Текст книги "Пока не пропоет петух"
Автор книги: Чезаре Павезе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
XVI
Следующей ночью прошел теплый дождь, который открыл дорогу весне. Назавтра в напоенном влагой спокойном воздухе пахло землей. Половину утра я провел в низине на тропинке, ведущей в Пино, я вновь нашел там мхи и старые стволы деревьев. Вчера мне показалось, что я поднялся туда с Дино, и я спросил себя, сколько времени он еще будет единственным светом в моем окошке, и посмотрел на промытое небо, как на витраж в церкви. Бельбо бежал рядом.
Возвращаясь, я прошел по гребню, с которого открывался вид на склон, где располагалась остерия «Фонтаны». Не один раз отсюда мы с Дино отыскивали дорогу и дом. В тот день среди голых стволов я сразу же увидел двор и разглядел в нем две машины зелено-голубого цвета, а рядом человеческие фигурки такого же цвета. К горлу у меня подступила тошнота, меня охватил холод, я попытался уверить себя, что это люди Фонсо, мне показалось, что солнце затянула дымка. Я пригляделся получше – сомнений не было, я увидел ружья в руках солдат.
Несколько мгновений я не шевелился, разглядывал котловину, чистое небо, группку людей внизу, о себе я не думал, мне не было страшно. Меня ошеломило то, как неожиданно все это происходит, я столько раз видел этот дом сверху, я представлял себе разные опасности, но подобной сцены, увиденной с высоты утреннего неба, я не мог предвидеть.
Но время поджимало. Что делать? Что я мог сделать, кроме того, что ждать? Мне хотелось, чтобы все уже закончилось, хотя бы вчера, и двор был бы пустым, и машины бы уехали. Я думал о Кате, спустилась ли она в Турин, не арестуют ли ее в Турине. Я подумал, что нужно подойти туда, послушать, о чем говорят. Но опять подкатила тошнота. Было ясно, что мне нужно немедленно бежать в Турин, рискуя всем, предупредить ее. У меня оставалась неясная надежда, что она осталась там.
Во дворе все суетились. Я видел юбки, штатскую одежду, неразличимые лица. Все садились в машины. Из дома вышли солдаты, и они сели в машины. Я узнал старуху. «Подожгут дом?» – подумал я. Потом издалека до меня долетел шум удаляющихся двигателей.
Прошло время. Я не двигался. Снова все было прозрачным и спокойным. «Если схватили старуху, – подумал я, – схватили всех». Я вспомнил о Бельбо, который, свернувшись у моих ног, тяжело дышал. Я ему сказал: «Туда», – и подтолкнул ногой. Он, залаяв, подпрыгнул. Испугавшись, я спрятался за ствол дерева. Но Бельбо уже мчался, как заяц.
Я смотрел, как он трусит по дороге. Я смотрел, как он вбежал во двор. Я припомнил ту летнюю ночь, когда в «Фонтанах» пели и все еще только должно было произойти. С замиранием сердца я насторожил уши и высматривал, не осталось ли кого-нибудь там. Бельбо, замерев во дворе, начал возбужденно лаять на дверь. Вдали раздался нахальный крик петуха, с дороги, ведущей в Пино, послышался скрип обоза.
Во дворе все время было пусто. Потом я увидел, что Бельбо запрыгал и перестал лаять, он прыгал около кого-то, около мальчика, около Дино, вылезшего из-под ограды. Я видел, как они спустились на дорогу и вместе пошли по тропинке, по которой я столько раз ходил, возвращаясь домой. Несомненно, это был Дино. Я узнал красный шарф, который он носил поверх пальто, его порывистые шаги. Я бросился бежать по прелой листве и кустарникам, я то отодвигал мокрые ветки, то они стегали меня, я несся как сумасшедший: страх, восторг, тревога превратились в лихорадочный бег. В один из прогалов я еще раз увидел «Фонтаны», спокойный двор. Там никого не было.
Я встретился с Дино на середине склона. Он карабкался, засунув руки в карманы. Он остановился, раскрасневшись и задыхаясь. Но не показался мне испуганным. «Немцы, – сказал он мне. – Сегодня утром приехали на машине. Избили Нандо. Чуть не убили его…»
– Где мама?
