Текст книги "Пока не пропоет петух"
Автор книги: Чезаре Павезе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
XIV
Я перестал ходить в «Фонтаны», куда и Кате заскакивала только на часок после полудня. Я перестал туда приходить, потому что Фонсо и Нандо вечно отсутствовали, их не бывало даже в городе, а также потому, что тем, чем занимались они, нужно было заниматься всерьез, в противном случае было бессмысленно что-то начинать. Слишком глупым было подвергать себя опасности из-за игры. Но сейчас опасность поджидала повсюду. Мы жили в такое время, когда никто, даже самый тихий и трусливый не был уверен, что завтра утром он проснется в своей постели. Так же, как и во время воздушных налетов. Права была старуха. Правы были священники. Мы все виноваты, всем придется платить.
И первым заплатил самый невинный, Кастелли. Несмотря на беспокойных ребят и сладкие речи директора школы, несмотря на новый страшный налет, который загнал нас в подвал, как мышей, огромные коридоры и классы, опустевший двор и привычная тишина все еще превращали школу в прибежище, где можно было найти утешение и поддержку, как в старом монастыре. Казалось странным, что кто-то рассчитывает в другом месте найти покой и добросердечие. Но Кастелли, находившийся под влиянием этого нелепого Лучини, Кастелли, который уже давал частные уроки, не спросил Лучини, почему и тот не уходит из школы. Они вместе прогуливались по вестибюлю и крохотный агрессивный Лучини хмурился, скалил зубы, кивал головой. Кастелли после недолгой беседы с директором в один прекрасный день подал заявление об отпуске.
Мне об этом рассказала секретарша, неуверенно прокомментировав: «Везет же диабетикам». Но дело приняло неожиданный оборот. К директору вызвали и меня. По его тону я понял, что грядут неприятности. Это совсем не допрос, ради Бога. Ему не кажется, что это тот случай. Он хотел только узнать, не знаю ли я чего-нибудь о принятом коллегой решении, не велись ли об этом разговоры, не думаю ли я, что другие причины… Потом он возмутился: «Мы все хотим сидеть дома. В такие времена для любого это было бы удобно. Хорошо придумано. Но не все мы можем. В наибольшей опасности мы, директора. Мы должны давать себе отчет о каждом своем и каждом вашем слове…» Я вспомнил, как год назад директор на совете говорил нам, что в такой тяжелый момент мы и директорат должны доверять друг другу. В те времена Лучини еще был фашистом.
Я не сдержался и назвал имя. Потом я прикусил язык. Но директор помрачнел, а потом начал смеяться. «Лучини, Лучини, – проговорил он. – Мы все знаем, кто такой Лучини».
– Но о нем не говорят? – резко спросил я.
Мы посмотрели друг на друга с удивлением.
Тогда директор вздохнул так, будто перед ним был слишком глупый ученик.
– Кастелли, – пояснил он мне. – Кастелли. Ну, давайте.
Я презрительно сжал губы и посмотрел на него.
– Кастелли? – удивился я. – Да он же святой.
Директор поднялся, подошел к двери, дотронулся до нее и вернулся назад. Недалеко от меня он остановился и прикоснулся ко лбу. Нетерпеливо вздохнул. «Кастелли неосторожно со мной поговорил, – сказал он. – Я уверен, что вся беда в нем. Дети в опасности. Вы не знаете, разговаривал ли он с ребятами?».
– Только Лучини может это знать. Они неразлучны.
– Перестаньте, – взорвался он. – Я не могу впутывать в это Лучини.
– А почему?
Тогда директор бросил на меня непонятный взгляд. Опять сел за свой стол, сложил руки и прижал их к жилету. Он казался даже смирившимся.
– Я хочу поговорить в вами откровенно, – медленно произнес он. – У всех нас нервы расшатаны. То, о чем один коллега говорит другому, то, о чем мы говорим наедине в этом кабинете, никогда не покинет этих стен. Я смею надеяться, что вместе мы единая семья. Но у нас есть долг, мы должны исполнить свою миссию. В глазах ребят, в глазах семьи и даже в глазах нации, этой несчастной страны, мы должны подавать пример, я понятно говорю? Совершать неразумные поступки, вести себя необдуманно… о совести мы поговорим попозже, если захотите… это может подействовать… привлечь… втянуть. К нам прикованы глаза многих, не только ребят… Вы меня поняли?
О совести мы не говорили. Никому из двоих это не понадобилось. Я только пообещал директору, что попробую убедить Кастелли забрать свою просьбу. Но я пошел к Лучини и очень серьезно спросил, как его здоровье. Лучини понял и возмутился. Он сразу же сказал, что сейчас не время отсиживаться дома в домашних тапочках, а смелым людям нужно занять ясную позицию.
– Как это, «занять ясную позицию»?
– Эта война не была понята. Мы все вышли из режима, который прогнил. Все предавали и предают. Но испытание огнем нас просеивает. Мы переживаем революцию. Эта запоздалая республика…
Он был не очень-то убедительным, но все же закончил. Мысль его была такова: время поджимает, необходимо принять участие в сражении и спасти родину, оставаясь с теми из сражающихся, кто осуществил бы революцию и обеспечил мир.
– Но кто победит? – пробурчал я.
Он удивленно посмотрел на меня и пожал плечами.
Я проводил Кастелли домой и объяснил, чего боится директор. Он слушал меня, раскаиваясь. Я ему рассказал о Лучини и спросил, не вместе ли они подавали заявление. «Все равно, – сказал я, – в один прекрасный день ты прекратишь приходить в школу. Зачем сообщать всем, что ты глупец?».
Заявление ему нужно, чтобы получать половину своей зарплаты. «А Лучини, – пояснил он мне, – не может просить об отпуске, потому что, оставив школу, кому он сможет давать уроки? Разве кто-то еще занимается фехтованием?».
Эта история становилась все более бессмысленной. Я ему объяснил, что никогда никто не думал упрекать нас за то, что мы работали при этом правительстве. «Тогда всем нужно было бы бросить работу, – сказал я. – Трамвайщикам, судьям, почтальонам. Жизнь остановилась бы».
Он спокойно, но упрямо сказал мне, что именно этого он и хотел. «Но тогда забудь о зарплате. Ведь это деньги правительства».
Он покачал головой и ушел. Я вернулся домой возбужденный и недовольный. Увидел лица женщин, Кате. Интересно, поступили бы они так же? Но, может быть, им бы это даже понравилось. Понравилось бы и Эльвире, но по другой причине. Вот, – весь вечер размышлял я, – тот, кто рискует, кто на самом деле действует, об этом не раздумывает. Как мальчик, который заболел и не знает, что умирает. Не берет даже с самого себя примера, не отказывается даже от денег. Уверен, что поступает в своих интересах, как все.
В эти дни я получил из дома поздравления с праздниками. Писала моя сестра, среди прочего она отчиталась о состоянии дел и земель, жаловалась, что и этот год я провел в городе. Понятно, ездить сейчас страшно, поезда неудобные, холодные. Повсюду отвратная жизнь, писала она, и здесь нет новостей. К письму была добавлена корзина с фруктами и мясом, а также сладости к Рождеству.
Половину всего я отнес в «Фонтаны» для праздничного ужина в конце года, обещанного нам Кате. Прийти должны были все. Бабушка и девушки целый день готовили, Дино бродил со мной по холму, собирая каштаны. День был золотистым, прозрачным, в тот год снег еще не выпал. Дино рассказывал мне, что в городе он ходил на улицу, где расстреляли трех патриотов, чтобы посмотреть на тротуар, где еще оставались пятна крови; если бы он пришел на день раньше, то увидел бы и трупы. Кое-кто из прохожих оглядывался и кидал взгляды на то место. Я попросил его прекратить и подумать о праздниках. Но он еще прибавил, что на той стене были видны следы от пуль.
В «Фонтанах» его ожидал пакет с книгами и карманный фонарик, вернувшись, он их найдет. Кате меня уже поблагодарила. Я не был уверен, что Дино понравится подарок. Я никогда ничего не дарил детям. Но можно ли было подарить ему пистолет?
Мы вернулись замерзшие, но довольные. На кухне было очень тепло. Там уже сидели старики, Фонсо, Джулия, Нандо – в общем, все. «Это надежное место, – говорили они. – Тут не живут в такой тревоге, как в Турине».
– Только подумать, – продолжали они, – в подвале столько всего, что всех нас можно поставить к стенке. И вас, бабушка.
Девушки смеялись и накрывали на стол. «Сейчас Рождество, прекращайте», – сказал кто-то.
Мы заговорили о Тоно, он был в Германии, в концентрационном лагере. Говорили о других, которых я не знал, о бегстве, о внезапных нападениях. «В горах людей больше, чем в домах, – сообщила жена Нандо, – как-то они отпразднуют Рождество».
