Текст книги "Владимир Набоков: американские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 78 страниц)
В те дни, когда у него были занятия со студентами, Набоков уходил из Музея сравнительной зоологии около полудня и ехал в Уэлсли на трамвае и автобусе или на метро и на поезде. Вечером он возвращался в Кембридж на машине одного из коллег, ехавшего в том же направлении, – нововведение военного времени, связанное с нехваткой бензина. Много лет спустя он собирался посвятить целую главу своей будущей книги «Америка, говори» этой езде с попутчиками.
Иногда его привозила домой Джоан Бишоп, руководившая в Уэлсли отделом кадров, иногда – Салли Колли Смит из отдела связей с общественностью, но чаще всех Изабель Стивенс, преподававшая на английском отделении и жившая совсем рядом с Набоковыми, на углу Крэйги-стрит, – вечер заканчивался долгой, утомительной поездкой в Кембридж. Для Стивенс Набоков был душой компании, весельчаком, умевшим прогонять усталость в конце рабочего дня, отпускавшим «одну шутку за другой, иногда они были не вполне пристойными, но всегда удивительно смешными, так что я боялась чересчур самозабвенно расхохотаться и потерять управление – и мне неоднократно приходилось останавливаться, чтобы утереть слезы»18.
Набоков располагался на заднем сиденье, часто рядом с Сильвией Беркман или Эйлин Уорд, впоследствии написавшей биографию Китса. Сильвия Беркман восторгалась его «сверхъестественной» жизнерадостностью, но иногда, устав после занятий, дожидалась следующей машины – ей не хватало сил отвечать на набоковское жизнелюбие. Эйлин Уорд вспоминает, как они импровизировали пародии на Гарди, Хаусмана и прочих. Она однажды спросила Набокова, когда он успевает писать, на что он ответил: «По утрам я пялюсь на гениталии бабочек; днем преподаю русскую грамматику студенткам из Уэлсли; вечером ложусь в постель с кружкой горячего молока и пишу»19.
В феврале 1945 года Набоков читал лекции в балтиморском колледже Св. Тимофея и в колледже Смит в Нортхэмптоне, штат Массачусетс. По дороге из Балтимора он остановился в Нью-Йорке в доме Георгия и Сони Гессенов, а также провел приятный вечер у Гринбергов в компании Эдмунда Уилсона, собиравшегося ехать в опустошенную войной Европу в качестве репортера журнала «Нью-Йоркер». На обратном пути в Кембридж Набоков подхватил грипп, осложнившийся межреберной невралгией, и провел неделю в постели. Все еще под впечатлением теплой встречи с Уилсоном, тревожась за его безопасность в Европе, он написал ему письмо, заканчивавшееся словами: «Я тебя очень люблю». Уилсон ответил в том же духе: «Наши беседы были одним из немногих утешений в моей литературной жизни за последние годы – когда старые друзья умирали, или иссыхали, или становились все большими невротиками»20.
За всю жизнь Набокова волновал лишь один политический вопрос: отношение извне к Советскому Союзу. К концу войны «освобождение» Советским Союзом Восточной Европы и особенно отказ Сталина поддержать восстание Варшавского подполья заронили в американцах первые зерна сомнения и возродили антикоммунистические настроения, которые в дальнейшем привели к холодной войне21. В 1944 году, когда Советский Союз еще считался героическим и безупречным союзником, друг Набокова старый эсер Владимир Зензинов издал – частным образом и конечно же по-русски – книгу под названием «Встреча с Россией; Как и чем живут в Советском Союзе: Письма в Красную Армию, 1939–1941», собрание «писем из дома», позаимствованных им у солдат, взятых в плен во время русско-финской войны. Набоков был очень благодарен Зензинову за книгу:
Я прочел ее от доски до доски и оценил огромный труд и огромную любовь, которые Вы положили и проявили в ее составлении. Мрачна, и скудна, и нестерпимо несчастна Россия, отражаемая в этих патетических каракулях, и, как Вы сами правильно отмечаете, ничего не изменилось – и те же солдатки шалели от того же голода и горя пятьсот лет тому назад, и тот же гнет, и те же голопузые дети в грязи, во тьме – за них одних всех этих мерзостных «вождей народа»… следовало бы истребить – навсегда. Я считаю, что эта книга самое ценное из всего, что появилось в России за эти двадцать пять презренных лет22.