Схватили и Кате. И даже старого Грегорио. Всех. Он и мама вышли, чтобы идти в Турин, они видели, как ехали немцы. Но не успели даже повернуться, как немцы, спрыгивая с машин, уже вбегали во двор. Выставив короткие ружья, они кричали. Мама задрожала. Нандо завтракал и не успел доесть. На столе до сих пор стоит миска.
– Они были в подвале?
Один немец схватил корзину с бутылками. Да, они избивали Нандо в подвале, слышны были крики. Они нашли ящики и ружья. Они кричали по-немецки. Ими командовал человечек в штатском, который говорил по-итальянски. Жена Нандо упала на землю. Ему мама приказала постараться спрятаться, потом прийти ко мне и обо всем рассказать. Но он хотел бы остаться с другими и тоже сесть в машину, он вышел, но немцы не разрешили ему забраться в кузов. Тогда мама так на него посмотрела, что он убежал в поле, и бабушка звала его, кричала. Все равно нужно было спрятаться.
– Тебя просили мне что-нибудь передать?
Дино ответил «нет» и вновь стал описывать то, что видел. Человек в штатском спросил, кто находился в комнатах наверху. Сколько людей по вечерам приходило в остерию. Потом он говорил с другими по-немецки.
Мы подошли к калитке. Дино сказал, что он уже поел и набил карманы яблоками. Всю дорогу я думал об усадьбах, скрытых в парках, и что ни в одной из них нельзя надежно спрятаться.
У дверей нас поджидала Эльвира. Она накинула пальто и ждала нас. Она была нахмуренная, нервная. Раскрасневшись, она бросилась мне навстречу и еле слышно пробормотала:
– Там немцы.
– Я уже знаю, – хотел ответить я, но то, как она схватила меня за руку и потащила в сторону, даже не обратив внимания на Дино, меня испугало. Она покраснела не из-за стыдливости, у нее были встревоженные глаза.
– Сюда приходили два немца, – задыхаясь, проговорила она, – они назвали ваше имя… Они вошли… видели вашу комнату…
Не просто подкатила тошнота, мне отказали ноги. Я что-то пробормотал, но и голос мне отказал.
– Час назад, – тихим охрипшим голосом сказала Эльвира, – я не знала, где вы… я не хотела, чтобы они тут ждали… На бумажке я написала название школы и улицы. Они отправились туда… Но они вернутся, вернутся…
Еще и сегодня я вновь и вновь задаю себе вопрос, почему те немцы не подождали меня в усадьбе, послав кого-нибудь на поиски в Турин. Но поэтому я еще на свободе, еще здесь, наверху. Почему спасение выпало на мою долю, а не на долю Галло, Тоно, Кате, не знаю. Может быть, потому что я должен переживать за других? Потому, что я самый никчемный и ничего не заслужил, даже наказания? Или потому, что в тот раз я вошел в церковь? Постоянная опасность делает нас каждый день все более трусливыми. Делает нас глупыми, и то, что я случайно выжил, когда столько людей, которые лучше меня, погибли, не может меня удовлетворить… и этого мне недостаточно. Иногда, послушав бесполезное теперь радио, посмотрев сквозь стекло на опустевшие виноградники, я думаю, что случайно доставшаяся жизнь – не жизнь. И я спрашиваю себя, на самом ли деле я спасся.
В то утро мне было не до размышлений. Во рту я ощущал привкус смерти. Я прыгнул на тропинку за изгородью из самшита и, спрятавшись за кустами, попросил Эльвиру передать мои деньги и чековую книжку мальчику, а сам побежал в котловину с папоротниками, поджидать Дино. Я предупредил его, чтобы он посмотрел, не следят ли за ним. Я его попросил подойти к калитке и посмотреть.
Я посоветовал Эльвире ответить немцам, что я часто по несколько недель провожу в Турине и что она не знает, где именно.
Дино закричал: «Там человек!».
Я распластался на мокром щебне. Вернулась Эльвира и зашептала: «Ничего страшного. Проехала телега».
Так я спасся.