– Успокойся, – пробурчал Фонсо, – мы им переправили даже вино.
Я смотрел на старого Грегорио, который спокойно, опустив плечи, жевал. Он не говорил, казалось, он слушает, спокойно взирая, будто слышал подобные речи каждый день с тех пор, как появился на свет. Наше тревожное веселье его не касалось. Он напомнил мне мою деревню. Из всех, находящихся здесь, только он всегда жил на холме.
– Придет весна, – сказал Фонсо, – мы спустимся с гор.
– Тогда вас быстрее уничтожат, – немедленно отозвался я. – Лучше оставаться в горах.
Поддержала меня и Кате. «На следующее лето, – продолжил Фонсо, – они доберутся сюда, разыскивая нас. Мы не должны дать им времени».
– Пока англичане нам не помогут, – вступил Нандо, – у нас не будет хорошего оружия. Наш арсенал – немцы и фашисты. Если нам оружие не доставят, придется спуститься с гор и отобрать его.
– Что за война, – крикнула какая-то девушка. – Побеждает тот, кто убежит первым.
Все смеялись и вопили, и тогда Дино, который выпил, начал, как сумасшедший, бегать вокруг стола, прицеливаясь карманным фонариком и постоянно его зажигая. Я сказал, что за четыре года немцы набрались опыта в борьбе с партизанами, и не нужно обманывать себя.
– Ведь нам придется увидеть их в своем доме, – произнес Нандо.
– Лучше это, чем было раньше, – оборвал Фонсо.
Никто не говорил о конце. Никто больше не сводил счетов со временем. Даже старуха. Говорили «на следующий год» или «будущим летом», как будто ничего не было, как будто теперь бегство, кровь и подстерегающая всех смерть стали нормой жизни.
Когда на стол подали фрукты и торт, разговор зашел о моей деревне и партизанских отрядах там. Кате спросила меня о моих стариках. Фонсо, занимавшийся подпольной работой в Турине и в горах, кое-что рассказал о такой работе на холмах. Ему было известно не так уж много, так как он занимался другим, но он знал и о проклятой деревне, где собралось слишком много беглецов, они стали обрабатывать поля и не думали о войне.
– Там такие же холмы, как и здесь, – сказал тогда я. – Разве можно спрятаться на холме зимой?
– Можно повсюду, – ответил он мне. – Это необходимо, чтобы разделить силы нападающих. Когда в каждом доме, в каждой деревне, на каждом холме будут свои, как чернорубашечники смогут противостоять нам?
– Каждый пойманный нами немец, – продолжил Нандо, – означает, что в Кассино сражается одним меньше.
Я с недоверием подумал о жизни там, наверху. Что и там стреляют, устраивают засады, что дома горят и люди умирают, все это показалось мне невероятным, нелепым.
– Интересно, – вступила жена Нандо, – скажут ли вам спасибо англичане.
– Отстань, – сказал Фонсо. – Мы сражаемся не для англичан.
В комнате пахло дымом и вином. Кате закурила сигарету. Включили радио. Шум усилился, в тепле было хорошо; прижавшись к печке, мы слушали голоса. На минутку я вышел во двор вместе с Дино, и пока он пристраивался в темноте, я на мгновение затерялся в звездах, в бездонности неба. Те же звезды светили, когда я был мальчиком, те же звезды мерцали над городом и над траншеями, над мертвыми и над живыми. Был ли на этом холме хоть один закуток, один двор, где царил бы покой, где хотя бы этой ночью без страха смотрели на звезды? Из дверей доносился гомон ужина, и я подумал, что под нашими ногами спрятана смерть. Потом меня позвал Дино, мы вернулись домой, и нас обхватило тепло. Девушки начали петь.
На следующий день я спустился в Турин. Я дошел до школы и нашел там Феллини, который нахлобучил на глаза берет. Мы поболтали о празднике, потом он сказал: «Для кого-то Рождество было плохим».
Феллини проговорил это с наглой улыбкой. Я ждал продолжения и дождался.
– Вы не знаете о Кастелли? Его выгнали из школы и посадили.
