороге

Чем глубже Артур погружался в чтение этих документов, тем больше он восхищался жизнью и мужеством Ярослава Домбровского. Такое чувство было необычайно для скептика Демэ. Теперь он понимал Вермореля и всех, кто близко сталкивался с Домбровским.

Через два дня он возвратил документы Верморелю, сделав выписки для будущей статьи. Некоторые письма, заметки остались непрочитанными потому, что перевод со словарем польских и русских текстов отнимал у Демэ много времени.

Получилась не статья, а что-то непривычное. Эссе? Заготовки романа? Не все ли равно. Удивительная жизнь Домбровского подстегивала воображение. Факты служили Артуру лишь каркасом…

«Ему исполнилось девять лет, и отец отдал его в кадетский корпус.

Мать приехала с мальчиком в Брест-Литовск. Она долго стояла, держа сына за руку, перед длинной красной казармой, где ему предстояло учиться, боязливо разглядывая полосатые будки часовых по углам, глухие железные ворота, узкие грязные окна за толстыми решетками.

…Через несколько дней после определения Ярослава корпус посетил царь. Кадетов выстроили в актовом зале. Ярослав, как самый маленький, стоял последний в шеренге. Его еще не успели остричь – льняные кудри спадали к плечам. Он с интересом смотрел, как царь идет навстречу своему огромному портрету на стене. И вдруг засмеялся.

Оловянные глаза Николая остановились на живом лице мальчика. Царь нагнулся, погладил его по голове, взял на руки, спросил отрывисто: „Фамилия, имя?“ – „Ярослав Домбровский, ваше величество“, – запинаясь, пролепетал ребенок. „Поляк“, – выдавил сквозь зубы Николай. По лицу его внезапно прошла судорога отвращения, он бросил мальчика на пол и быстро, не оглядываясь, зашагал к выходу, брезгливо вытирая руки кружевным платком.

Так окончилась первая встреча Домбровского с царем.

Поляков в корпус принимали неохотно. Их пороли, придираясь к каждому пустяку. Именно здесь самодержавие воспитало в Ярославе Домбровском ненависть к царской России. Вначале он чуждался даже сверстников. Неделями никто не слыхал от него слова. Единственными друзьями его стали книги. Урвав свободную минуту, он забирался в библиотеку, где в казенно-одинаковых переплетах скрывались изложенные суровым языком жизнеописания великих полководцев и рассказы об их чудесных подвигах. Александр Македонский и Наполеон скоро оттолкнули его своим честолюбием, его привлекали изящество Тюренна, разносторонность Карно, гениальность Цезаря, но лишь Кутузов и Костюшко приводили его в трепет. Впервые прочитав, как юный Костюшко клялся на мече отца вернуть свободу порабощенной родине, он спрыгнул с лестницы, прислоненной к полкам, и, подняв руку, вызывающе громко прокричал слова клятвы. За это он получил двадцать ударов розгами. Никто не подозревал, что творится в душе ребенка. Вспыльчивость, дерзость и бунт кончались всегда плачевно. Тогда он стал осторожнее и приучил себя к сдержанности. Он тренировал свою волю: вскакивал посреди ночи и бежал босиком в умывальную обливаться холодной водой, потом ложился в постель, довольный, поджимал застывшие ноги и быстро засыпал. Когда при нем насмехались над поляками, он уже не бросался на обидчиков с кулаками и не убегал, – он внимательно слушал, не пропуская ни одного слова, и лицо его было непроницаемо.

Вырастая, он стал присматриваться к товарищам. Он подружился с Казимиром Грудзинским. Вокруг них собиралась местная революционная молодежь. Чтобы продолжить военное образование, Домбровский решил перевестись в Константиновский корпус. Он уговорил Казимира, и в 1851 году друзья переехали в столицу, в Санкт-Петербург – воспитанниками лучшего военного училища России.

…Преподаватель математики полковник Петр Лавров, небрежно одетый человек со спутанной бородой, был для них первым русским, любящим поляков и искренне желающим освобождения Польши. Иногда он приглашал их к себе „повечерять“. Здесь они познакомились с Андреем Потебней. Дружба с этим молодым русским офицером многое определила в жизни Домбровского. Через него он сблизился с революционной молодежью столицы; и у тех и у других враг оказался общий – самодержавие.

Через два года Домбровский – прапорщик. Начальство радо отделаться от подозрительного поляка, его сразу посылают на Кавказ – „теплую каторгу“, как тогда называли этот край. С Кавказа редко возвращались живыми.

…Лабинский полк выступает усмирять восстание горцев. Сырые землянки, гнилые болота, малярия, горы, неожиданные обвалы. Ночью дымный костер, чечевичная похлебка, солдатские песни и разговоры о земле, о жадности помещиков, о долгожданной воле. Здесь он учится спокойно слушать свист пули невидимого стрелка, грохот лавины, тревожную мелодию фанфар. Здесь в нем воспитывается быстрота решений и решительность в действии. Этот юноша любит опасность, и смерть упорно уклоняется от встречи с ним. Вскоре ему присваивают звание поручика, награждают орденом святого Станислава.