К папоротникам я прибежал весь взмокший. Но не смог сидеть, а ходил взад и вперед, чтобы успокоиться. Среди облетевших деревьев открывалось огромное, невесомое небо, таким я его никогда не видел. Тогда я понял, что значит небо для заключенных. Тот привкус крови, заполнявший мой рот, мешал мне думать. Я посмотрел на часы и пожалел, что обещал подождать. Это ожидание было ужасным. Если раздавался лай собак, я начинал прислушиваться, ведь я знал, что немцы используют ищеек. «Лишь бы Бельбо не побежал меня искать, – повторял я, – они могут пойти за ним».
Потом меня одолели подозрения и вопросы. Если немцы арестуют Эльвиру и ее мать, то мать, конечно, скажет, что я здесь. Мне хотелось вернуться и умолять их. Я думал, сколько раз я обижал Эльвиру. Я спрашивал себя, рассказал ли им Дино об арестах и ружьях. Меня немного успокоило то, что у меня они и не думали искать оружие.
Так проходило мое ожидание, я прислонялся к стволу дерева, говорил сам с собой, бродил туда-сюда, следуя за светом. Мне захотелось есть, я посмотрел на часы, было одиннадцать десять. Я ждал только полчаса. О Кате, о Нандо и о всех других я не осмеливался даже думать, как бы доказывая этим свою невинность. Вдруг я встряхнулся, я был противен сам себе. И в третий раз оросил ствол дерева.
Дино пришел через два часа вместе с Эльвирой, на которой была черная вуаль, как будто бы она возвращалась после мессы. «Никого не видно», – сказали они мне. Они принесли два пакета, большой и маленький. «Там еда и вещи, – пояснила она. – Вещи: носки, носовые платки и бритва». «Вы сошли с ума», – заорал я. Но Эльвира мне сказала, что она обо всем подумала и нашла мне прекрасное, надежное убежище. За Пино, на равнине, находится пансион Кьери, спокойный дом, там есть кровати и трапезная. «Прекрасный двор и школа. Там вам будет хорошо, – продолжала она. – Вот письмо приходского священника. Там церковная школа. Священники помогают друг другу».
Она говорила спокойно и уже не боялась. И румянец тоже исчез. Все происходило естественно и привычно. Я вспомнил те вечера, когда говорил ей «спокойной ночи».
– А Дино? – спросил я.
Пока он останется с ними. И, едва посмотрев на него, добавила: «Мы уже обо всем договорились». Он кивнул головой.
На меня опять навалилась слабость, во рту вновь появился привкус крови. В глазах потемнело. Я барахтался в море доброты, ужаса и покоя, священников, христианского прощения. Я попытался улыбнуться, но мое лицо мне не подчинилось. Я что-то пробормотал, что мол скоро вернусь, но главное, не надо меня искать. Взял пакеты и пошел.
Я поел в лесу и к вечеру по тихой пустой улочке вошел в пансион. Никто меня не видел. Я поклялся – если смогу, никогда не выйду отсюда.
XVII
Тот окружающий двор портик, те кирпичные ступеньки, по которым из коридоров попадали под крышу, та большая полутемная часовня были миром, который я хотел бы видеть еще более закрытым, более обособленным, более мрачным. Меня хорошо приняли священники, которые, впрочем, как я понял, к этому уже привыкли; о внешнем мире, о жизни, о войне они говорили как бы отстраненно, что мне нравилось. Я видел шумных и невинных ребят, но не обращал на них внимания. Я всегда находил пустой класс, пустую лестницу, где мог провести немного времени, продлить свою жизнь, побыть в одиночестве. В первые дни я вздрагивал от каждого непривычного движения, от любого звука, я рассматривал колонны, переходы, дверцы, и всегда был готов куда-нибудь забиться и исчезнуть. Много дней и ночей оставался у меня во рту тот привкус крови, мне редко удавалось успокоиться и вспомнить день моего бегства, я вздрагивал при мысли об опасности, от которой спасся, об открытом небе, о дорогах и встречах. Мне бы хотелось, чтобы холодная массивная дверь, служившая входом в пансион, была замурована, как в склепе.
В окружении портиков проходили мои дни. Часовня, трапезная, уроки, трапезная, часовня. Таким образом раздробленное время не давало простора мыслям, оно проходило и жило вместо меня. Я входил в часовню вместе с другими, слушал голоса, склонял голову и поднимал ее, повторял молитвы. Я думал об Эльвире, знала ли она об этом? Но я вновь думал и о покое, о том, как в тот день я открыл для себя церковь и, прикрыв глаза, испытывал опасное волнение. Витражи в часовне были темными и убогими, время их повредило и замутнило, дни и ночи шел дождь, во мне тлели холодный ужас и глухая надежда. Когда, сидя в уголке, в трапезной, где шумели ребята, я смирялся и, грея руки о тарелку, радовался тому, что похож на нищего. То, что некоторые ребята были недовольны молитвами, службой, едой, мне было неприятно, наполняло меня суеверной обидой, впрочем, я себя винил и за нее. Но сколько бы я ни молчал, сколько бы ни склонял голову и ни собирался с мыслями, я больше не находил того покоя, что испытал тогда в церкви. Несколько раз я один входил в часовню, в темноте и холоде сосредотачивался и пытался молиться; смешанный запах ладана и камня напоминал мне, что для Бога значение имеет не жизнь, а смерть. Чтобы растрогать Бога, чтобы он был со мной, я рассуждал, словно верующий: нужно отказаться от всего, нужно быть готовым пролить кровь. Я думал о тех мучениках, жития которых изучают на уроках Закона Божьего. Их покой – это загробный покой, все они пролили свою кровь. А я этого не хотел.
По сути я просил о летаргическом сне, о забвении, я хотел быть уверен, что хорошо спрятался. Я просил покоя не для всего мира, а для себя. Я хотел быть хорошим, чтобы спастись. Я отлично понимал, что в один прекрасный день я не выдержу. Конечно, я был не в церкви, а во дворе, с ребятами. Мальчишки вопили и играли в футбол. На ясном небе – в то утро дождь прекратился – я увел розовые, предвещающие ветер облака. Холод, шум, неожиданно очистившееся небо переполнили мое сердце, и я понял, что достаточно неожиданного порыва ветра, хорошего воспоминания, чтобы вновь вернулась надежда. Я понял, что каждый прожитый день был шагом к спасению. Опять устанавливалась хорошая погода, как уже бывало в прошлые годы, и я все еще был на свободе, я был жив. И на этот раз уверенность длилась чуть меньше одного мига, но это было как оттепель, как благодать. Я мог дышать, оглянуться вокруг, подумать о завтрашнем дне. В тот вечер я вновь стал молиться; я не рисковал прервать молитву, но, молясь, уже не с такой тревогой думал о «Фонтанах» и говорил себе, что все – случайность, игра, но именно поэтому я и мог спастись.
Тяжелее всего было на рассвете, когда, лежа в кровати на чердаке, я ожидал ударов колокола. В темноте я прислушивался, не донесутся ли до меня визг тормозов, позвякивание оружия, топот, резкие команды. Именно в этот час обычно врывались в дома и убежища беглецов. В теплой кровати я думал о камерах, о знакомых лицах, о стольких погибших. В тишине я вновь видел прошлое, вспоминал разговоры, закрывал глаза и представлял, что страдаю вместе с другими. Даже подобная смелость заставляла меня вздрогнуть. Потом слышались далекие звуки, щебет птиц, бульканье воды, непонятные шумы. Я думал об огромной равнине в тумане, о застывших лесах, о болотах, о полях. Я видел контрольные посты и патрули. Когда лучи солнца начинали пробиваться сквозь щели в ставнях, я уже давно не спал и волновался.
Понемногу я привык к жизни в пансионе, через пятнадцать дней я уже помогал ребятам во время занятий. Мне досталась группка двенадцатилетних мальчишек, мне повезло, потому что кто-нибудь из старших в форме фашиста-добровольца мог бы задавать вопросы. Других таких помощников я встречал в трапезной и во дворе; говорили, что это офицеры, молодые люди с Юга, сбежавшие от своих. Я старался избегать их. Когда ребята занимались, я следил, чтобы они спокойно сидели за партами – самым громким шумом были редкие споры из-за какой-нибудь ручки, я же в это время листал свои книжки. Лучше всего было утром, когда ребята уходили в школу, и пансион становился пустым и тихим. Тогда удирали и сами молодые помощники, через ворота они выходили на улицу, гуляли по Кьери, забегали в кафе, к девушкам. Послушать их, это была настоящая лафа. Ни о чем другом они и не думали. «Мы же мужчины!» – вопили они. Их неосторожность заставляла меня трепетать. Но тихое утро во дворе или в пустом классе, когда я читал или разглядывал облака, любовался солнцем, бьющим сквозь арки, придавало мне силы и спокойствие. Если кто-то заходил или я слышал шаги, то я тотчас скрывался за углом, ближайшем к ведущей на крышу лестнице. Однако слишком часто я зря волновался, напрасно страдая. Я мог воспользоваться самой часовней, потому что она соединялась с ризницей, а оттуда можно было попасть в церковь, выходящую на площадь. Но не все уходили из пансиона по утрам, под портиками туда-сюда прохаживались священники, часто я разговаривал с ними. Один из них даже слушал радио, это был отец Феличе, он сообщал мне новости и шутил как-то по-детски невозмутимо. И вместе со мной просматривал газету. Для него война была кознями «каких-то там», шумной и далекой неприятностью, чем-то, чему в Кьери не придавали особого значения. «Глупости, – говорил он, – этим полям нужны удобрения, а не бомбы». Как-то в небе пролетели, сверкая серебром, две или три вражеских эскадрильи, от рева их моторов дрожала земля, шум заглушал наши голоса. Отец Феличе побежал посмотреть на них, сам ударил в колокол, кто-то из священнослужителей решил спуститься в подвал. «Если бы они направлялись в Кьери, мы уже были бы мертвецами», – сказал отец Феличе, дергая за веревку. Потом вдали послышались взрывы. Отец Феличе прислушивался и недовольно шевелил губами. Было непонятно, то ли он молился, то ли подсчитывал взрывы. Я ему завидовал, потому что заметил, что для него не было разницы между этой смертельной опасностью и простым землетрясением или несчастьем. Разговаривая со мной, он никогда не спрашивал, почему я прячусь здесь, и только приговаривал: «Такому человеку, как вы, должно быть плохо жить взаперти». Один раз я ему сказал, что мне здесь очень хорошо. Он, соглашаясь, покивал: «Конечно, спокойная жизнь. Но немного свежего воздуха не помешало бы». Он был молод, лет тридцати, крестьянский сын. Он умел справляться с ребятами – почти все они тоже были крестьянскими детьми и изрядными упрямцами – утихомиривал их, и они к нему липли. «Они как телята, – говорил он, – непонятно, зачем их отправили в школу». Я задавал себе вопрос, ходит ли Дино в школу, как раньше, разговаривает ли с ним Эльвира. Я спрашивал себя, что произошло в усадьбе после того, как меня не нашли в Турине. Все это казалось далеким, потусторонним, мысль о возможных новостях страшила меня. Лучше пребывать в неведении.
Но новости, к тому же неожиданные, пришли. Меня позвали в монастырскую приемную. «Вас ищет женщина». Это была Эльвира, в вуали, с сумкой, и раскрасневшийся, причесанный Дино. «Никто больше не приходил, – сказали они. – У них, похоже, другие заботы».
– Меня могли искать у моих, – сказал я.
– Ваша сестра вам написала.
Она отдала мне письмо. С комком в горле я вскрыл конверт. Все те же места, все то же прошлое. Его отправили совсем недавно, сестра писала об обычных зимних новостях. Было ясно, что никто не искал меня и там.
Потом я увидел на полу чемодан; Эльвира меня опередила: «Там вещи Дино, мы приехали на повозке…»
Дино смотрел на стекла портика и на высокую стену. Двор пересекал какой-то священник.
– …Позавчера мы были в «Фонтанах». Они даже дверь не закрыли, но все на месте. Нужно сказать, есть еще честные люди…
Эльвира говорила агрессивно, почему-то шепотом. Она раскраснелась и разволновалась. Повернулась к Дино и вдруг спросила: «Тебе здесь нравится?».
Пришел мальчик и позвал Дино к настоятелю. Я с удивлением посмотрел на Эльвиру. Она попросила его пойти и правильно ответить на вопросы, потом, повернувшись ко мне, попыталась улыбнуться. «Мы приехали с приходским священником, – объяснила она мне. – Он говорит, что этот мальчик не должен расти заброшенным. Ему нужна школа, руководство. В Турине он не может учиться, кто его будет туда провожать? Священник надеется, что его примут в пансион. Должны принять, ведь он почти сирота».