Несколько недель спустя Набоков прочел в газете, что официальный представитель русской эмиграции во Франции Маклаков был на приеме в Советском посольстве в Париже и предложил тост «за Родину, за Красную Армию, за Сталина». Разгневанный Набоков излил свое бешенство в письме Зензинову:
Я могу понять отказ от принципов в ОДНОМ исключительном случае: если бы мне сказали, что самых мне близких людей замучают или пощадят в зависимости от моего ответа, я бы немедленно пошел на все, на идейное предательство, на подлость, и стал бы любовно прижиматься к пробору на сталинской заднице. Был ли Маклаков поставлен в такое положение? По-видимому, нет…
Остается набросать классификацию эмиграции.
Я различаю пять главных разрядов:
1. Люди обывательского толка, которые невзлюбили большевиков за то, что те у них отобрали землицу, денежки, двенадцать ильфопетровских стульев.
2. Люди, мечтающие о погромах и румяном царе. Эти братаются теперь с Советами оттого, что чуют в Советском Союзе Союз русского народа.
3. Дураки.
4. Люди, которые попали за границу по инерции, пошляки и карьеристы, которые преследуют только свою выгоду и служат с легким сердцем любым господам.
5. Люди порядочные и свободолюбивые, старая гвардия русской интеллигенции, которая непоколебимо презирает насилие над словом, над мыслью, над правдой23.
То, что Маклаков предал демократические принципы24, усилило стремление Набокова утвердить свою особую позицию внутри эмиграции и связалось с еще одним эпизодом: во время февральской поездки в Нью-Йорк он встретился с эмигрантским критиком Марком Слонимом, с которым когда-то дружил в Париже. Слоним был среди приглашенных на ужин к Гринбергу, и Соня Гринберг ждала, что Набоков «упадет к нему в объятия». Вместо этого Набоков отнесся к Слониму крайне пренебрежительно и впоследствии объяснил Уилсону: «Он получает 250 долларов в месяц от сталинистов, это немного, но он и того не стоит»[32]32
Здесь Набоков ошибался: Слоним занимал твердую антисталинскую и антисоветскую позицию.
[Закрыть]25. Слоним приходился дальним родственником тестю Набокова Евсею Слониму, и это обстоятельство, равно как и отношение к политическим взглядам Слонима, возможно, побудило Набокова в конце марта – начале апреля 1945 года написать рассказ «Двуличный разговор»26.
В рассказе Набоков сместил расстановку политических сил. Рассказчика, либерального эмигрантского писателя, все годы европейского изгнания постоянно путают с его однофамильцем – реакционером и антисемитом. Он приезжает в Бостон, получает приглашение на эмигрантскую вечеринку – и, войдя в комнату, сразу же понимает, что приглашение предназначалось его однофамильцу, поскольку оказывается в окружении консерваторов-германофилов. В этом необычайно для него злободневном рассказе, впоследствии получившем название «Групповой портрет, 1945», Набоков высказывает свою идеологическую позицию: «очень белый эмигрант машинально реакционной разновидности» еще более чужд ему, чем левая художница, «по какой-то причине всегда сожалевшая о моем презрении к линии партии, к коммунизму и к „гласу его хозяина“». Набоков великолепно пародирует напыщенную чушь ненавистных ему идей: сознательную слепоту германофила, защищающего концлагеря; бойкие и витиеватые разглагольствования о том, что фашизм – это заговор зловредных чужеземцев против милых и культурных немцев; слепоту русского реакционера, воспевающего Сталина как новый символ давно утраченного патриотизма.
Одновременно с «Двуличным разговором» Набоков написал стихотворение на русском языке «О правителях», наверное, лучшее из всего написанного им о политике. Блестящая пародия на рифмы и интонации Маяковского, советского поэта-лауреата, о котором Набоков говорил, что он «не лишен определенного блеска и остроты, но безнадежно испорчен режимом, которому столь преданно служил», это стихотворение кипит презрением ко всем, кто боготворит Сталина и прочих великих вождей, принесших в этот мир столько зла27.
VНовые знакомства всегда проходят через стадию взаимной притирки, и отношения Набокова с «Нью-Йоркером» не были исключением. Он подписал формальное соглашение, предоставлявшее журналу приоритетные права на его новые работы, побывал на приеме, устроенном «Нью-Йоркером» в отеле «Риц», где познакомился с Кэтрин Уайт, и провел приятный вечер с нею и с Э.Б. Уайтом в Бостоне[33]33
Он впервые прочитал работы Э.Б. Уайта в 1940 году на борту «Шамплена», по дороге в Америку. В журнале, наугад взятом в корабельной библиотеке, Набоков увидел уайтовское определение чуда – «голубой снег на красной житнице», и его кольнула память о Родине. При встречах с писателями, которых он считал талантливыми, Набоков имел привычку цитировать фразу из их произведений, которую он бережно хранил в памяти годами. Много лет спустя он вспоминал, что именно эту фразу вернул впоследствии с процентами Э.Б. Уайту. (Письмо Набокова к Кларенсу Брауну, 11 ноября 1974 года, любезно предоставленное Кларенсом Брауном.)
[Закрыть]. «Нью-Йоркер» заплатил Набокову 812,5 доллара за «Двуличный разговор» – впервые в жизни он получил столь солидный гонорар за короткий рассказ. Однако его не устраивала издательская политика «Нью-Йоркера» – непременно редактировать все принятые к публикации произведения. Из-за необычной для него злободневности рассказа он согласился на некоторые исправления, но большинство поправок отверг: «Боюсь, других изменений и дополнений я принять не могу. „Средний читатель“ не читает „Нью-Йоркера“. Мне очень жаль, но, право же, внести в текст прочие исправления мне не позволяет совесть. Я не хочу этих докучных мостиков, так как абсолютно уверен, что хороший читатель с легкостью перепорхнет через все пробелы»28. На этот раз ему удалось настоять на своем.
Весной Набоков начал носить очки для чтения – следствие работы с микроскопом, – и это стало одним из двух событий, преобразивших моложавого худого эмигранта в уютно-упитанного человека в очках, каким он и оставался последние тридцать лет жизни. В начале июня он побывал у врача, обеспокоенный учащенным сердцебиением – хронической двойной систолой. Врач сказал, что это не опасно, хотя и неприятно, а чтобы избавиться от этого недомогания, необходимо бросить курить. До этого Набоков дважды или трижды пытался бросить курить, но безуспешно, а на этот раз отказался от сигарет буквально в одну ночь и больше никогда к ним не прикасался, зато, чтобы заглушить никотиновый голод, он стал поглощать огромное количество леденцов из черной патоки и быстро растолстел29.
12 июля Набоковы сдали экзамен на американское гражданство, их поручителями были Эми Келли и Михаил Карпович. Карпович предупреждал Набокова: «Послушай, я хочу тебя кое о чем попросить – не шути, пожалуйста, не шути с ними – это достаточно серьезно, прошу тебя, не шути». Набоков согласился – но экзаменатор попросил его прочитать фразу «The child is bold» – «Ребенок смел». Глупая фраза, подумал Набоков, глядя сквозь свои новые очки, и, представив себе безволосого младенца, прочитал «The child is bald» («Ребенок лыс»). «Нет, тут не bald, a bold». «Да, но, согласитесь, у младенцев волос обычно негусто». Экзаменатор – «очевидно, итальянского происхождения, судя по едва заметному акценту» – сразу же понял, что Набоков свободно владеет английским языком, и спросил его что-то по американской истории. Набоков даже не понял вопроса. Через минуту они уже хохотали и подшучивали друг над другом, а Карпович с тревогой смотрел на этих двух сумасшедших. «Сдали вы всё, сдали», – выдавил экзаменатор, отдышавшись. Набоков вспоминал этот эпизод с таким же удовольствием, как и встречу со таможенниками-спортсменами в день прибытия в Америку: «Становиться американским гражданином было очень приятно. Совершенно дивный день… Вы знаете, это очень характерный случай. Этакий довольно чопорный россиянин, который хочет выглядеть очень серьезным, и этот непринужденный американский стиль… Было очень мило, очень умиротворяюще»30.
Когда Дмитрий вернулся из лагеря, Набоковы вновь переехали из городской квартиры в зеленую тишь Уэлсли. На этот раз они поселились в доме 9 по Эббот-стрит в милой и радушной ирландской семье Монаганов. Монаганы впоследствии вспоминали жизнелюбие Набокова, его страсть обо всем спрашивать и пакеты с паточными леденцами31.
По соседству с Монаганами в то лето жила семья Хорхе Гильена. Гильен, один из самых значительных испанских поэтов самого талантливого поколения со времен испанского Золотого Века, был на шесть лет старше Набокова и заведовал испанским отделением в Уэлсли. Они познакомились в колледже еще в 1941–1942 учебном году. Гильен тоже был великим писателем и изгнанником – возможно, он стал одним из прототипов поэта из набоковского стихотворения «Изгнание». По-английски Гильен говорил плохо, и они с Набоковым общались по-французски. Летом 1945 года Набоков нередко отрывался от работы над романом и играл в теннис с Гильеном – легким, подвижным, движениями напоминающим француза, наделенным неистощимой живостью ума. Набоков ценил его общество и его стихи и много лет спустя воздал дань его «Cantico» в романе «Ада». Гильен в свою очередь не уставал восторгаться Набоковым: «Poete en deux langues, en prose et en vers, toujours poete»[34]34
Поэт двуязычный, в прозе и в стихах, поэт во всем (фр.).
[Закрыть]. Впервые они встретились в тот момент, когда война перечеркнула культуру русской эмиграции и вместе с ней известность Набокова: неудивительно, что Гильен впоследствии сказал своему сыну, что никогда еще не встречал писателя, столь твердо убежденного, что он достоин славы32.
Осенью 1945 года Набоков преподавал русский язык в двух группах – начинающим и студенткам второго года обучения. Расписание было составлено так, что ему по-прежнему приходилось приезжать в Уэлсли лишь три раза в неделю. Занятия длились без перерыва четыре часа – с 12.40 до 16.30. Студентки второго года обучения, занимавшиеся в мае с костлявым господином Набоковым, в сентябре были поражены, увидев растолстевшего господина Набокова, но быстро поняли, в чем дело, заметив, как он, вместо сигарет, «бесстыдно затягивается» у них на глазах паточными сладкими кубиками – по пять-шесть штук в час вместо сигарет33.
В начале учебного года Набокову приснился его брат Сергей. Он считал, что Сергей в безопасности, в австрийском замке своего любовника Германа, но во сне увидел брата умирающим на нарах в концлагере. На следующий день он получил письмо от другого брата, Кирилла, разыскавшего Владимира через журнал «Нью-Йоркер». Оказалось, что Сергей умер от вызванной истощением болезни желудка в концлагере под Гамбургом. В 1943 году его как гомосексуалиста арестовали в Берлине, но пять месяцев спустя двоюродной сестре Оне удалось добиться его освобождения. Ненавидя Берлин, Сергей нашел работу в наполовину русской конторе в Праге, где открыто высказывался против Гитлера и Германии. На него вскоре донесли, и он был арестован как английский шпион34. Набоков до этого довольно резко отзывался о брате, осуждая его гомосексуализм и в особенности его связь с человеком, родным языком которого был немецкий. Однако он был потрясен смертью Сергея, восхищен его бесстрашием и мучился сознанием того, что уже не сможет перед ним повиниться.
До него дошли и новости из Праги – о младшей сестре Елене, жившей там с маленьким сыном, и о Евгении Гофельд, верной подруге его матери, теперь воспитывавшей Ростислава, сына Ольги. Набоков начал отправлять в Прагу посылки и деньги – теперь он предпринимал попытки переправить в Америку не только оставленные в Париже бумаги и гонорары за европейские издания его книг, но и любимую сестру и ее сына, а также своего племянника Ростислава35.
В тот год он зарабатывал намного больше, чем раньше, – 2000 долларов в Уэлсли, 1200 – в Музее сравнительной зоологии, гонорары из «Нью-Йоркера» и почти 2500 долларов от продажи прав на экранизацию «Смеха в темноте». Впрочем, вскоре выяснилось, что почему-то и этих денег не хватает.
Бабочки по-прежнему занимали большую часть его времени. Он жаловался Эдмунду Уилсону: «Желание писать иногда просто непереносимо, но поскольку я не могу писать по-русски, то не пишу вообще». Тем не менее месяц спустя, в конце октября, он сообщает, что у него готова значительная часть нового романа. К декабрю роман был написан более чем наполовину, и Набоков продолжал интенсивно работать над ним. За неделю он уставал от преподавания и научной работы и по воскресеньям иногда целый день лежал в постели и писал36.
VIIПрофессор Джордж Р. Нойес рекомендовал Набокова на отделение славистики университета Беркли, но заведующий отделением Олег Масленников выбрал его давнего приятеля Глеба Струве, много лет преподававшего русскую литературу на университетском уровне и опубликовавшего повсеместно признанную работу о советской литературе37. Набокову пришлось остаться в Уэлсли – как ни надоело ему преподавать русскую грамматику для начинающих, но он не хотел вызываться читать курс по русской литературе, чтобы не тратить время на его подготовку, – это не имело смысла, пока у него не было постоянной должности. Тогда Вера пообещала, что сама подготовит лекционный курс, и убедила мужа подать на него заявку38.
В начале 1946 года Советский Союз был еще союзником. Хотя Набокову удалось просветить не только своих студенток, но и многих преподавателей литературы в Уэлсли, администрация колледжа жаждала ввести в программу советскую литературу и драматургию. Американцы прославляли советское чтиво типа романа Константина Симонова о Сталинграде. Согласится ли антисоветчик Набоков преподавать подобную литературу? Согласится ли он хотя бы не унижать нашего великого союзника?
Эти вопросы задала Набокову только что вернувшаяся из Вашингтона, где она возглавляла Женский Морской Резерв, Милдред Макафи Хортон (она недавно вышла замуж) – когда он сообщил о своем желании преподавать русскую литературу. За два года до этого, когда Нью-Йоркское общество Браунинга пригласило его сделать доклад о взаимосвязи русской культуры и русской воинской доблести, Набоков просмотрел посланный ему памфлет и язвительно написал:
Я с интересом прочитал отчет о ваших исследованиях немецкой словесности – мне понравился раздел о Гёте[35]35
«В Гёте, правда, обнаружилось то, что представляется фундаментальными недостатками, недостатками, которые также присущи и многим немцам в их нынешнем правительстве».
[Закрыть] – но конец весьма меня озадачил. Я прожил в Германии 17 лет и ничуть не сомневаюсь, что Гретхен основательно утешили поношенные, кое-где запятнанные кровью, но еще годные в дело платья, которые дружок-солдафон посылал ей из польских гетто… Бесполезно смотреть на гиену и надеяться, что посредством приручения или благотворного воздействия на гены можно превратить ее в полосатую домашнюю киску. У кастрации и менделизма, увы, ограниченные возможности. Давайте поместим их в хлороформ – и забудем. Мне, конечно, жаль музыки и gemutlichkeit[36]36
Уюта (нем.).
[Закрыть] – но не очень, на самом деле не больше, чем лакированных безделушек и вишен в цвету (может быть, пошловатых, но миленьких), которые дала миру маленькая gemutlich[37]37
Уютная (нем.).
[Закрыть] Япония.Когда я читаю лекции по русской литературе, я делаю это с точки зрения писателя, но, добравшись до нынешних времен, не могу воздержаться от констатации факта, что за последние двадцать пять лет коммунизм и его тоталитарное правление остановили развитие подлинной литературы в России39.
Теперь, в январе 1946 года, когда война закончилась, а будущее Набокова зависело от Милдред Хортон, он, конечно, вел себя осторожней, но она все равно осталась недовольна его ответами. Он тоже был недоволен и написал ей, чтобы прояснить свою позицию:
Я хотел бы подчеркнуть следующее: преподавая современную русскую литературу, вполне возможно избегать политики. Я избегал ее, преподавая язык (хотя предлогов высказать свое мнение о советском режиме, безусловно, хватало), и я не вижу причины, почему той же тактикой нельзя пользоваться при преподавании литературы…
В настоящее время и американская, и русская литература находятся в довольно плачевном состоянии, но я не понимаю, почему критическое отношение к очевидным недостаткам считается политическим предубеждением. Если я утверждаю, что военные рассказы Симонова дрянь, это не предрассудок. С другой стороны, Зощенко, Олеша, Пастернак и двое или трое других, все живущие в России, создают довольно неплохие вещи.