Друзей у него мало. Большинство офицеров презирали политику и холопов. Они избивали солдат и коротали часы за картами. Лишь некоторые, подобно Домбровскому, задумывались над жизнью. Через десятые руки к ним доходил зачитанный листок „Колокола“ Герцена. Эта газета становится евангелием Домбровского.

Он присматривается к своим солдатам, таким же терпеливым и человечным, как и польские крестьяне. Все мучительней ему участвовать в истреблении горцев, не желающих покоряться царским наместникам. Он отказывается от наград и отличий. При первом удобном случае он подает прошение в Академию Генерального штаба.

Далеко по дороге провожали его солдаты. Полюбили его не только за справедливость, за то, что берег их от глупой пули, защищал от грубости полкового начальства, и за то, что почувствовали в нем товарища.

Шел 1859 год. Карета мчалась мимо горящих усадеб, виселиц, оцепленных казаками деревень. Клочья синего дыма медленно оседали меж белых стволов берез. Бескрайная, обездоленная царем Россия возникла перед ним в алых отсветах крестьянских восстаний. Он чувствовал себя как в Польше. Судьбы обоих народов становились для него более общими, чем цепи, сковавшие их. Русский крестьянин так же требовал воли, так же мечтал о земле…

…Началось брожение и в армии. Офицеры тайком читали Чернышевского, герценовский „Колокол“. Поступив в академию, он вместе с Сераковским, другом Чернышевского, создает польский революционный кружок. Собираются на квартире Домбровского. Беседы с Чернышевским приводят его к мысли – освобождение Польши возможно лишь в союзе с русскими революционерами.

Вскоре во всех военных академиях России возникают подобные же кружки поляков. Они сливаются в одну тайную организацию, руководимую Домбровским.

Учится он блестяще. Мысль о родине, которой понадобятся знания ее сынов в день восстания, не отпускает его ни на минуту. Его не трогает, что русским товарищам, кончившим академию вместе с ним, дали звание капитанов, подполковников, а ему лишь штабс-капитана.

В декабре 1861 года состоялся выпуск. Домбровскому предлагают работу в Генеральном штабе, но он добивается откомандирования в Польшу. Ему удается получить задание от генерал-квартирмейстера Действующей Армии.

Он снова на родине. Теперь нельзя терять ни одного дня. Варшава кипит, о восстании говорят с университетских кафедр, на рынке, в ресторанах…

Домбровского вводят в состав Центрального революционного комитета. Неизвестно, кто дал ему кличку Локоток, но не прошло и двух месяцев, как это имя узнали в мастерских Варшавы, на тайных сходках в Опатовске, Ковно, Замостье. Он обладал многими качествами вождя: способностью быстро оценить ситуацию, военным талантом, неистощимой энергией, хладнокровием и уверенностью в победе.

Через Андрея Потебню и своих друзей: Нарбута, Иванова, Баталова, Константина Крупского[5]5
  Константин Крупский – отец Надежды Константиновны Крупской.


[Закрыть]
, капитана Озерова – Домбровский налаживает связь с русским революционным офицерством.

– Наша задача – пропаганда в армии, – говорил Андрей Потебня, – солдаты негодуют по поводу уменьшения порции мяса и хлеба. Начнем с этого.

– Разъясним им, чего хочет польский крестьянин, – говорил Нарбут. – Будем привлекать армию на сторону народа.

Домбровский с радостью видел, что, несмотря на казенную пропаганду ненависти к польским слушателям, солдаты жадно слушали беседы революционных офицеров. Польского и русского крестьянина роднила и тяжкая судьба, и общая мечта о земле и свободе.

– За вашу и нашу свободу! – сливались голоса в ночной тишине казарм, за плотно завешанными окнами офицерских квартир.

– За вашу и нашу свободу! – раздавались клятвы над серебристым блеском скрещенных клинков.

Военная организация крепнет. Почти каждый полк, расквартированный в Польше, имел людей, преданных общему делу. Молодые русские офицеры во главе с Андреем Потебней бесстрашно вступили на путь борьбы с самодержавием.

Центральный Национальный комитет назначил Домбровского комендантом Варшавы. По мере того как обстановка для восстания становилась благоприятной, внутри ЦНК назревал раскол. Спорили о лозунгах восстания. Против России или против царизма? Освобождение Польши или общероссийская революция? Часть членов ЦНК склонялась на сторону „белых“ – помещиков-националистов, требуя присоединить к Польше Украину.

– То есть заменить один гнет другим? – спрашивал их Домбровский. – Украина – это украинский народ. Кто дал нам право распоряжаться его судьбой? Мы не будем свободны, если будем угнетать другой народ.

Его поддерживали наиболее революционные „красные“.