XV
Год закончился без снега; когда занятия возобновились, коллеги вели разговоры только о Кастелли. «Хорошо, что хотя бы не холодно, – говорили они. – Но если правда, что у него начался диабет, он протянет ноги. Но что мы можем сделать для него? Ничего, – шептались мы, – ничего. Круг подозреваемых может расшириться». Приунывший и озлобленный Лучини помалкивал. Когда я подходил к подъезду школы, то каждый раз ожидал увидеть там машину, немцев, военных. «За всеми нами следят, – сказал кто-то, – за ребятами, за домами. Ну и дела! Нас схватят как заложников».
Старый Доменико говорил: «Мы дошли до того, что если кому-то плохо, то и ложиться нельзя».
– Профессор, остерегайтесь, – выкрикивали самые бойкие ребята.
В эти дни я почти жалел директора школы. Он беспокойно вздыхал и вздрагивал при каждом телефонном звонке. Было ясно, что Кастелли, поговорив с главным инспектором, сам накинул себе на шею веревку. Его дряблая и печальная физиономия ни у кого не вызывала жалости. Он сам этого хотел. Впрочем, если подумать, он, одинокий и упрямый, уже и раньше жил, как в клетке. Но мы все так жили, окруженные стенами, в постоянном страхе, чего-то ожидая, и каждый шаг, каждый слух, каждый неожиданный поступок хватали нас за горло. «У Сильвио Пеллико, по крайней мере, – однажды, усмехнувшись, сказал директор, – хватило ума самому пойти в тюрьму и не втягивать в неприятности никого из своих коллег».
– А родственники?
– Ради Бога, пусть о них думает он.
Мы забыли и о Кастелли. Я хочу сказать, что перестали говорить о нем. Но как и о Тоно, о Галло, о солдате из Валдарно и о брате Эгле я неожиданно вспоминал о нем, когда случалась какая-нибудь неприятность, при сигнале тревоги, на ледяной заре, когда все было покрыто инеем, при тревожных новостях. Чаще всего я о них думал, ложась в темноте в постель или спускаясь в Турин, когда солнце окрашивало в кроваво-красный цвет стекла пятого этажа. Зимой по утрам золотистая дымка, пронизанная солнечными лучами, всегда примиряла меня с миром, давала мне свет надежды. Даже в первые годы войны мысль о том, что в мире остаются подобные радости, наполняла меня тревожным ожиданием. Сейчас и это исчезало, и я не осмеливался даже возмущаться.
О своем брате Эгле болтала достаточно легковесно. Она считала, что он почти излечился от прежних восторгов, и казалась спокойной. Нет, к немцам он не перешел, не стоило этого делать. Но он не объединился и с вчерашними врагами, он был слишком законопослушен, сейчас он в Милане, работает инженером, его прячут его друзья. Он теперь штатский человек.
Если мне придется бежать и прятаться, спрашивал я себя в те дни, куда мне податься, где я буду ночевать и где найду кусок хлеба? Найду ли я другое место, подобное этому дому, немного тепла, где можно будет передохнуть. Я чувствовал себя загнанным и виноватым, я стыдился своей спокойной жизни. Я думал о слухах, об историях, о людях, укрывшихся в монастырях, в башнях, в ризницах. Что за жизнь среди этих холодных стен, за цветными витражами, среди деревянных скамеек. Возвращение в детство, к запаху ладана, к молитвам и невинности? Конечно, это не самое плохое в подобное время. Я обнаружил в себе поползновения, почти нетерпеливое желание окунуться в такую жизнь. Прежде, проходя мимо церкви, я думал только о коленопреклоненных старых девах и лысых стариках, об их надоедливом бормотании. Ведь все это не в счет, ведь церковь, монастырь могут быть убежищем, где, прижав руки к лицу, прислушиваешься к тому, как успокаивается твое сердце? Но для этого, думал я, не нужны ни нефы, ни алтари. Достаточно мира, нужно, чтобы перестала литься кровь. Помню, что я пересекал площадь, и эта мысль меня остановила. Я вздрогнул. Меня охватила радость, неожиданное блаженство. Молиться, войти в церковь, подумал я, прожить миг в покое, возродиться в мир, где не льется кровь.
Но уверенность исчезала. Чуть позже, увидев церковь, я вошел туда. Я остановился у двери, прижавшись к холодной стене. В глубине, под алтарем теплился красный огонек, на лавках ни души. Я уставился на пол и припомнил те мысли, мне хотелось вновь ощутить ту радость и уверенность в неожиданном покое. Ничего не получилось. Вместо этого я спросил себя, отправят ли Дино на службу. Мы с ним об этом никогда не говорили. Я не мог припомнить, чем он занимался по утрам в воскресенье. Безусловно, бабушка ходила к мессе. Мне стало скучно и я вышел на улицу глотнуть свежего воздуха.
Я никому не рассказал о том мгновении, о том всплеске радости. Тем более Кате. Я задавал себе вопрос: те, кто посещает церковь, мои женщины, священник из Санты Маргериты, испытывали ли они подобное, в тюрьме или под бомбами, перед нацеленными ружьями снисходила ли на кого-нибудь подобная умиротворенность. Наверное, тогда можно принять и смерть. Но говорить об этом было невозможно. Это было как войти в церковь, поприсутствовать на службе – бесполезный поступок. Самым прекрасным в службе, в алтарях, в пустых нефах был миг, когда выходишь на улицу и вдыхаешь воздух, а за тобой, свободным и живым, захлопывается дверь. Только об этом и можно было говорить.
В теплоте столовой, в конусе света, пока Эльвира шила, а старуха дремала, я думал об инее, о трупах, о бегстве в леса. Месяца через два наступит весна, холм зазеленеет, на нем появится что-то новое, что-то хрупкое, он возродится под этим небом. И в войне наступит перелом. Уже говорили о наступлении и новых десантах. Это было похоже на то, как люди выходили из бомбоубежища под последними ударами убегающих самолетов.
Об этом я не рассказал Кате, но мне хотелось знать, верит ли она в подобное. Она ухмыльнулась и ответила, что верила в подобное. Она остановилась на тропинке. Было уже темно, мы возвращались из Турина, и она сказала, что иногда ей хочется молиться, но она может удержать себя. И добавила, что если у кого-то нервы не в порядке, тому нечего делать в больнице. Там всякое бывает.
– Но молитва успокаивает нервы, – проговорил я. – Посмотри на священников и монахинь, они всегда спокойны.
– Суть не в молитве, – ответила Кате, – суть в их ремесле. Чего они только не насмотрелись.
Я подумал, что все мы живем, как в больнице. Мы вновь пошли. Покой, бесполезная передышка теперь казались мне бессмысленными и преодоленными вещами. Действительно, говорить о них было не нужно.
– Нельзя, – проговорила Кате, – молиться, не веря. Это не принесет пользы.
Она говорила сухо, как бы отвечая на какую-то речь.
– Но все же верить нужно, – сказал ей я. – Если ни во что не веришь, значит, не живешь.
Кате взяла меня за руку: «Ты в это веришь?».
– Мы все больные, – ответил я, – и хотим излечиться. Наша болезнь внутри, достаточно убедить себя, что ее нет, и мы будем здоровы.
Тогда Кате посмотрела на меня с удивлением. Я ожидал улыбки, но ее не было. Она сказала: «Настоящих больных нужно лечить, ухаживать за ними. Молитвы не помогут. И так во всем. Так говорит и Фонсо: „Имеет значение то, что ты делаешь, а не то, о чем говоришь“».
Потом мы заговорили о Дино. Это было намного легче. Кате согласилась, что ей не легко его тянуть, что нужно научить его самому во всем разбираться, давать ему время самому принимать решения, но ей это не удается. Бабушка иногда водит его на мессу и отправляет причащаться. Я ей сказал, как бы она ни поступала, дети еще не могут принимать решений, посылать или не посылать их в церковную школу это уже выбор, это значит учить их тому, чего они не хотят. «Даже неверие тоже религия, – пояснил я. – От этого никуда не убежишь».
Но Кате сказала, что нужно постараться объяснить ребенку две идеи и потом предложить ему сделать выбор. Тогда я рассмеялся, улыбнулась и она, когда я сказал ей, что лучший способ вырастить верующего – учить его неверию, а неверующего наоборот. «Правда, – закричала она, – действительно, правда». Мы остановились около калитки, рядом со мной уже прыгала собака; единственный раз мы говорили о таких вещах. На следующий вечер я не увидел Кате на остановке трамвая.
Именно в тот день, я подумал о том, что нужно побывать за Дорой, у других. Потом из-за холода и долгой дороги я туда не пошел. Я вошел под сень опавших деревьев, перебирая тот наш разговор, вновь возвращаясь мыслью к Кастелли. Эльвира мне сообщила, что приходил молодой парень и просил прийти в «Фонтаны». Она не знала, кто это был. Я, недовольный, что Эльвира таким образом что-то узнала, тотчас, до наступления темноты, отправился туда. Эльвира крикнула мне вдогонку, вернусь ли я к ужину.
