Текст книги "Пока не пропоет петух"
Автор книги: Чезаре Павезе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
XXII
Так мы провели много времени. Уже давно заурчали двигатели, среди деревьев слышалась перебранка голосов. Потом шум стал удаляться.
На повороте появилась женщина. Она бежала. Я дождался ее посреди дороги и спросил, что произошло. Она с ужасом посмотрела на меня. Ее голову покрывал платок. Старик с волами тоже высунулся из камышей. Женщина что-то ему крикнула и прижала руки к ушам. Я ее спросил: «Наверху есть люди?». Она молча кивнула.
Из-за поворота вылетел парень на велосипеде. Он мчался сломя голову. «Там можно пройти?» – крикнул я ему. Он притормозил босой ногой, чудом удержал равновесие и крикнул в ответ: «Там убитые, много убитых…»
Когда я, постоянно оглядываясь, добрался до поворота, то увидел большой грузовик. Он был пуст и стоял поперек дороги. Темный бензиновый ручей растекался по дороге, но в нем был не только бензин. Около колес, перед машиной лежали человеческие тела, и по мере того, как я приближался, бензин становился все более красным. Вокруг бродили какие-то женщины и священник. На телах я увидел кровь.
Один в полосатой серо-зеленой форме упал лицом вниз, но его ноги еще находились в грузовике. Из его щеки вытекала перемешанная с мозгами кровь. Другой, маленький, желтый, весь в крови, руки на животе, смотрел вверх. Дальше лежали прочие: скрюченные, расслабленные, ничком, сплошь испачканные кровью. Они напоминали узлы с тряпками. Еще один лежал в сторонке на траве, он спрыгнул с дороги, чтобы, стреляя, защититься, и умер, стоя на коленях около колючей проволоки; он казался живым, изо рта и глаз у него текла кровь – восковой мальчик в терновом венце.
Я спросил у священники, все ли убитые из этого грузовика. Энергичный, вспотевший священник с волнением посмотрел на меня и ответил: не только, а дальше, в домах, полно раненых. «Кто на них напал?».
Партизаны сверху, ответил он, которые поджидали их несколько дней. «Эти повесили четырех партизан», – завизжала плачущая старуха, которая размахивала четками.
– А мы пожинаем плоды, – проговорил священник. – Теперь у нас карают, как дикари. Отсюда до верхней долины Бельбо загорится сплошной костер.
Засада была устроена за двумя скалами, что позволяло укрыться от огня. Никто из чернорубашечников не спасся. На другом грузовике партизаны увезли пленных, но сначала поставили их к стенке и пригрозили: «Мы можем расстрелять вас, как это делаете вы. Но мы предпочитаем оставить вам вашу жизнь и ваш позор».
Люди собирали вещи и выгоняли скот. Никто не осмеливался провести ночь у Двух Скал. Кто-то поднимался в храм, надеясь, что там не тронут, кто-то шел, куда глаза глядят, лишь бы идти. Парень на велосипеде, прокричавший мне новости, летел на пост проверки документов передать по телефону сведения о раненых, чтобы спасти тех, кого еще можно было спасти.
Священник побежал в дом, там умирал раненый. Я остался среди мертвых, не осмеливаясь перешагивать через них. Я смотрел на колокольню наверху и понимал, что до завтрашнего дня мне до дома не добраться. Бессознательно меня тянуло назад, на уже пройденную дорогу, чтобы поместить между собою и грозящей опасностью безвинную деревню, речку Тинеллу, железную дорогу. Там, внизу, был Отино, который мог бы меня спрятать. Если до наступления ночи я пройду немецкие посты, то смогу вместе с Отино переждать, пока буря уляжется.
Больше не глядя на землю, я пошел назад, прошел мимо селянина с волами, который с открытым ртом чего-то ожидал около камышей. Я двигался все время прямо и через час уже поднимался под очистившимся небом на последний холм – за ним должна была тянуться долина речки Тинеллы. Передо мною вновь возникла часть гребней, которые я увидел утром. Колокольни, сельские дома вызывали у меня чувство омерзения и страха, я спрашивал себя, буду ли и дома я жить среди такого ужаса. Но все же я шел по дороге вперед, осторожно, с опасением приближаясь к поворотам, перекресткам, стараясь, чтобы мой силуэт не вырисовывался на фоне неба. Я уже знал, что такое выстрел и что такое свист пули.
В сумерки я перешел Тинеллу и железную дорогу. Пережидая по колено в жидкой грязи в зарослях ольхи, я услышал, как зашумел поезд. Он прошел медленно, задыхаясь, местный длинный товарняк; на подножках я разглядел нескольких немецких солдат. То, что они едут, мне показалось хорошим знаком, то есть, по-моему, это значило, что тут пока спокойно.
Я перешел рельсы и стал искать холм Отино. В акациях было трудно ориентироваться, но гребни холма вырисовывались четко. Я пошел по тропинке, которая показалась мне правильной, и поднялся по ней, прислушиваясь сквозь стрекот кузнечиков, не раздастся ли вдруг звук шагов или шуршание листвы. Тем временем вверху засияли звезды.
Отино я не нашел, но холм был его. Я устал, проголодался, с трудом передвигал ноги. Впереди, в винограднике, я увидел сторожку. Она была из кирпича, но без двери; я вошел в темноту и, преодолев отвращение, сел на пол. Я прислонился к какому-то мешку.
Я проснулся глубокой ночью, у меня все затекло, болели спина и шея. Недалеко лаяла собака, я подумал, что она бродячая и голодная. Падавший из дверного проема слабый свет не позволял разглядеть поле. В той тьме лай собаки был голосом всей земли. В полусне я вздрогнул.
Чтобы меня никто не увидел, я отправился в путь до рассвета. Светила луна. Оглянувшись, я увидел, что сторожка оказалась просто заброшенной часовней; в окошке в форме розы еще оставалось треснувшее стекло. «Я даже не искал ее», – подумал я.
За луной наступил рассвет, мне стало холодно, я хотел есть, мне было страшно. Я свернулся клубком в пшеничном поле, проклиная росу, думая о тех мертвых и о той крови. «Думать о них, значит молиться», – говорил я себе.
Когда рассвело, я увидел низенькие дома, рассказал женщинам о вчерашней бойне. Отино отправился в поле. Я спросил, можно ли подождать его на сеновале. Мне дали хлеба и супа, я ел и как мог успокаивал женщин. «Прочесывать будут только по ту сторону Тинеллы, – говорил я, – это точно, ведь я смог там пройти».
Несколько дней дул ветер, бушевавший на склонах; отовсюду до самых дальних лесов виднелись гребни других холмов, крохотные деревца, дома, шпалеры виноградников. Отино указал мне колокольню храма и изгиб дороги, где произошла бойня. Он бродил по горным плато на гребнях, видел народ, говорил сам и их заставлял говорить. Как-то утром среди лесов мы увидели столб дыма, и в тот же вечер в деревне я услышал, что недалеко от Танаро произошло еще одно столкновение, что колонна немцев и фашистов высадилась на склоне и все там жгла, расстреливала, грабила.
Ночами я спал на сеновале, мне одолжили одеяло. К вечеру сильный ветер утихал, и все прислушивались, не слышны ли выстрелы и крики. С Отино мы оставались в поле. Я никогда ни видел таких огромных звезд; оглушенные стрекотом кузнечиков мы внимательно всматривались в темноту, искали пожары, костры. Иногда среди черноты холмов нам удавалось заметить следы огня. «Запомните, – говорил мне Отино, – идти надо там. Где все сожгли, проверок уже нет».
Я хотел что-то заплатить ему за еду. Его мать отказалась взять деньги; она, вздыхая, спрашивала, почему война не кончается. «Хоть век продлится, – говорил я, – кто живет лучше вас?». У крыльца еще виднелось пятнышко крови убитого кролика. «Видите, – проговорил Отино, – такой конец ждет всех нас».