Военные власти, чувствуя напряженное положение, готовились переквартировать полки. Оппозиция в ЦНК усиливалась. Домбровский торопил с восстанием. Он предложил простой и смелый план. Ночью две тысячи повстанцев, вооруженных револьверами и кинжалами, занимают Модлинскую крепость и передают восставшим находящееся там оружие – семьдесят тысяч винтовок. В составе варшавского гарнизона есть учебная рота, где служат члены революционного союза молодые русские офицеры Арнгольдт, Сливицкий и унтер-офицер Ростковский. По сигналу эта рота открывает ворота Варшавской цитадели и пропускает восставших. Общими силами они разоружают гарнизон, овладевают огромным арсеналом крепости. Остальные группы повстанцев захватывают в Варшаве дворец наместника, казармы и возглавляют борьбу рабочих.

Сторонники „белых“ и без того были против союза с русскими, а тут приходилось еще вручать судьбу восстания в руки простых русских солдат.

– А я верю им больше, чем вам, – холодно настаивал Домбровский. – Они идут воевать за Россию без помещиков.

Убежденность „красных“ заставила назначить срок восстания на 26 июля 1862 года.

Вместе с русскими свергнуть самодержавие! В огне польского восстания будут созданы русские революционные войска, они уйдут на свою родину, чтобы начать там революцию, – таков был политический план Домбровского.

Андрей Потебня написал Герцену в Лондон:

„Войско русское готово драться со своими, если бы они вздумали идти против поляков“.

Герцен ответил:

„Мы на стороне поляков потому, что мы русские. Мы хотим независимости Польши, потому что мы хотим свободы России. Мы с поляками, потому что одна цепь сковывает нас“.

Но „белые“ поняли, что в огне такого восстания запылали бы и поместья польских магнатов. Решено было любыми способами обезвредить „красных“. Вечером двадцать пятого апреля „белые“ окружили дом, где заседал ЦНК. Угрожая пистолетами, они объявили комитет распущенным и создали новый. Группа Домбровского очутилась в этом комитете в меньшинстве. Устранить самого Домбровского они не решились: он пользовался слишком большой популярностью.

Новый комитет прежде всего отодвинул срок восстания. Напрасно Домбровский доказывал, что подготовить восстание так, как этого хотят „белые“, невозможно, всегда будет чего-то не хватать, в революции самое важное – дерзость и быстрота. Его не слушали.

Русским революционным офицерам с каждым днем все труднее удавалось сохранять конспирацию. Солдаты, возбужденные вольными речами, требовали вооруженного выступления. В такие моменты нет ничего опаснее бездействия.

Однажды ночью, по доносу одного из офицеров, Арнгольдт, Сливицкий и Ростковский были схвачены. Вестовой Сливицкого Щур прибежал в казарму, разбудил роту. Солдаты, не сговариваясь, разобрали ружья, бросились к гауптвахте, связали караул и освободили своих офицеров.

– Бегите! – закричал офицерам Щур.

Офицеры выскочили во двор. В крепости уже трубили тревогу, мелькали огни. Слышна была команда. Гарнизон окружал гауптвахту, преграждая мятежникам выход в город.

– Бегите! – торопили солдаты.

Пользуясь суматохой, еще можно было успеть проскользнуть в темноту. Сливицкий схватил товарищей за руки.

– Их расстреляют. Мы не можем бежать, иначе их расстреляют! – Он показал на солдат. – Их сто человек.

– Нас будут пытать, – сказал Арнгольдт, – выдержим ли мы, друзья?

Самый молодой, унтер-офицер Ростковский, оскорбленно вздернул голову и тонким срывающимся голосом подал команду.

Рота выстроилась. Цокнули о камни ружейные приклады.

– Братцы, – сказал Сливицкий, – спасибо вам, но нам не пробиться. Нас слишком мало. Троим же нам бежать нельзя, вас погубим. Возвращайтесь в казармы.

– Ваше благородие!.. – крикнул кто-то.

– Слушай! – строго продолжал Сливицкий. – Жизнь наших братьев поляков в ваших руках. Не обесчестите себя. Идите и прощайте, товарищи.

Они вернулись в камеру.

Правительство решило любыми средствами вызнать имена главарей Польского революционного комитета.

Русские офицеры держались героически, угроза смерти не запугала их. Тогда принялись за солдат. Никто из ста человек не проговорился. Всех, кроме Щура, отправили в арестантские роты. Видели, как Щур будил роту, и подозревали, что он знает поляков, входивших в революционный комитет.

Июльским утром на просторном, усыпанном желтым песком плацу Модлинской крепости выстроилась конвойная команда. Солдаты стояли в две шеренги, друг против друга, сжимая в руках вместо ружей длинные гибкие прутья. Скрипя отворились глухие железные ворота, и на плац вывели молодого солдата. Он был без ремня, с непокрытой головой. Ветер вздувал пузырем его белую рубаху. Полковой писарь зачитал приговор: „Рядового Щура лишить медали в память минувшей войны, воинского звания и всех прав состояния, наказать шпицрутенами через сто человек шесть раз и сослать на каторжную работу в рудниках на двенадцать лет“. Последние слова он произнес скороговоркой, понимая, что бессмысленно везти на каторгу труп. Самые крепкие не выдерживали больше трехсот ударов. В приказе была оговорка: „Если во время наказания рядовой Щур захочет признаться, битье прекратить, а коли Щур скажет правду на тех поляков, кои в заговоре состоят, то и вовсе его помиловать“.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю