355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Эллингворт » Тихая ночь » Текст книги (страница 16)
Тихая ночь
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 22:30

Текст книги "Тихая ночь"


Автор книги: Чарльз Эллингворт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

– Молись, дитя, молись. Это в твоих силах.

Мари-Луиз взяла руки бабушки в свои ладони, хорошо чувствуя и кости, и вены, и пергаментную кожу. Какаду в изголовье кровати распушил перья. Обе женщины устремили взгляд на тлеющие угли.

18

Монтрёй. Три года спустя. 4 сентября 1944 года

Грохот канонады разлетался эхом по дну долины и, отскакивая от городских стен, пускался во второй набег. Сквозь щели в закрытых ставнях на заклеенных окнах пробивались беспокойные взгляды, полные страха и напряженного ожидания. Дети толкались, держась за юбки встревоженных матерей, надеясь хоть одним глазком выглянуть наружу. Но их оттаскивали обратно, в сумрак подготовленных к войне комнат, где кровати и столы были заблаговременно перевернуты кверху дном.

На улицах не было ни души. Только иногда пробегал какой-нибудь молодой человек с пистолетом или винтовкой, пять лет провалявшейся в промасленном тайнике под сырым полом. Из приоткрытых дверей высовывались головы, настороженно поглядывавшие в сторону Плас-Гамбетта и мэрии, где стояли грузовики и суетились серые мундиры. Вспотевшие мужчины, закатав рукава, грузили коробки под противные крики подгонявших их унтер-офицеров. Мужчина постарше в расстегнутом из-за жары кителе слегка покачнулся и навалился на пилястру, тяжело дыша и заливаясь холерическим румянцем. Он раскачивался на каблуках, упершись ладонями в колени, пока его товарищи проталкивались мимо. Один из них чуть не сбил его с ног, когда пробирался к верхней ступеньке с горой папок, закрывавших ему обзор. Краснолицый мужчина схватился за железный поручень и рывком выпрямился, став лицом к площади.

Мари-Луиз не могла точно сказать, дернулась ли его шея, прежде чем послышался хлопок выстрела из винтовки и его мозги забрызгали осыпавшуюся штукатурку стены за ним. Он повалился спиной на поручни, ссутулившись, подогнув ноги, и выставил голову вперед, показывая миру грубо трепанированную черепную коробку. Ящики тут же побросали, а мундиры полезли под грузовики и попрятались в затененной прихожей мэрии. Окна над дверью ощетинились дулами ружей, и площадь наполнилась треском автоматных очередей и воем рикошетов.

В ставне рядом с головой Мари-Луиз внезапно возник желобок. Деревянные щепки, голубая краска и осколок свинца отскочили от стены внутри комнаты у нее за спиной. Она отпрыгнула назад, и ее сердце громко заколотилось. Взяв себя в руки, Мари-Луиз направилась к двери и вышла на лестничную площадку, где ее отец с флегматичным видом стоял у окна, наблюдая за сценой.

Он заговорил, не глядя на дочь:

– Порядок?

Она глубоко вдохнула и ответила:

– Да, но эта прошла совсем близко.

Мишель Анси пожал плечами и, стоя наискось от окна, продолжил наблюдать за хаосом, творившимся на площади. Мари-Луиз осторожно подошла и остановилась рядом. Перестрелка перешла в прерывистые одиночные выстрелы из двух винтовок, торчащих в окне второго этажа над дверью. Либо честь была удовлетворена тем единственным смертельным выстрелом, либо снайпера убил ответный залп – так или иначе, из окон напротив мэрии (которые были не видны из дома Анси) больше не стреляли.

Под развевавшейся на ветру свастикой с удвоенным рвением закипела работа. Защитив головы ведерками касок, солдаты затащили тело в дом, а на борта грузовиков и в полугусеничные транспортеры, сгрудившиеся вокруг лестницы, точно припавшие к земле броненосцы, полетели новые коробки, ящики вина, чемоданы и папки. Как будто вторя перестрелке, по городу снова прокатился гром артиллерийских залпов, заставляя торопившихся солдат тревожно оглядываться.

Наконец, прикрываемый с выхода автоматами, на пороге появился офицер. Желая произвести на подчиненных впечатление, он стоял на верхней ступеньке, дольше необходимого поправляя манжеты. Спускаясь, он смотрел строго перед собой и ответил на приветствие солдата, открывшего перед ним дверь транспортера. За его спиной никто и не думал держаться с таким достоинством. Солдаты, а с ними и кое-кто из гражданских, бежали к грузовикам, и их затаскивали внутрь, протягивая руки.

Унтер-офицеры направляли подчиненных и давали отмашку двум снайперам, засевшим у окна наверху. Кто-то явился с котом под мышкой. Одни солдаты, нацелив ружья на окружавшие их дома, сидели на бортах грузовиков, другие цеплялись за брезентовые перегородки, а третьими щетинились бронированные бока транспортеров. Под какофонию, почти заглушавшую нараставший гул канонады, колонна пришла в движение и покинула площадь в клубах голубого дыма. Он перемешивался и сбивался в коктейль шума и пыли, из-за которого почти не было видно отдельных машин.

Мари-Луиз и Мишель Анси следили за колонной со своего наблюдательного поста: теперь каски и ружья двигались в направлении, противоположном тому, в котором они занимали город четыре года назад, в лето поражения, когда отец и дочь стояли у того же окна. Тревожные взгляды снова ощупывали здания и крыши – но эти солдаты были старше, гораздо старше мальчишек сорокового, чьи кости теперь были разбросаны по русской степи.

Мари-Луиз с отцом наблюдали за тем, как машины достигли угла, повернули и стали подниматься на холм, оставив после себя только бестелесный рев и вязнущий на зубах запах и привкус дизельных выхлопных газов.

Окна и двери распахнулись. Молодой человек вышел на верхнюю ступеньку здания напротив дома Анси и выстрелил в воздух. За спиной у него появилась девушка. Оттолкнув его с дороги, она развернула на мостовой триколор размером с простыню. Они побежали к площади с развевающимся флагом. Он осел, когда пара замешкалась на границе открытого пространства, опасаясь винтовок, которые еще могли скрываться в сумрачных коридорах мэрии. На улице начали появляться другие люди. Ступая по-прежнему робко и оглядываясь в ту сторону, где затихающий рев двигателей указывал на отступавших немцев, они пытались определить, не могут ли солдаты вдруг передумать и вернуться, – они почти не верили, что долгожданная минута освобождения вот-вот наступит.

Уже не обращая внимания на звуки канонады, все новые и новые горожане отваживались выйти из дома. У некоторых были с собой пистолеты, кто-то вышел со старым дробовиком, а кое-кто не держал в руках ничего, кроме ладошек детей. Люди следовали за бегущей парой с триколором, которая теперь взбиралась по ступенькам к открытой двери мэрии. Откуда-то послышались первые строки «Марсельезы», выводимые мощным сопрано, и их почти сразу же подхватила смеющаяся, улыбающаяся, обнимающаяся толпа, которая уже смело сыпала на улицу. На кульминационной ноте у всех перехватило дух, и когда Мари-Луиз бросила взгляд на отца, она увидела, что по его окаменевшему лицу текут слезы.

В мэрии, в окне второго этажа появилась пара с флагом. Мужчина потянулся к флагштоку, схватился за лебедку и, повозившись немного с неподатливым узлом, сорвал ненавистную свастику. Та в последний раз раздулась на ветру и полетела вниз, на землю, где ее тут же подхватила и разорвала в клочья разбухавшая толпа. Пару, которая пыталась закрепить свой триколор, торопили приветственные возгласы и обрывки национального гимна, взорвавшиеся ревом, когда флаг наконец развернулся и надулся ветром.

Мари-Луиз схватила отца за руку.

– Папа, я собираюсь на площадь. Ты идешь?

Он покачал головой и сквозь катившиеся по лицу слезы продолжал наблюдать за сценой внизу.

Прежде чем выйти на улицу, на которой теперь повсюду виднелись красные, белые и синие трепещущие полосы и слышались радостные возгласы и песня, повторявшаяся эхом в прохладном затененном дворике, Мари-Луиз в нерешительности остановилась у ворот. Она инстинктивно боялась толпы, ее переменчивых настроений и склонности к безумию. Мари-Луиз чувствовала, что эта радость близка к истерии, и несколько секунд держала руку на холодном железе ворот, прежде чем окунуться в людской вихрь, несущийся к площади.