Я привел его в виноградник, куда я попал в ту ночь, и сказал ему, что он кажется мне хорошим убежищем. Чтобы чувствовать себя в безопасности, сказал Отино, достаточно спать в церкви. Все церкви будут переполнены. «Но это уже не церковь, – ответил я, – тут кололи орехи и жгли на полу костер».
– В детстве мы приходили сюда играть.
Мы вошли в часовню, разговаривая о делах в деревне, о том, что все живут в страхе, что около железной дороги могут расстрелять немца или остановить грузовик. «Они сжигают и церкви?» – вдруг спросил я. «Если бы они только их сжигали, – проговорил Отино, – было бы терпимо».
Вечером мы собрали все попавшиеся нам ветки и с помощью сухих листьев кукурузы в уголке под окном разожгли костер. Потом, сидя у огня, курили, как мальчишки, одну сигарету. Сначала я беспокоился и вышел, чтобы посмотреть на окно, но огонь был слабым, и к тому же его прикрывал холмик. «Не видно, нет, нет», – сказал Отино. Тогда мы еще раз заговорили о его односельчанах и о тех, кто боится больше, чем мы. «И они больше не живут. Это не жизнь. Они знают, что придет время каждого».
– Мы все в окопах.
Отино невесело усмехнулся. Вдали прозвучал выстрел.
– Начинают, – сказал я.
Мы прислушались. Ветер стих, лаяли собаки. «Пойдем домой», – предложил я. Всю ту ночь я проворочался, дрожа от страха. Мне казалось, что шорох сена заполняет всю ночь.
И снова на следующий день я изучал поджидавшие меня холмы. Ветер и время их выбелили и высушили, они блестели под небом. Вновь я спросил себя, добрался ли ужас до лесов, до самого верха. Я поднялся по дорожке, чтобы купить в деревне хлеба. Стоя на пороге, люди смотрели на меня недоверчиво и с любопытством. Кое-кого я приветствовал кивком головы. С площади вверху виднелись другие холмы, похожие на розовые облака. Я остановился под солнцем, напротив церкви. Яркий свет и тишина возродили во мне надежду. Все происходящее показалось мне невозможным. В один прекрасный день жизнь возродится, будет спокойной и надежной, какой она была в этот миг. Я уже давно забыл, как это бывает. Не могла вечно литься кровь, не могли вечно продолжаться грабежи. Я долго стоял, прижавшись спиной к церковной стене.
Из церкви вышла девушка. Она оглянулась и пошла по дороге вниз. На миг и она стала частью моей надежды. Она осторожно, подгоняемая ветром, спускалась по шершавым булыжникам. В мою сторону она не посмотрела.
На небольшой площади не было видно ни одной живой души, и скопище темных крыш, которые до вчерашнего дня казались мне надежным убежищем, сейчас представлялись норами, из которых добычу выгоняют огнем. Все заключалось только в том, чтобы выдержать жар пламени, пока в один прекрасный день оно не погаснет. Нужно выдержать, чтобы вновь обрести мир.
Вечером распространились слухи о карательной экспедиции в соседней долине, в деревне, где остались только женщины и старики. Так вершился суд. Действительно, не было слышно даже выстрелов: конюшни и коровники разграбили, сеновалы подожгли. Люди, убежавшие в овраги, слышали, как мычат их телята, и не могли им помочь. Это происходило поздним утром, как раз тогда, когда я стоял у церкви.
Отино жал в поле, услышал новость и продолжил жатву.
– Вот теперь пора, – воскликнул он, – попробуй пройти.
Он выпрямился и провел рукой по глазам: «Уходи ночью, когда не так жарко».
Мы проговорили всю ночь, и я сделал вывод, что лучше следовать по речке Тинелла, а не идти по холмам. На следующий день я ушел и вечером был дома у своих, по ту сторону лесов, за рекой Бельбо.
XXIII
Ничего не случилось. Я дома уже шесть месяцев, и война продолжается. Более того, сейчас по причине плохой погоды войска на обоих фронтах вернулись в траншеи, и пройдет еще одна зима – мы вновь увидим снег и будем сидеть около огня, слушая радио. Здесь ноябрьская распутица на улицах и в виноградниках уже сильно мешает партизанам. Об этом говорят все, ни у кого не осталось желания воевать. Намного тяжелее жить в этом мире и ожидать весны, чтобы умереть. Если потом, как говорят, выпадет много снега, то, как это было в прошлом году, он заметет двери и окна. Остается только надеяться, что он никогда не растает.
Погибшие есть и здесь, среди нас. Если отбросить это, и тревоги, и поспешное бегство в овраги, что за нашим виноградником и полем (моя сестра или мать прибегают и будят меня, я хватаю первые попавшиеся носки и башмаки, согнувшись, бегу через виноградник, а потом – ожидание, унижающее человека ожидание), если отбросить все эти неприятности и стыд, то ничего не происходит. В сентябре ни один день на холмах и железном мосту не проходил без выстрелов – одиночных выстрелов, как это бывало в охотничий сезон, или же настоящих перестрелок. Сейчас они звучат все реже и реже. На самом деле это настоящая лесная жизнь, о которой мечтают мальчишки. Иногда я думаю, что только безответственность мальчишек, настоящая, а не ложная безответственность, может позволить смотреть на все происходящее и не бить себя кулаком в грудь. Впрочем, герои всех этих долин – мальчишки, у них и взгляд прямой и упрямый, как у мальчишек. И если бы не то, что войну в своих сердцах замышляли мы, давно уже немолодые, ведь это мы сказали: «Пусть произойдет то, что должно произойти», то и война, эта война могла показаться чем-то чистым. А впрочем, кто знает. Эта война сжигает наши дома. Она засевает мертвецами площади и улицы. Гонит нас, как зайцев, из одной норы в другую. Кончится тем, что она заставит сражаться и нас, чтобы сорвать наши аплодисменты. И придет день, когда никто не будет вне войны: ни трусы, ни печальники, ни одиночки. С тех пор, как я живу со своими, я часто об этом думаю. Мы все примем участие в этой войне. И, возможно, тогда наступит мир.
Несмотря ни на что, здесь убирают кукурузу и собирают виноград. Понятно, что веселья прошлых лет нет, слишком многие далеко, и некоторые не вернутся уже никогда. Из односельчан меня знают только старики и зрелые люди, но для меня до сих пор холм остается страной детства, костров, побегов и игр. Если бы Дино был со мной здесь, я бы ему передал эту страну, но он ушел, чтобы заниматься серьезными делами. В его возрасте это нетрудно. Это намного труднее для других, которые, однако, этим занимались и до сих пор продолжают.
Теперь, когда поля опустели, я опять брожу по ним, поднимаюсь на холм, спускаюсь с него и снова обдумываю то длительное заблуждение, которое дало начало этому рассказу о моей жизни. Куда это заблуждение меня приведет – об этом я часто думаю теперь, а о чем еще думать? Здесь каждый шаг, почти каждый час в течении дня и, безусловно, самое неожиданное воспоминание возвращает меня к тому, каким я был, то есть к тому, какой я есть и о ком я забыл. Если встречи и события этого года меня преследуют, то иногда я задаю себе вопрос: «Что общего есть между мною и тем человеком, который убежал от бомб, убежал от немцев, убежал от угрызений совести и от боли?». И у меня сжимается сердце, если я думаю о том, кто исчез, если я думаю о кошмарах, которые бегают по дорогам, как собаки – я даже говорю, что этого еще недостаточно, что для того, чтобы со всем покончить, страх должен вцепиться в нас – вцепиться в нас, выживших, и искусать нас до крови, но происходит, что я, тот я, который видит, как я осторожно перебираю лица и тревоги этого последнего времени, чувствует другого, чувствует, что он обособился, как будто бы все то, что он сделал, сказал и пережил, произошло у него перед глазами, но это было делом другого, прошлая история. В общем, это меня вводит в заблуждение: я вновь нахожу здесь, в доме, прежнее бытие, жизнь по ту сторону моих лет, по ту сторону Эльвиры, по ту сторону Кате и Дино, по ту сторону школы, по ту сторону того, чего я хотел и на что надеялся как человек, и я спрашиваю себя, смогу ли я когда-нибудь уйти из той жизни. Теперь я замечаю, что за весь этот год и даже раньше, даже во времена убогих безумств, Анны Марии, Галло, Кате, когда мы были еще молоды и угроза войны была далека, так вот, я замечаю, что я прожил один, в долгом уединении, ничтожные каникулы, как мальчик, который, играя, прячется в зарослях и ему там хорошо – сквозь листья он глядит на небо и забывает, что оттуда нужно уходить.