Я уверен, что Вы поймете мою точку зрения. Правительства приходят и уходят, но печать гения остается, и я хочу, чтобы мои студенты (если таковые будут) научились различать и ценить именно этот нетленный узор…
Поверьте, я вполне понимаю Вашу позицию, – Вы не хотите допустить никакой пропаганды враждебности и т. д., но убежден, что будет нетрудно удержать курс в очерченных мною пределах40.
Милдред Хортон это не убедило. Она согласилась ввести курс русской литературы в программу на следующий год, однако подчеркнула, что продлевает контракт с Набоковым только на один год и что преподавать следует не набоковские взгляды на словесность, а «литературу как отражение культуры своего времени»41.
Незадолго до того, как ему удалось продлить контракт с Уэлсли, Набоков побывал в Нью-Йорке и записал совместно с Эрнестом Симмонсом из Корнеля программу о «Ревизоре» для радиостанции Си-Би-Эс[38]38
Вероятно, тогда-то он впервые услышал себя по радио и был поражен тем, как заметно в его английском произношении грассирование, картавое французское увулярное р, принятое в образованных кругах Санкт-Петербурга до революции. Чтобы скрыть это, он решил произносить звук «р» с легкой вибрацией – так, чтобы фраза «Я русский» звучала не так, словно он из Руссийона, а несколько шепеляво – «я вусский» (интервью, взятое у Набокова Бернаром Пиво, май 1975 года).
[Закрыть]. Он остановился у Эдмунда Уилсона, и тот познакомил его с У.X. Оденом. Набоков часто путал имена и фамилии, вот и теперь, думая, что цитирует Одена, он начал восторгаться стихами Конрада Эйкина. «Теперь я понимаю, – впоследствии писал он Уилсону, – откуда взялось дикое выражение в его глазах. Глупо, но такое случалось со мной и прежде»42.
Узнав, что осенью ему предстоит преподавать русскую литературу, Набоков понял, что надо срочно заканчивать роман – его рабочее название теперь было «Solus Rex» – прежде чем настанет лето и придется готовить новый курс. Позже он станет утверждать, что написал большую часть романа «зимой – весной 1945–1946 гг., в отменно безоблачный и насыщенный период моей жизни». Это не столько автобиографический факт, сколько стремление пресечь всякие попытки провести параллель между угрюмым миром романа и настроением и обстоятельствами жизни его автора. На самом деле для Набокова то были действительно тяжелые времена. Большую часть дня он проводил в Уэлсли и в Музее сравнительной зоологии и писать мог лишь поздно вечером, отработав на двух работах – что само по себе вымотало бы практически любого человека. Он уже провел в Уэлсли шесть лет, занимая разные должности, и теперь ему предстояла трудоемкая подготовка курса по русской литературе – преподавать который, скорее всего, придется всего лишь год. «У меня скверное настроение, – писал он Уилсону, – потому что, похоже, на штатную должность в Уэлсли рассчитывать не приходится, а мне уже опротивело быть преподавателем на мизерном жалованье… Больше всего меня тревожит полное отсутствие уверенности в завтрашнем дне». В мае он переживал и из-за того, что, имея в кармане договор с «Нью-Йоркером», за целый год не смог ничего им предложить – хотя уже обдумывал свою автобиографию, которую давно хотел написать, и надеялся, что сможет печатать ее в «Нью-Йоркере» главу за главой43.
Теплой дождливой ночью во второй половине мая Набоков закончил роман. К середине июня, нравственно измотанный, похожий на спущенный воздушный шарик, он внес последнюю правку в рукопись книги, которая все еще называлась «Solus Rex»44. К моменту публикации он изменил название на «Bend sinister» – «Под знаком незаконнорожденных».




