Меня пронизала странная мысль: опасность была очевидна. Дино мог навести на мой след и невольно предать меня. То, что он остался один в этом мире, не приходило мне в голову и застало меня врасплох.
– Здесь платят за пансион, – продолжала Эльвира, – но случаи, подобные нашему, исключение. Будет стоить мало или ничего. Это большое милосердие…
Так Дино остался в пансионе, а Эльвира ушла, беспокойно оглядываясь на меня и уверяя, что принесет и другие веши, что теперь Дино послужит мне ширмой. Она мне передала приветы от своей матери и Эгле. Сказала, что каждый вечер ставила на стол мою тарелку. Бывает, ей с матерью кажется, что я спускаюсь по лестнице.
XVIII
По тому, как я на него посмотрел, по моим жестам Дино понял: раньше мы никогда друг друга не видели. Вечером, когда мы входили в часовню, я спросил его, бывал ли он когда-нибудь в монастырском пансионе. Он, не поднимая глаз, ответил, что раньше бывал тут с мамой. Он лучше меня разыграл комедию, ему, выбитому из привычной колеи, не нужно было даже притворяться. Около нас ходили ребята, кто-то слушал. Тогда я ему сказал: чтобы жить в пансионе, нужно забыть о прошлой жизни, даже не говорить о ней. «Тот, кто болтает, – добавил я, – не мужчина».
На следующий день я увидел, как он бегал с другими ребятами и что-то кричал. Слава Богу. Он не дулся, не прятался по углам; я спрашивал себя, очутись я на его месте, вел ли бы я себя так же. Я даже почувствовал какую-то досадную гордость и сказал себе, ладно, он мальчик, но мы из одного теста. Если бы Фонсо, подумал я, заперли в пансионе, вел бы он такую жизнь, как я? Уже сама мысль была нелепой. Фонсо был в горах и рисковал своей жизнью. Как такое возможно? Каждый день грозил ему смертью, как и мне в то утро, когда меня должны были схватить. Даже очень давно, в детстве, я не был таким храбрым, как Фонсо. Я отличался даже от Дино. А теперь у Дино не осталось никого, кроме меня.
Я смотрел, как он бегал. Я смотрел, как в часовне он толкал товарищей. Я смотрел, как он исподтишка рассматривает витражи, когда молится. Свитер под курткой, грубые красные руки, упрямые глаза. Он вкладывал всю душу, играя в нашу игру, оставаясь невозмутимым, тайком подмигивая мне. Я вспоминал лето, Гордона, низину с дикарями, желтых людей. Я думал, что все осуществляется, даже бестолковые детские желания.
Весна была уже в полном разгаре, и по воскресеньям мальчики колонной отправлялись в Кьери и за город. Я вдыхал свежий воздух и грелся на солнышке в пустом дворе. Я спрашивал себя, закончится ли война под весенним небом, в апреле или в мае. Новости, радио вновь бередили душу. Повсюду бушевали наступления, высадки союзников, надежды. Один раз я высунул нос за ворота. С тех пор, как я узнал, что больше никто меня не ищет, я впервые вышел на улочку, добрался до небольшой площади, торжественной и невероятной, с церковью и колокольней; за крышами я увидел холм, фиолетовый холм далекого Пино. Но стоило ли рисковать, если война закончится завтра? Я не завидовал тем, кто выходил на прогулку. Я слушал их разговоры, когда они возвращались.
Говорили о солдатской казарме, озверевшие чернорубашечники бродили по полям, а ночами стреляли по окнам. Их врагами были молодые призывники и те, кто уклонялся от призыва. Парни с Юга, спрятавшиеся, как и я, в пансионе, тайком убегали из него, ссорились в кафе из-за женщин. О своих подвигах они рассказывали мне с довольными ухмылками. Они не прекратили своих вылазок даже тогда, когда чернорубашечники повесили на площади патриота. «Дурак, – говорили они, – понятно, болтался с оружием». Однажды настоятель созвал их всех и прочел им проповедь. Мол, нужно прекратить походы к женщинам. Храните свое доброе имя, ребята. Хотя и тяжелые настали времена, но ничто не может оправдать распущенности. Здоровье – это достойный образ жизни. О других опасностях он не упомянул.
Позже я услышал, как Дино в кругу товарищей рассуждал о партизанской борьбе. Все нападали на высокого костлявого парня, который защищал республику. Они насмешливо спрашивали его, почему он больше не приходит в школу в военной форме. Кто-то награждал его тумаками. Дино, самый маленький из наиболее разъярившихся, вопил: «Ну, и где социализм? Где социализм?». Но вот уже отец Феличе входит в кружок и успокаивает ребят. «Вы не знаете, что это грех?» – ворчливо обращается он к старшим. Он их рассмешил и кому-то дал подзатыльник. Мне не понравилась усмешка Дино.
Я подошел к нему попозже, когда он сидел у основания колонны. Он видел, что я иду, но головы не поднял. Я его спросил, зачем он так много болтал, разве так хранят тайну. «Если бы ты был с Фонсо, – сказал я ему, – тебя бы уже давно расстреляли. Ты, как Джулия, – спокойно продолжил я, – не умеешь держать язык за зубами».
Он смущенно, но спокойно посмотрел на меня. «Я хочу уйти к Фонсо, – проговорил он. – Я больше не хочу возвращаться в дом к старухе».
Я этого ожидал и дал ему выговориться. Он знал в Турине двор, где была явка связных Фонсо. Ему надоели женщины. Ему хотелось в горы, хотелось остаться там с другими.
– Это сложно, – сказал я. – Если бы ты им был нужен, они бы тебя позвали. Кто знает, где теперь их отряды. Немцы прочесывают все.
Потом я прибавил, что он должен послушаться маму и остаться со мной. «Ты не умеешь держать язык за зубами. Если еще раз попадешься, я отошлю тебя к старухе».
В те дни читали сообщения о столкновениях в горах, о скоплении немцев, о их решительном наступлении на партизан. Появился плакат, на котором железный кулак давил бандитов, и подпись: «Так умрет любой предатель». И фашисты озверели. Почти каждый день в Турине, по всему Пьемонту говорили о никогда не виданных наказаниях и зверствах. «Если Нандо еще жив, – говорил я, – то это чудо».
Я гулял вечером с отцом Феличе по огромному двору, где уже целых полчаса орали ребята. С кем-то из помощников мы встречались на поворотах, каждый говорил о своем. Неожиданно задать вопрос отцу Феличе было одной из их любимейших шуток: «Отец Феличе, нам-то вы можете сказать. Кто из этих ребят ваш сын?».
– Должно быть, ты, – отвечал священник, – я тебя уже сажал на хлеб и воду.
Дино вопил среди других и иногда попадало и ему. «Этот мальчик, – сказал отец Феличе, – видите? Настоящий волчонок, фашистик, ребенок войны. Отец и мать в тюрьме, он на улице. Кто виноват?».
– Мы все виноваты, – ответил я, – мы все в свое время кричали «да здравствует».
Отец Феличе локтем прижимал к себе молитвенник. Он вздрогнул, пожал плечами. «Что бы ни произошло, – сказал он, – нам придется все исправлять. Он не один такой».
Потом, поглядывая на мальчишек, он открыл молитвенник. Об этой книге мы с ним говорили утром. Я попросил у него ее – это был требник, молитвослов и церковный календарь – и пролистал, но почти ничего не понял: она была полна молитв на латыни, псалмов и кондаков, треб, тропарей, проповедей и размышлений. Там можно было прочесть о церковных праздниках и святых (у каждого дня, оказывается, был свой святой); я познакомился с житиями мучеников и их ужасными страданиями. Там была и история о сорока христианах, которых голыми бросили на лед пруда умирать, но перед этим палач раздробил им ноги, и рассказ о женщинах, которых высекли розгами и сожгли живьем, об отрезанных языках, о вспоротых животах и вывалившихся кишках. Удивляло, что в пожелтевших страницах старой латинской книжки, в вычурных фразах, истертых, как доски скамей, крылась такая мука, что эти страницы сочились кровью. Так жестоко. Так современно. Отец Феличе сказал мне, что прежде всего нужно выбирать молитвы, которые священник читает каждый день во время службы. О житиях святых он мне сказал, что непонятно, как многие из них попали в книгу, так как это просто легенды, и что уже давно ждут, когда церковные власти просмотрят тексты и уберут лишнее. Чтобы читать молитвослов и церковный календарь как следует, каждый день, нужно очень много времени.