И вот тут-то война меня схватила и хватает каждый день. Если я брожу по лесам, если при каждом намеке на облаву я укрываюсь в лесной чаще и оврагах, если иногда веду споры с проходящими партизанами (здесь побывал и Джорджи со своими, он говорил: «Выпадет снег, поговорим вечерами»), это не значит, что я не вижу, что война не игра, эта война, которая добралась сюда и схватила за горло даже наше прошлое. Не знаю, вернутся ли Кате, Фонсо, Дино и все другие. Иногда я на это надеюсь и мне страшно. Но я видел неизвестных мне мертвых, мертвых республиканцев. Именно они меня и пробудили. Если неизвестный враг, умерев, становится подобным предметом, если останавливаешься и боишься перешагнуть через него, значит, что и побежденный враг кто-то, и после того, как была пролита его кровь, нужно ее усмирить, дать этой крови имя, оправдать того, кто ее пролил. Смотреть на некоторых мертвых унизительно. Это уже занятие не других, и нет ощущения, что попал на это место случайно. Впечатление такое, что сама судьба положила на землю те тела и пригвоздила к ней нас, чтобы мы все увидели своими собственными глазами. Это не страх, не обычная трусость. Чувствуешь себя униженным, потому что понимаешь, видишь воочию, что вместо этих мертвецов могли быть мы, и не было бы разницы, и если мы живы, то обязаны своей жизнью вот этому испачканному кровью трупу. Поэтому любая война – гражданская война, каждый погибший похож на оставшегося в живых и требует от него справедливости.
Бывают дни, когда, шагая по опустевшим полям, я вздрагиваю: сухой ствол, пучок травы, скалистая гряда мне кажутся распростертыми телами. Такое может всегда случиться. Я жалею, что пес Бельбо остался в Турине. Часть дня я провожу на кухне, в огромной кухне с земляным полом, в которой моя мать, моя сестра, женщины из дома готовят консервы. Мой отец, как и старый Грегорио, заходит в подвал и выходит из него. Иногда я думаю, что будет, если облава, какой-то злобный каприз, судьба ударят в дом, и от него останутся только разрушенные, почерневшие стены. Это уже коснулось многих. Что будет делать мой отец? Что скажут женщины? Их привычные слова «Скоро все кончится»: для них партизанская война и вообще вся эта война – драка, стычка мальчишек. Если партизаны забирают муку или скот, мой отец говорит: «Это несправедливо. У них нет права. Пусть они попросят, и я им подарю». «А у кого есть право?» – вступаю я. «Ладно, пусть все закончится, и тогда посмотрим», – отвечает он.
Я не верю, что это может закончиться. Теперь, когда я увидел, что такое война, что такое гражданская война, я знаю, что все, если она, конечно, когда-нибудь закончится, должны задать вопрос: «А что делать с погибшими? Почему они умерли?». И я не знаю, что ответить. По крайней мере теперь. И не думаю, что другие знают. Возможно, это знают только мертвые, и только для них война закончилась на самом деле.