Мари-Луиз пересекла поток под косым углом и оказалась на расчерченном шпалерами пятачке у памятника жертвам войны, где, ошеломленная водоворотом, стояла мадам Акарье, соседка из дома напротив. Женщины встретились взглядами, и мадам Акарье, обыкновенно молчаливая и угрюмая, раскрыла объятия, заливая слезами накрахмаленный белый фартук, который всегда носила. Соседки, которые раньше только кивали друг другу в знак приветствия, молча обнялись. По-прежнему не говоря ни слова, они взялись за руки и снова влились в поток, на время сделавшись защитницами друг друга. Мари-Луиз оглянулась на дом, в окне которого все еще виднелась одинокая фигура ее отца.

Вокруг них развевались, трепетали и вздувались на ветру триколоры всех форм, оттенков и фактур. Некоторые из них были изъедены молью, другие были бумажными флажками, которыми когда-то украшали свадебные торты; третьи обычными картонками, разрисованными красными и синими мелками. Мужчины, женщины и дети обнимали друг друга спонтанно и без разбору, да так заразительно, что мадам Акарье и ее соседка отбросили страх – и уже через несколько секунд Мари-Луиз очутилась в медвежьих объятиях старого немытого крестьянина и была расцелована в обе щеки заросшими щетиной губами, от которых пахло вином и нездоровым желудком. Поющая, размахивающая флагами людская масса захлебывалась всевозможными проявлениями радости. С дальней стороны площади докатился новый возглас:

– Les Canadiens[120]! Они идут!

Люди повернули головы на этот крик, оставив верхнее окно мэрии, откуда впереди дюжины бряцающих оружием résistants[121] свешивалась женщина, которая прикладывала к уху ладонь, шутливо подражая глухим, чтобы подтолкнуть толпу к новым вокальным высотам. Это была Жислен. Крики снова утонули в шуме двигателей и металлическом стуке гусениц по булыжникам. Чем громче становился механический шум, тем сильнее нарастал шум людской. Он поднимался, как ленивая волна, отмечая продвижение пока что невидимых машин. Танк, облепленный грязью и восторженной человеческой массой, выкатился на площадь под рев, который всех до единого увлек в коллективном экстазе. Водитель, отмахиваясь от цветов и поцелуев девушек и женщин, теснившихся у покатой лобовой части «шермана», то улыбался, то обеспокоенно хмурился, громко запуская двигатель, чтобы отогнать людей, и по сантиметру продвигаясь по дрожащему плацдарму, который норовил треснуть под осторожно поворачивающимися гусеницами.

За ним ехали джипы, все до единого оккупированные детьми. Один мальчишка танцевал на капоте, сжимая в руке конфеты – бесценное сокровище после пяти долгих лет строгой военной экономии. Почти невидимые за роем маленьких пассажиров, улыбающиеся солдаты без касок раздавали сигареты, а взамен получали бутылки шампанского, припрятанные несколько лет назад в ожидании этого момента, и страстные поцелуи девушек, не разбиравших ни возраста, ни физической привлекательности адресатов.

Плотно сдавленная со всех сторон толпой колонна – три танка и дюжина джипов – со своим счастливым грузом потихоньку добралась до середины площади. Когда машины остановились, офицер, выделявшийся на общем фоне парой револьверов в ковбойских кобурах и фуражкой с козырьком, встал на сиденье, перепрыгнул на капот и поднял руки к небу под оглушительные овации и цветочный дождь, достойный оперной дивы. Мари-Луиз он показался ослепительно красивым: усы у него были, как у Кларка Гейбла, а белые зубы буквально сверкали на фоне припорошенной пылью бронзовой кожи. Откормленный, здоровый, полный уверенности и силы Нового Света, который теперь так разительно отличался от изнуренного, мрачного Старого, офицер упивался ликованием, вызывая движениями рук все новые и новые волны приветствий. Наконец его ладони замерли в воздухе, требуя тишины, и толпа подобно отливу медленно отхлынула от центра площади. Крики сменились выжидательным гулом. Мари-Луиз заметила красный кленовый лист, мелькнувший на рукаве кителя, когда офицер поворачивался слева направо, оглядывая толпу, которая к этому времени включала в себя все население города. Он уперся ладонями в бедра и заговорил с акцентом Français Quebecoise[122].