В «Фонтанах» я нашел всех, кроме Фонсо и Джулии; Нандо, стоя в дверях, тревожно мне махнул. На столиках во дворе я разглядел чемоданы и узлы. Все бродили по кухне, Дино грыз яблоко.
– Ах, ты здесь, – воскликнула Кате.
Они хотели меня предупредить, чтобы я не ходил за Дору.
– Тучи сгущаются, – проговорил Нандо. – Начинается.
– Нет, Фонсо в горах, – успокоили меня. – А Джулия… Ее сегодня схватили немцы.
Я не испугался. Сердце у меня не оборвалось. Месяцами я ждал этого мига, этого удара. Или, быть может, когда что-то начинается по-настоящему, пугаешься меньше, потому что исчезает неопределенность. Даже их сиюминутное беспокойство не вызвало у меня страха.
– Женщина, – сказал я, – всегда выпутается.
Никто мне не ответил. Проблема была в другом. Схватили ее случайно или уже давно следили за квартирой? На фабрике многих арестовали и изъяли много материалов. Ее вызвали во двор вместе с другими товарками и всех загнали в фургон. Кто-то тут же побежал предупредить остальных. Возможно, в это время в квартире проводили обыск. Жена Нандо вопила, что было глупо убегать из дома. Так придут сюда, искать их в «Фонтанах».
Кате строго сказала, что никто не должен так говорить.
– Если бы не Джулия… – заговорила ее младшая сестра.
Мы вели спор о смелости Джулии. Один вопрос вертелся у меня на языке. Я не осмеливался задать его.
– Если бы они что-то знали, – прошамкала старуха, – то вас уже бы сцапали.
– Бедняжка Джулия, – сказала Кате, – нужно отнести ей одежду.
Тогда я вспомнил, что в школе о Кастелли никто не позаботился. Я спросил: «В тюрьму можно приносить передачи?».
Послышался шум автомобиля, все замолчали. Двигатель гудел все громче, мы затаили дыхание. Машина быстро проехала, мы посмотрели друг на друга так, будто нас вытащили из воды.
– Передачи принимают? – настаивал я.
– Иногда.
– Но сначала попользуются ими сами.
– Дело не в вещах, а в памяти, – пояснил Нандо.
Я никому не рассказал, о чем подумал. Только Дино вдруг выдал мои мысли. «Давайте спрячемся в подвале», – предложил он.
– Перестань, – взорвалась его мать.
Мы все время возвращались к Джулии. Опасность, сказал Нандо, была в том, что она потеряет голову и наговорит дерзостей. Она слишком сильно ненавидела тех людей. «Если им удастся разозлить ее…»
Я ушел от них уже ночью. Мы должны были увидеться с Кате в Турине. Я вышел в темноту двора с чувством облегчения; там меня поджидал Бельбо. Увидев его, я вздрогнул. «Собака и заяц», – подумал я.
Наступило время карнавала, и, странно, площадь, по которой я проходил каждый день, направляясь в школу, заполнилась балаганами, праздношатающейся толпой, каруселями и открытыми прилавками. Я видел замерзших гимнастов, повозки; весь этот беспорядок и шум не вызвал у меня привычного огорчения. Казалось чудом, что еще встречаются люди, у которых осталась страсть к путешествиям, которые сильно напудривают себе лица и выходят на площадь в таком виде. Половина площади была разворочена бомбами, здесь с любопытством бродило несколько немцев не у дел. Нежное февральское небо успокаивало изболевшееся сердце. На холме под сгнившими листьями должны были проклюнуться первые цветы. Я дал себе обещание поискать их.
Теперь, идя по улицам, я все время оглядывался, не следят ли за мной. Я подождал, пока Кате сойдет с трамвая, потом догнал ее на середине склона; вечером уже было светло. Она сообщила мне новости о Джулии и других. Было известно только, что Джулия жива, всюду шептались о покушениях и репрессиях немцев, всегда ждали, что в один прекрасный день в заложники возьмут какую-нибудь женщину и поставят ее к стенке. Фонсо больше не приходил в Турин, он занимался в горах подготовкой к весенним операциям. В одну из этих ночей его люди должны были прийти в «Фонтаны», чтобы забрать все припасы, об этом мне сказала Кате. «Слава Богу, – проговорил я, – поторопитесь. Это просто безумие». Она улыбнулась и сказала мне: «Я знаю».