– Но самое главное, – сказал я ему, – не в том, жил ли и страдал ли мученик на самом деле. Нужно, чтобы тот, кто читает, не забывал, какова цена веры.
Отец Феличе утвердительно покачал головой.
– Кроме того, – продолжил я, – есть ли смысл все время перечитывать одни и те же слова?
– Если это молитвы, – ответил отец Феличе, – то новое не имеет значения. Это так же, как отказываться от часов, из которых состоит день. Год включает в себя весь жизненный круг. Поле однообразно, времена года всегда возвращаются. Католическая литургия сопровождает весь годичный круговорот и отражает ход полевых работ.
Подобные разговоры меня умиротворяли, навевали покой. Это был мой способ принять пансион, затворническую жизнь, спрятаться и оправдать себя. Я несколько раз выходил и бродил по Кьери, доходя до въезда в городок, но видел только спокойные, крохотные площади, низкие портики, церкви, резные окна в форме розы, порталы. Невозможно было и подумать, что в этом и других городках, повсюду в провинции, льется кровь, везде засады и нигде нет законов. Тот старый мир религиозного культа и символов, виноградников и полей пшеницы, женщин, которые молились на латыни, но понимали только диалект, придавали смысл моим дням, моей нелюдимой жизни. Ничего не изменилось, я прекрасно понимал, что из лесов я перебрался в монастырь.
Но и это продолжалось недолго. Дылда, который был членом молодежной фашистской организации, хвастался в трапезной, что хочет донести на пансион – у него есть друзья в «черной бригаде», он готов назвать имена всех, уклонившихся от призыва и спрятавшихся здесь. Той ночью я не сомкнул глаз. Я попросил Дино быть внимательным. Если меня загонят в казарму, я там погибну. Опять возвращалось тягостное ожидание бегства, мучительное ожидание рассвета. Я поговорил об этом с отцом Феличе. Ничего поделать он не мог. Было бы еще хуже, если бы мерзкого мальчишку наказали. Позже вошел настоятель, сделал мне знак следовать за ним; мы остановились под лестницей. «Нас никто не должен видеть, – быстро прошептал он. – Для вас было бы лучше исчезнуть. Здесь опасно, и очень».
Поэтому я ушел, никому ничего не сказав. Дино был в классе, и я его не видел. Я ушел с узлом, как и пришел. Я оставил оживленное и счастливое Кьери, и на закате, когда в глаза мне било солнце, стоя на вершине голого, но по-весеннему влажного холма, блуждал взглядом по просторам, о которых я давно забыл. Я осторожно добрался до усадьбы, и никто меня не видел. Первым меня приветствовал Бельбо, выбежавший на дорогу.
В тот вечер мы поужинали позже обычного, слушали радио, говорили о войне, о Дино, о том малолетнем подлеце. Эльвира сказала, что подобные люди есть и в усадьбах, и если до сих пор немцы меня тут не искали, это потому, что их сыщики считают, будто я далеко. Ее мать заявила, что никто не должен меня видеть.
Я пробыл там несколько дней, ко мне не допустили даже Эгле; сад я разглядывал через чуть приоткрытое окно. Я наслаждался тем, что нахожусь в привычной обстановке, хотя меня обуревали другие мысли и надежды. Чего бы я только не отдал, чтобы узнать о Кате и о других. Эльвира мне сообщила, что остерию «Фонтаны» заперли на замок, но кто, она не знала. Вечерами я выходил в сад вместе с Бельбо, смотрел в темноте в сторону Турина, где столько всего происходило; редкие звездочки среди обнаженных деревьев казались почками на ветках. Мне нечего было делать, повсюду я думал о Дино, о том, что мне говорила Кате. Я находился в подавленном состоянии, так как понимал, что если Кате не выйдет из лагеря живой, я никогда и ни от кого не смогу узнать был ли Дино моим сыном. Может быть, теперь она и хотела бы сказать мне об этом, может быть, она плакала из-за того, что ничего не рассказала мне. Может быть, прав отец Феличе – придется мне, придется тем, кто остался, все исправлять.