– Mes amis… c'est la jour de vos liberation![123]

Дальнейшие слова офицера утонули в реве толпы. Он покачал головой и, схватившись одной рукой за ветровое стекло, нагнулся вниз, к волнующемуся морю протянутых рук, из которого выдернул за горло бутылку шампанского. Офицер высоко поднял ее над головой, опять призывая к молчанию, потом передал шампанское парнишке, стоявшему рядом на капоте и, сложив руки рупором, взревел:

– Vive la France! Vive la belle France![124]

Ответные возгласы эхом прокатились по площади, нарастая и затухая волнами звука, который довел Мари-Луиз до исступления. Она поддалась всеобщему экстазу, всем существом влилась в ликующий хор – махала руками, кричала, плакала, обнималась, пока не почувствовала, что вот-вот охрипнет. Она обнаружила, что в давке ее оттеснили к джипу, и протянула руку, будто страждущая к целителю, чтобы коснуться саржевой формы офицера. Хотя Мари-Луиз была всего лишь одной из многих – а канадец размахивал руками в другом направлении, – он обернулся на ее прикосновение и поймал ее взгляд. Вблизи Мари-Луиз различила грязные разводы, усталость и запах пота, но вместе с ними – силу и живой блеск в глазах. Офицер свесился с джипа, обхватил ее голову ладонями, притянул к себе и поцеловал в губы. Мари-Луиз почувствовала, как его язык скользнул к ее языку, и услышала одобрительный рев толпы.

Людское море опять всколыхнулось, и Мари-Луиз отнесло от канадца, а другая девушка протолкалась к подножке джипа и притянула голову офицера к своей голове.

Мари-Луиз позволила толпе нести себя, пока давка не ослабла, выбросив ее на край площади, как пену на берег реки. Внезапно женщина почувствовала себя усталой; во рту у нее пересохло, ее бросало в жар. Пыль, поднятая тысячами ног, кружилась над толпой, временами скрывая из виду танки и их танцующих, размахивающих руками наездников.

Пыль забивала горло, и Мари-Луиз нужно было сесть, дать отдых ногам и попить. Рядом случайно оказалась мадам Акарье. Она слегка пошатывалась и терла глаза, из-за чего от глаза к уху протянулась полоска грязи. Ее фартук был забрызган вином. Мари-Луиз обхватила ее за талию, и они вместе стали пробираться между танцорами и пьяными, пока не покинули Плас-Гамбетта и не вернулись на относительно спокойную Плас-Вер, где на подлокотнике скамейки обнаружилась забытая бутылка сидра.

Женщины, ставшие теперь подругами, с благодарностью присели и стали по очереди пить из бутылки; несмотря на завязавшуюся дружбу, они не говорили друг другу ни слова – но это не имело значения в атмосфере общего ликования. Где-то у них за спиной звучали песни. Поначалу они были отрывистыми и несмелыми, но потом полились в полный голос, расцветая знакомыми припевами. Все мотивы были сентиментальными, а когда зазвучали походные песни pouilu[125], к пятнам вина на фартуке мадам Акарье добавились еще и слезы.

Уступив изнеможению, Мари-Луиз проводила нетвердо стоявшую на ногах соседку к парадной двери ее дома и побрела к собственному порогу.

Она тихонько села в гостиной и задремала под крики толпы и шаги отца наверху.

Мари-Луиз резко проснулась и решила немного полежать, чтобы мысли прояснились, а сон уступил место яви.

Уходили последние часы угасающего дня. Мари-Луиз слышала толпу, которая уже не пела, но оставалась единым живым существом, рокот которого поднимался над ее домом.

Мари-Луиз вышла в кухню и плеснула в лицо холодной воды, чтобы смыть сонливость, все еще чувствуя воздействие сидра, который оказался крепче, чем ей показалось вначале. Она собиралась подняться к отцу, но передумала: коллективная радость все еще была с ней, а отец не мог ее разделить. Завернувшись в мамину шелковую шаль, Мари-Луиз вышла из дома в прохладу осеннего вечера и присоединилась к поредевшей толпе.

Мальчишки развели огромный костер перед церковью Сен-Сольв. Канадцы побросали свои машины там, где их остановила толпа, и вместе с девушками и подростками грелись у огня, черпая из казавшихся бесконечными запасов вина. Они целенаправленно напивались, не думая о завтрашнем дне: один уже спал между гусениц собственного танка, другой целовался с девушкой, положив руку ей на бедро, затянутое в нейлон – подарок, за который его наверняка вознаградят.

Мари-Луиз робко подошла к костру, радуясь теплу, но нервничая из-за обстановки, которая под воздействием алкоголя слегка сдвинулась от послеполуденной радости к чему-то более лихорадочному и непредсказуемому. Парочка – девушка и мужчина, в котором Мари-Луиз узнала Стефана, – выясняла отношения, спрятавшись за танком. Из открытого окна лились звуки фортепиано, где-то неподалеку раздался звон разбитого стекла. Дневная давка рассосалась, но кучки пьяных, которые продолжали орать песни, стекались в ватаги, то и дело взрывавшиеся смехом или громкими аплодисментами.

Сентябрьские сумерки уступили оранжевому зареву костра, и отдельные лица можно было разглядеть только при свете огня. Мари-Луиз приметила ящик для боеприпасов и села на него, впитывая обжигающее тепло костра. Какой-то солдат подошел к ней и опустился рядом на корточки. Он немного покачивался на каблуках и выставил руку, чтобы опереться на танк. Мари-Луиз разглядела на его рукаве три нашивки. Он заговорил с ней на ломаном французском, который она едва разбирала, по нескольку раз повторяя слова заплетающимся от выпитого языком. Потом, как будто позабыв, зачем пришел, солдат поднялся, навалился на джип и, шатаясь, побрел в толпу. Облегченно вздохнув, Мари-Луиз плотнее закуталась в шаль, оперлась подбородком на ладонь и подалась вперед, чтобы понежиться в тепле.

В ночном воздухе завоевал себе место новый звук – монотонно повторяемая нараспев фраза. Отвратительная по тону, она доносилась с улицы, которая шла через площадь и мэрию. Когда звук стал ближе, Мари-Луиз разобрала слово, повторяемое снова и снова с сильным ударением на втором слоге.

– Putain! Putain![126]

По группкам гуляк прошла ощутимая рябь любопытства. Сидевшие вскочили на ноги и стали толкаться, чтобы лучше разглядеть, что происходит. Когда предмет интереса приближался, к отвратительному распеву присоединялись новые голоса, и к тому времени, как его осветило пламя костра, голос толпы приобрел хлесткий ритм палочных ударов по пяткам.

Мари-Луиз укрылась за гусеницами «шермана». В свете костра она увидела девчушку – ее даже нельзя было назвать девушкой, – которой, наверное, не исполнилось и двадцати. Она прижимала к себе сверток и, не разбирая дороги, в страхе ступала туда, куда преследователи гнали ее издевательским смехом, грубыми жестами и настойчивым скандированием. Мари-Луиз узнала в ней бывшую ученицу, простую девочку, отец которой был попечителем школы. Навстречу испуганной девочке вышла женщина. Широко расставив ноги и уперев руки в бедра, она загородила несчастной путь. Девочка попятилась, дернувшись, когда блестящая капля слюны брызнула ей на щеку под одобрительный злой смех. Другие тоже начали на нее наседать, и через несколько секунд рука, выставленная, чтобы защититься, заблестела от мокроты. Девочка попятилась к танку, пройдя всего в метре от того места, где стояла Мари-Луиз. С такого близкого расстояния можно было расслышать писк младенца и разглядеть в пеленках носик и беззубый рот, широко раскрытый в безответной жалобе.

Кто-то из мужчин пнул ящик для боеприпасов, на котором несколько минут назад сидела Мари-Луиз, пододвигая его к нейтральной полосе между кромкой толпы и жерлом костра и устанавливая его, как эшафот. Толпа, первый ряд которой освещали пляшущие языки костра, расступилась и пропустила женщину, выставившую перед собой руки, как боксер на ринге. В одной руке у нее были стригальные ножницы – два грубых ножа, соединенных металлической пружиной. Она защелкала ими под одиночные подбодряющие возгласы. Это была та самая Адель Карпентье, которая в первый же день оккупации обвинила Мари-Луиз в collaboration horizontale[127].

Девочка так сильно съежилась от лязга ножниц, что, казалось, стала меньше, и, точно загнанная лань, начала вжиматься в пространство между гусеницами танка, закрываясь от мстительницы, на губах которой играла самодовольная ухмылка. Адель схватила клок ее волос. Девочка сопротивлялась и уворачивалась, но ее все равно приволокли к ящику.

Она сидела, опустив голову от безысходного страха и стыда, и смотрела в пол, морщась и вздрагивая, когда ножницы впивались в ее длинные волосы, отливавшие рыжим в свете костра. Каждый срезанный сноп демонстрировали аплодирующей толпе и швыряли в огонь. Девочка наклонилась вперед, чтобы успокоить малыша, но ее грубым рывком за оставшийся пучок волос тут же отдернули назад. В ответ раздался вопль, который заставил толпу притихнуть.

Оставив последние спутанные пряди торчать над хохолками обкорнанного скальпа, карательница отступила на пару шагов, чтобы полюбоваться содеянным. Она отшвырнула ножницы и с презрением подошла к жертве, которая теперь крепко прижимала к груди ребенка и раскачивалась взад-вперед, жалобно причитая. Одной рукой Адель схватила девочку за плечо, а ладонь другой положила на лоб, запрокинув ей голову назад, так что кожа натянулась, а глаза широко раскрылись. С расстояния нескольких дюймов Адель плюнула несчастной в лицо и одновременно толкнула ее, так что девочка упала на спину и, по-прежнему прижимая к себе младенца, покатилась по мостовой.

Толчок оживил ее, и в следующую секунду она уже встала на ноги и начала слепо бросаться в сторону зрителей, которые расступались в инстинктивном страхе перед исступленной, освобождая ей место. Девочка замирала во внезапно открывшемся пространстве, отчаянно отыскивая выход. В толпе теперь царило молчание, не ехидное, но настороженное, ибо первобытное чутье подсказывало, что девочка балансирует на грани безумия и способна на все. Молодая мать покачивалась и моргала, пытаясь найти новые ориентиры, словно не замечая криков ребенка на руках. Она шаталась; пятки ее босых ног были изранены и кровоточили. Там, где содрали кожу на голове, тоже сочилась кровь, сбегавшая струйкой на ухо и капавшая на грубое хлопковое платье. Глядя перед собой, как будто дикой орды больше не существовало, девочка заковыляла прочь от огня, и белеющий голый череп был последним, что скрылось из виду, когда тени и толпа поглотили ее.

Адель Карпентье смотрела девочке вслед, держа в одной руке бутылку, а локтем другой опираясь на гусеницы танка. На ней были брюки и берет – своего рода униформа, которую, как догадалась Мари-Луиз, носили résistants: она вспомнила Жислен в оконной раме мэрии, одетую похожим образом. Адель смеялась вместе с двумя мужчинами и рукавом рубашки отирала со лба пот после «праведных» трудов. Упиваясь властью, она ловила на себе взгляды толпы и отвечала так, что людям приходилось нервно отворачиваться в смущении. Адель была на два года старше Мари-Луиз и одноклассникам запомнилась властной и задиристой. Она использовала свою грубую смазливость и чутье на слабость, чтобы собирать вокруг себя таких же охотников до бессмысленной жестокости. Жислен была младше – но крепче и умом, и телом. Она никогда не позволяла себя запугивать и объединяла вокруг себя таких, как Мари-Луиз, которых защищала острым языком и бесстрашным взглядом. Повзрослев, Адель и Жислен продолжали обходить друг друга стороной, почти не скрывая взаимной неприязни. Обе стремились лидировать, но ни одна не могла достичь господства.

Адель заметила Мари-Луиз за гусеницами танка. Она повела бровью и с хитрой улыбкой протянула ей бутылку.

– Выпей.

Эта фраза отдавала приглашением к соучастию: согласие влекло за собой одобрение того, что только что произошло. Без поддержки стальной Жислен глубоко укоренившаяся робость Мари-Луиз заставила ее выйти из мнимого убежища и взять предложенную бутылку. Нервничая, она не удержала вино во рту, и на шали распустились красные пятна. Хладнокровно наблюдая за ней, Адель взяла бутылку и в свою очередь сделала глоток.

– Где твой отец? – спросила она.

Мари-Луиз обнаружила, что не выдерживает ее взгляда.

– Дома, наверное. Я не видела его уже… пару часов.

– Значит, он не празднует вместе со всеми?

Подоплека вопроса заставила мужчин прервать разговор и настороженно прислушаться. Мари-Луиз знала, что не умеет врать, и уже чувствовала, как краска заливает ей щеки – но надеялась, что зарево костра послужит ей камуфляжем.

– Разумеется, он праздновал. Как и все.

– Все? Нет, chérie, я не думаю, что праздновали все. Вот она, например. – Адель кивнула в том направлении, где скрылась остриженная девочка. – Она не праздновала, верно?

Мари-Луиз поймала себя на том, что шумно сглатывает и ежится под взглядом василиска и от подтекста сказанного. Она попыталась изобразить удивление:

– Я видела, как мой отец входил на площадь вслед за танками. И подозреваю, что он изрядно выпил.

Она изобразила улыбку легкомысленного веселья, которого вовсе не чувствовала.

– Я его не видела. А вы, парни? Мы въехали на танках в город. Зато мы видели, как ты зажималась с канадцем. Трудно, наверное, целоваться посреди площади и при этом наблюдать за тем, как твой папа приветствует танки.

Мари-Луиз покачала головой, придумывая правдоподобный ответ.

– Я… я была совсем пьяна. Но я уверена, что видела его. В начале Плас-Вер, рядом с нашим домом.

– И он тоже радостно встречал освободителей? Ну, конечно. Правильно делал… учитывая обстоятельства. Будь я коллаборационистом, я бы так и поступила. А? Ребята? Что скажете? Нужно радоваться. Делать вид, будто все эти годы, что он лизал бошам задницу, были коварным планом мести, и на самом деле он каждый день пытался их пристрелить. Беда в том, chérie, что я в это не верю. И все остальные тоже. А ты бы поверила?

Адель сплюнула на землю. Что-то в жестокости этой женщины распалило в Мари-Луиз нехарактерную для нее ярость. Она разозлилась на себя за пассивность и коллаборационизм – коллаборационизм с жестокостью, свидетелем которой она была, и со словесным линчеванием ее отца. Она давно знала свою мучительницу, и это знание помогло ей задать нужный вопрос.

– А давно ли ты присоединилась к Сопротивлению, Адель?

Тон Мари-Луиз заставил мужчин посмотреть на нее. Адель поджала губы.

– А тебе это зачем?

– Любопытство, ничего более. Просто стало интересно, когда ты вступила в ряды Сопротивления.

– С самого начала.

– С того дня как явились немцы?

– Нет. Не сразу. Несколько месяцев спустя. Точно не помню. И вообще, какое это имеет отношение к твоему чертовому отцу? Мы сейчас о нем говорим.

Она скрестила руки на груди и плотно сжала губы.

– Итак, в 1940-м?

– Да, Наверное. Зимой. Да, тогда стояла зима.

При иных обстоятельствах Мари-Луиз не смогла бы выдержать взгляд этой женщины, но бурлившая внутри ярость лишала ее осмотрительности и толкала на колоссальную дерзость. Она попыталась представить рядом с собой Жислен и набраться у нее силы и отваги. Чиркнула спичка – один из мужчин зажег сигарету.

– Значит, ты поддерживала связь с людьми де Голля? Или была коммунисткой?

– Я никогда не была коммунисткой!

– Я тоже. Но я не помню, чтобы ты… участвовала… в Сопротивлении. Ты знакома с Виктором и Жанетт?

Адель заморгала и шумно сглотнула. Мари-Луиз поняла, что попала в цель.

– Я… занималась другими делами. Секретными. Я не могу об этом говорить. Конечно, не могу: война еще не закончилась.

Ее лицо было в тени, но смысл происшедшего отразился в улыбках мужчин. Теперь уже Адель не могла выдержать взгляд собеседницы.

Голос Мари-Луиз прозвучал спокойно.

– Никто из нас не знает всей правды, верно? Давай оставим все как есть. Идет война; ты права… и может быть еще рановато… для такого рода вещей.

Она указала на волосы и ножницы.

Адель поиграла желваками. Она повернулась лицом к огню, замахнулась бутылкой в сторону костра и разжала пальцы. Бутылка описала в воздухе дугу, упала на землю у кромки пламени и, не разбившись, покатилась по углям. Шум привлек внимание толкавшегося рядом сборища. Адель, сделав резкое движение, очутилась нос к носу с Мари-Луиз, так что та почувствовала на щеках ее дыхание, и заговорила злым шепотом:

– Твой отец – коллаборационист. Я знаю это. И все это знают. Та шлюшка трахалась не с одним, а с двумя бошами – и ублюдок, над которым она выла… ей даже неизвестно, кто его отец. Мне все равно, кто с ними разберется – я или эти парни. Плевать я на это хотела. Пришло время расплаты, chérie. Мы доберемся до всех. До всех, кто бежал с бошами, – их мы тоже достанем, когда все будет кончено. Боши оставили в мэрии половину своих папок, и они обещают стать интересным, просто захватывающим чтивом. Четыре года записей: кто кому за что платил, все в таком духе. И ручаюсь, твой папаша по уши в этом замешан, как думаешь? Он и его друзья. Помнишь коммунистическую ячейку, которую накрыло гестапо? Их кто-то сдал – а все мы знаем, как твой папочка ненавидит коммунистов. С сегодняшнего дня он уже не мэр. Теперь мы у власти… не забывай. И он пусть не забывает. – Продолжая смотреть Мари-Луиз в глаза, Адель снова плюнула на землю. – Он не забудет. Не забудешь и ты.

На следующий день погода изменилась, сочувствуя накрывшему Монтрёй похмелью. Едва рассвело, зарядил мелкий дождик, и шум запускаемых танков разбудил всех, кто не упился до беспамятства. Те, кто спал у костра, продирали слипшиеся глаза, поправляли влажную одежду и спутанные волосы и наблюдали за тем, как офицеры обходят подчиненных. Строгая дисциплина, выработанная за годы учений, сменилась спокойными словами и мягкими толчками в плечо: три месяца сражений сделали из солдат ветеранов, сплоченных взаимным уважением, без которого невозможно было бы выжить. Когда солдаты потащились к машинам, мало в ком из них можно было распознать победителя: все были небритыми; одного тошнило на переднее колесо собственного джипа; другой справлял нужду на стену церкви, после чего неуверенно полез на свой танк, но тут же поскользнулся на смазанной дождем башне и выругался с квебекским акцентом. Он послал воздушный поцелуй девушке, которая печально помахала в ответ, и гусеницы заскрежетали по булыжнику, заглушая моторы джипов, выехавших колонной по следам немцев.

Мари-Луиз наблюдала за их отъездом из окна. Когда она, проснувшись, на цыпочках проходила мимо комнаты отца, дверь была закрыта, и теперь из-за нее не доносилось ни звука.

Когда рев машин стих, снаружи послышались голоса и привычный для военного времени перестук деревянных башмаков по мостовой. Они заменили традиционную кожу, которая мало-помалу исчезала в пасти немецкой машины войны. Под чеканный такт этих шагов мужчина и женщина выводили победную песню Мориса Шевалье[128] «La symphonie des semelles de bois»[129] – мотив, который так же прочно ассоциировался с оккупированной Францией, как оркестр Гленна Миллера с Америкой того же периода. Парочка пропускала полутон в конце каждой фразы, хихикая над своим танцевальным ритмом. Мари-Луиз улыбнулась их представлению, своего рода увертюре к мирной жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю