444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Брайан Бойд » Владимир Набоков: американские годы » Текст книги (страница 73)
Владимир Набоков: американские годы
  • Текст добавлен: 23 июля 2026, 16:30

Текст книги "Владимир Набоков: американские годы"


Автор книги: Брайан Бойд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 73 (всего у книги 78 страниц)

В-седьмых, меня не порадовал стиль романа. В рецензии 1974 года молодой и придирчивый Мартин Эмис написал про «Смотри на арлекинов!»: «Его обескураживающим недостатком является грубость его прозы… на двухстах пятидесяти страницах я обнаружил всего четыре по-настоящему чарующих и прекрасных пассажа; у раннего Набокова трудно было найти такое же количество мест, не отличающихся этими качествами»3.

У меня «Смотри на арлекинов!» тоже вызвал сильное разочарование; я тогда задумался, не есть ли это свидетельство неизбежного угасания набоковских творческих сил. Но в предисловиях и интервью стиль его искрился как прежде. В 1987 году, уже будучи биографом Набокова, я не без страха взял в руки первую из карточек с текстом «Подлинника Лауры»: смогу ли я написать, что гений Набокова остался прежним, или рукопись станет подтверждением упадка? Увы, первое поверхностное чтение только усилило мои страхи. Хуже того, мне казалось, что как бы дальше ни развивалось повествование, сохранившиеся карточки сильно не дотягивают до набоковских стандартов и потому, в согласии с его волей, подлежат уничтожению.

Если вы – один из немногих русских читателей, кто еще не обзавелся экземпляром «Подлинника Лауры», вы сейчас, наверное, решите, что нечего и тратиться. Пожалуйста, читайте дальше: я хочу развеять ваши сомнения. А вам ведь уже известно из моей книги, что от меня не дождешься огульной похвалы всем произведениям Набокова: к тем его работам, которые, на мой взгляд, не дотягивают до его собственных высочайших стандартов, я отношусь куда строже, чем кто бы то ни было.

Моя оценка «Подлинника Лауры» в корне переменилась. Это не новая «Лолита» и не новый «Бледный огонь», но этот роман мог бы стать – и даже стал – еще одним замечательным произведением Набокова, очередным бесценным изделием его цеха. Что заставило меня изменить мнение? То, что я прочел рукопись в нормальных условиях. То, что я прочел ее без завышенных ожиданий. Прочел ради того, что в ней есть, а не ради того, чего не хватает. Я перечитал ее в 2000 году, когда Дмитрий, уже тогда подумывавший о публикации, прислал мне и некоторым друзьям машинописную копию. Прочел с доверием. Перечел еще раз, и доверие только окрепло.

Мое изначальное разочарование было вызвано фрагментарностью, незавершенностью романа. Он и остается незавершенным, но в нем есть сильное начало, живая середина, лукавая концовка и уже просматривающаяся изысканная структура. Чем больше я перечитывал, тем отчетливее убеждался, что, возможно, Набоков почти наполовину закончил очередной свой короткий роман, вроде «Соглядатая» или «Смотри на арлекинов!».

Вторым моим разочарованием стали персонажи. Действительно, ни один из них не вызывает симпатии, но главная героиня Флора прелестно отвратительна, а ее муж, невролог Филипп Вайльд – незабываемая фигура, от его домашних туфель и вросших ногтей до его буддоподобной бесформенности и его искрометного интеллекта, силою которого он пытается уничтожить собственные ступни.

Третий недостаток я усмотрел в сюжете. Но если ему и недостает напряженности, он насыщен буйной деятельностью неуемной Флоры и комической инертностью повторяющихся попыток Вайльда уничтожить самого себя. Пожалуй, каждому второму роману Набокова недостает сюжетного динамизма. Если я не ошибаюсь – а как вы теперь знаете, я могу ошибаться, – «Подлинник Лауры» обещает услады иные, нежели саспенс: контраст между сумбурным действием и медитативной статикой, неразгаданные загадки – кто кого создал и кто кого уничтожает.

Три вопроса сняты, осталось еще четыре. Я вас пока так и не убедил.

Четвертая проблема: сосредоточенность на сексе и возвращение к теме «Лолиты». Я теперь и сам не понимаю, почему при первом прочтении эта сосредоточенность показалась мне недостатком. Теперь я вижу, что сексуальные сцены здесь отличаются уморительной неаппетитностью, саркастической неудовлетворительностью как в эмоциональном, так, часто, и в физическом плане, комизмом примитивной натужности. Куда уж им до натянутой струны «Лолиты» и до «радости ненасытной страсти» Ады; куда им до лиризма первой любви в «Память, говори» и в «Машеньке». Перед нами совсем иной мир «Подлинника Лауры»:

Флоре было четырнадцать лет невступно, когда она лишилась девственности со сверстником, смазливым мальчишкой, подававшим мячи на Карлтоновых кортах в Каннах. Три-четыре полуразрушенные крылечные ступеньки (все, что уцелело от вычурного публичного сортира или какого-то древнего фронтона), заросшие мятой и колокольчиками среди можжевеловых кустов, служили скорее местом исполнения взятой ею на себя обязанности, чем мимоходным удовольствием, которому она обучалась. С безмолвным интересом наблюдала она за тем, с каким трудом Жюль напяливает отроческого размера чехольчик на свой необычайной толщины снаряд, который при полном распрямлении отводил плешь несколько вбок, точно опасаясь пощечины наотмашь в самую решительную минуту. Флора позволяла Жюлю делать что хочет, только не целовать в губы, и они не произносили ни слова, разве что когда уговаривались о следующем свидании.

Набоков и раньше подробно говорил о сексе, но никогда не обращал его в такое бесчувствие. Но эта механистичность – безусловно, еще один способ вызвать у нас удивление и отвращение.

В связи с пятым моим опасением меня ждали еще более неожиданные открытия. Набоков вызывает призрак Гумберта Гумберта не с целью воспроизвести «Лолиту», а чтобы обмануть наши ожидания. Губерт Г. Губерт потерял двенадцатилетнюю дочь – она попала под грузовик. В определенном смысле, Дейзи воскресает для него в образе Флоры – та ровесница Дейзи на момент смерти – и Губерту близость Флоры куда желаннее, чем ей – его близость. Ему даже хочется коснуться губами ее волос. Но, как мне видится, его чувства к ней – это чувства отца, потерявшего дочь, которую Флора ему напоминает. Флора, знакомая с сексом, но не с любовью, неправильно истолковывает его намерения – а вслед за ней и читатели, тонко одураченные Набоковым. Истинная связь Губерта Г. Губерта с «Лолитой» ведет не к Гумберту, раздавившему Лолиту своими воспоминаниями об Аннабелле Ли, а к парикмахеру из Касбима, которого Набоков называет в своем эссе «О книге, озаглавленной „Лолита“» одним из важнейших узлов «нервной системы книги… тайной точкой, подсознательной координатой ее начертания». По его собственным словам, этот абзац стоил ему месяца труда:

В Касбиме очень старый парикмахер очень плохо постриг меня: он все болтал о каком-то своем сыне-бейсболисте и при каждой губной согласной плевал мне в шею. Время от времени он вытирал очки об мое покрывало или прерывал работу дряхло-стрекотавших ножниц, чтобы демонстрировать пожелтевшие газетные вырезки; я обращал на это так мало внимания, что меня просто потрясло, когда он наконец указал на обрамленную фотографию посреди старых посеревших бутылочек, и я понял, что изображенный на ней усатый молодой спортсмен вот уже тридцать лет как помер.

Губерт Г. Губерт нежно любит свою умершую Дейзи и готов даровать ту же любовь Флоре, но секс Флоре внятен, а любовь и нежность – нет, и в ответ на свою ласку Губерт получает удар в пах. Имя Губерта и другие отсылки к «Лолите» – это обманные ходы Набокова, заставляющие нас, вслед за твердолобой Флорой, неправильно истолковать всю ситуацию. В романе, где люди стирают сами себя, смерть Дейзи не стерта из памяти отца, который с бесконечной болью, с бесконечной безнадежностью вспоминает свое умершее дитя. Прямо у нас под носом Набоков прячет в своем на первый взгляд бездушно-суровом романе пульсирующее средоточие нежности: одна из «тайных точек» этой книги – это Флора, которой надлежало бы стать Дейзи, а не Лолитой.

Шестым недостатком мне представлялась одержимость Филиппа Вайльда собственной смертью, его стремление стереть свое тело по кусочкам, чтобы потом по кусочкам восстановить, заставить смерть плясать под свою дудку – все это выглядело бесконечно далеким от нормальных ощущений и нормальных желаний. Вайльд действительно ставит перед собой специфическую задачу. Но ведь многие из нас мечтали избавиться от острой боли или от лишнего веса. Вайльд хочет избавиться от обоих. Многие из нас пытались научиться управлять своими мыслями и выходить за пределы сознания через посредство медитации, а Вайльд не только выглядит как тучный Будда, но и тоже стремится достичь нирваны (оба слова употреблены в тексте) через самоуничтожение. Жизнь постоянно причиняет Вайльду боль – через его грузное тело, гноящиеся ступни, бурчащие внутренности, через «антологию унижений», в которую превратилось его существование после женитьбы на Флоре. Слово «антология» происходит от греческого «собирание цветов», но в случае Вайльда Флора занимается другим – небрежно срывает и небрежно выбрасывает других мужчин.

Набоков отчасти сочувствует Вайльду и его унижению, должны ему посочувствовать и мы, хотя он, разумеется, не Пнин. Всем нам иногда хочется обрести власть над смертью и возвращением к жизни, но Набоков однозначно показывает, что Вайльд выбрал неверный способ одолеть смерть. Уничтожение собственного тела не открывает пути за пределы жизни. Единственный способ преодоления смерти, которого, согласно Набокову, можно желать – это прорваться через смерть в более свободные пределы бытия, не отказываясь при этом от накопленного опыта: «Готов я стать цветочком / Или жирной мухой, но никогда не позабыть», – пишет Джон Шейд в «Бледном огне». В «Аде» Ван Вин объясняет: «Что в умирании хуже всего. У тебя выдирают всю память, – конечно, это общее место, но какой отвагой должен обладать человек, чтобы снова и снова проходить через это общее место и снова и снова, не падая духом, хлопотать, накапливая сокровища сознания, которые у него непременно отнимут».

Настойчивыми усилиями воли Вайльд пытается уничтожить собственное тело, но для Набокова такое самоуничтожение есть самый порочный способ самопреодоления. Вросшие ногти причиняют Вайльду страшные муки. И вот, лежа на матраце в ванне, в очередной раз пытаясь усилием воли избавиться от частицы своего тела, он не только воображает, что сумел истребить пальцы ног, но и решает по выходе из гипнотранса их не восстанавливать. Он открывает глаза и с разочарованием обнаруживает, что пальцы на месте, однако, выкарабкавшись из ванны, падает ничком на кафельный пол. К его «великой радости», пальцы находятся «в состоянии неизъяснимого онемения. На вид ничего не изменилось… но <…> все они были как резиновые и разлагались. Особенно поразительно было то, что распад тканей начался немедленно».

Многие тысячелетия преодоление смерти виделось своего рода преодолением земного притяжения – у Набокова эта мысль звучит с особой силой. Сила тяготения предельно беспощадна к грузному Филиппу Вайльду с его онемевшими пальцами ног. И вся его навязчивая идея выглядит апофеозом самососредоточенности и статики, самовлюбленной и самодостаточной попыткой перехитрить смерть и преодолеть навязанные ею пределы «я». Набоков же представляет, что преодолеть смерть можно лишь в той мере – и мера эта достаточно велика – в какой можно перейти в состояние, где сознание сохраняет накопленные им личные сокровища, но более не пребывает в «одиночном заключении души».

На грифельной доске своего разума Вайльд мысленно вычерчивает букву «I», английское местоимение «я», «любимое наше местоимение»: три ее черточки обозначают ноги, туловище и голову, и его аутогипноз фактически сводится к стиранию этих черточек одной за другой. Образы истребления или стирания собственной личности постоянно повторяются в романе, и в этом видно обычное тщание, с которым Набоков создает скрытые узоры и переплетения. Вот один пример: Вайльд с восторгом и облегчением истребляет свои вросшие ногти. По контрасту, Флора стирает следы не с воображаемой грифельной доски, а со своего собственного тела: она заставляет своих любовников выйти до семяизвержения и сразу же вытирает сперму с ляжек или, как это один раз сказано в романе, со «стегна». Многим ли известно слово «стегно»? Ступни – стегно: Набоков проводит скрытую параллель между Вайльдом, который, истребляя пальцы своих ног, стирает собственную жизнь, и Флорой, которая решительно стирает со своего тела саму возможность зарождения новой жизни. У римлян Флора была богиней плодородия, набоковская Флора – богиня бесплодия.

Искусство может даровать иное бессмертие, иной способ преодоления смерти. Но не здесь, не в этом романе. Дед Флоры, художник, автор некогда пользовавшихся успехом сентиментальных пейзажей, бесповоротно выходит из моды: «Что может быть плачевнее художника, у которого опустились руки, который умирает не от заурядного какого-нибудь недуга, а от рака забвения, поразившего его некогда знаменитые картины, например „Апрель в Ялте“ или „Старый мост“?» Его сын, фотограф, снимает на пленку собственное самоубийство, самоистребление. Жена фотографа, Флорина мать, балерина, известная только по фамилии – Ланская, видит, как ее искусство умирает по мере старения ее тела. Сама Флора становится персонажем романа о промискуитете «Моя Лаура», цель которого – не обессмертить, но истребить ее: «Первое лицо книги – страдающий неврозами, неуверенный в себе литератор, который создает образ своей любовницы и тем ее уничтожает». Лавр всегда ассоциировался с литературным бессмертием, поскольку листья его, будучи сорванными, долго не засыхают. Флора, так стремящаяся к дефлорации, в конце романа остается в живых, в отличие от своего мужа, одержимого смертью; на последней странице она отказывается взглянуть на роман «Моя Лаура», который лежит у нее на коленях, взглянуть на свою, по словам подруги, «потрясающую смерть… самую бредовую смерть на свете».

Седьмым недостатком мне представлялся стиль романа. Для возмужавшего и ставшего еще придирчивее Мартина Эмиса одно это стало решающим фактором. В 1999 году, в год столетнего юбилея Набокова, «Набоковиан», самый старый из пяти посвященных ему журналов, решил организовать конкурс «Пишем под Набокова». Жюри отобрало три присланных в редакцию текста, которые были опубликованы вместе с двумя отрывками, представленными как «никогда ранее не издававшиеся образцы набоковской прозы»; оба были взяты из «Подлинника Лауры», оба, как сообщалось читателям, были предоставлены Дмитрием Набоковым. Подписчикам предлагалось определить, какие тексты действительно принадлежат перу Набокова. Ко всеобщему восторгу, большинство остановили свой выбор на текстах Чарльза Никола, ученого и писателя, который уже более тридцати лет пишет замечательные труды о Набокове, – и ни один не выбрал текстов из «Подлинника Лауры». Никто не признал в Набокове писателя, пишущего совсем как Набоков.

О чем это свидетельствует? Как мне кажется, о том, что даже набоковеды не до конца понимают, что такое набоковский стиль и как сильно он видоизменяется от одного произведения к другому. Мы легко опознаем многие приметы его стиля, когда видим их «встроенными» в текст, – и многие из них присутствуют на строительной площадке «Подлинника Лауры». Но мы не до конца отдаем себе отчет в том, как основательно Набоков модифицирует свой стиль и как по-иному расставляет акценты в каждой новой работе. Это видно на примере его англоязычных произведений – возвышенная, сдержанная изысканность «Память, говори» кардинально отличается от невротических выплесков «Лолиты», оба они – от внешне безмятежного безумия «Бледного огня», все три – от рококошной перегруженности «Ады», все четыре – от «Подлинника Лауры».

То, что никто из читателей не признал в «Лауре» стиль Набокова, мне говорит не о том, что Набоков не дотягивает здесь до собственных стандартов, а о том, что он играет в свою обычную игру – изменяет и заново изобретает правила, чтобы они как можно лучше подходили для особого мира его очередной книги.

Набоков пользуется репутацией великого – возможно, величайшего – стилиста-прозаика. «Подлинник Лауры» заставил меня переосмыслить, что же является основным специфическим свойством набоковского стиля: не только высокая проза, богатейший словарь, акробатически-элегантные фразы, безупречная точность и зримость деталей, отточенные аллюзии, тонкая словесная комбинаторика на переднем плане, внятность иносказаний. Его стиль, пожалуй, это не столько выдающаяся проза, сколько выдающееся повествование. В отличие от «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел», девять слов первого предложения «Лауры» никогда не попадут в цитатники, никогда не завоюют призов за красоту стиля. Я пока не стану их приводить – но, взятое вне контекста, первое предложение не предлагает нам ничего, кроме обычных слов – и даже их прямолинейная декларативность затемнена двойным отступлением; но в качестве повествовательного приема это предложение работает блестяще. В повествовательном плане оно сообщает больше, чем доселе можно было ожидать от любого романного зачина.

Всю свою творческую жизнь Набоков подчеркивал, что основой мастерства повествователя является умение обеспечить переходы между персонажами, описаниями, действием, речью и размышлениями. Он искал новые мостики от одного к другому, новые пути ускорения или замедления этих смещений, их подчеркивания или завуалирования. Он одновременно хотел расширить возможности повествования о каждом конкретном моменте и показать читателям, как ловко их ум может перемещаться от настоящего к прошедшему и к возможному будущему, извне персонажа в его внутренний мир, отсюда туда, от реального к возможному и невозможному, подложному или предполагаемому. В «Происхождении нарратива» я привожу факты в доказательство того, что в процессе эволюции наш вид превратился в вид рассказчиков, и главная причина этого заключается в том, что нарративы способствуют прогрессу социального познания и, соответственно, умения смещать перспективу, каковое уже достигло в нашем виде столь высокого уровня. И детские игры, и взрослый вымысел направлены на то, чтобы подстегнуть способность нашего мозга вырываться за пределы здесь и сейчас – через вживание в новые роли, смещение и скольжение туда и сюда сквозь время, пространство, мировоззрения и модальности – благодаря большим дозам общественно-релевантной информации, которую нам поставляет литература4. В этом смысле никто не сумел продвинуться так далеко, как Набоков в своем последнем романе. И нарратологи, и новеллисты еще долго будут изучать первую главу «Подлинника Лауры» как доказательство того, что в области литературного творчества еще возможны новые открытия.

«Подлинник Лауры» начинается с ответа, при том что вопроса мы не слышим – поэтому нам никак не удается нагнать повествование и пойти с ним в ногу. Мне это напоминает миф об Аталанте и золотых яблоках. В своем стремительном движении повествование подбирает незначительный факт, делает рывок в сторону, равнодушно бросает один предмет, берется за другой и продолжает на всех парах мчаться вперед – если только не притормаживает, почти замерев, на тех сценах, где Филипп Вайльд снова и снова пытается себя истребить.

Набоков не только переосмысляет текстуру нарратива, но от романа к роману меняет его структуру. В «Подлиннике Лауры» он играет с истреблением персонажей. Филипп Вайльд пытается по частям избавиться от собственного тела. Автор «Моей Лауры» делает попытку уничтожить Флору. Проследите, каким дотоле не виданным способом Набоков заставляет повествователя намекнуть на свое присутствие и на всем протяжении первой главы остаться скрытым, стертым – пока Лаура морочит нового любовника, бросает прежнего и совсем не думает про мужа.

Не надо ждать от «Подлинника Лауры» того лиризма чувства и черт, которыми проникнуты «Лолита», «Бледный огонь» и «Ада». Вместо этого давайте проследим, сколь многого добивается Набоков, в очередной раз перевернув с ног на голову то, что считает в жизни самым важным, – и, как всегда, проделав это по-новому. Он инвертирует любовь как способ выхода за пределы своего «я» (через продолжение рода, через нежное единение в плотской любви, через общую жизнь) в образе Флоры, богини бесплодия, стирающей сперму с ляжки, через ее бездушное распутство, через «антологию унижений», которую она составляет для своего мужа. Здесь искусство становится не путем выхода за пределы своего «я», но скорее способом мстительного уничтожения других или угрюмого истребления собственной личности. Набоков видит в смерти возможность освобождения от оков «я», но не истребление самого себя, которое предлагает Филипп Вайльд, и не стирание границ личности, которое предпринимает Флора.

Отправляя нас по темным тропам своего повествования, рассчитывая на догадливость и подвижность нашего воображения, Набоков указывает нам путь, который ведет за пределы ненасытности сексуального «я» Флоры и стагнации рассудочного «я» Филиппа – и, если инвертировать его инверсии, обещает нам то, что в его знаменитой цитате названо «особым состоянием, при котором чувствуешь себя – как-то, где-то, чем-то – связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма».

В некоторых из многочисленных интервью, которые мне пришлось давать в связи с публикацией «Подлинника Лауры», я иногда пояснял, что именно заставило меня изменить свое мнение, показывая, какими великолепными кажутся мне теперь начало романа и его нарративное новаторство. Дэвид Гейтс из Книжного обозрения «Нью-Йорк таймс» цитирует меня и спрашивает: «Что именно имеет в виду Бойд – прием, когда роман начинается in medias res[262]262
  С середины (лат.).


[Закрыть]
, с ответа на вопрос, которого мы не слышим? Но Вирджиния Вулф делает то же самое в первом предложении романа „На маяк“». Действительно, знаменитый роман Вулф начинается словами: «Да, непременно, если завтра погода будет хорошая, – сказала миссис Рэмзи. – Только уж встать придется пораньше, – прибавила она». Неожиданность этого зачина и явная отсылка к некоей планируемой экскурсии прекрасно создает предощущение прогулки, которой так и не суждено состояться.

У Набокова есть еще более удивительные зачины – от «Во-вторых, потому что в нем разыгралась бешеная тоска по России» («Круг») до «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел», пародийно перевранного перевода знаменитого первого предложения «Анны Карениной» в первом абзаце «Ады» и странноватого обращения мертвого повествователя к живому персонажу в зачине «Прозрачных вещей»: «А, вот и нужный мне персонаж. Привет, персонаж. Не слышит».

А вот и первое предложение «Подлинника Лауры»: «Ее муж, отвечала она, тоже в некотором роде писатель». После всех приведенных выше знаменитых зачинов что же я усматриваю столь примечательного в этом наборе ничем не примечательных слов?

Позвольте поделиться с вами этим удовольствием. Первое слово, «ее», притяжательное местоимение третьего лица, предполагает некое лицо женского рода, нам не известное, но которое явно не является повествователем. На четвертом месте стоит местоимение «она» («отвечала она»), но эта «она» продолжает оставаться неведомой.

В последние пару веков литература постоянно стремилась к тому, чтобы сокращать экспозицию и даже начинать повествование in medias res. Именно поэтому в литературе двадцатого века все более обычной становилась прямая речь, как более динамичный и драматичный зачин. Однако косвенная речь предполагает, что рассказ ведет повествователь, и обычно возникает после того, как он уже представил нам персонажа. Здесь же нам не известны ни личность персонажа, ни кто именно является повествователем. На протяжении нескольких следующих предложений болтовня по-прежнему безымянной женщины не позволяет повествователю вставить ни слова.

Как пишет Такеши Вакашима, мы можем с большой долей вероятности предположить, ответом на что служит «ее» реплика: на слова «Я писатель»5. «Она» на это говорит: «Мой муж тоже в некотором роде писатель». Ближе к концу длинного первого абзаца мы узнаем, что «она» – это Флора, что она находится на вечеринке, что она пьяна, что она «желает, чтобы ее отвезли домой или, еще лучше, в какое-нибудь тихое прохладное место с чистой постелью и чтобы завтрак подавали в номер». В следующем абзаце она получает предложение поехать на квартиру к друзьям и с готовностью его принимает, а там быстро раздевается, чтобы соединиться с мужчиной, которого подцепила на вечеринке, с пока еще неведомым персонажем. По мере того как разворачивается, мороча нас, любовная сцена, мы узнаем, что партнер Флоры и есть повествователь, однако он тщательно скрывает свое имя и внешность и отстраняется от собственных действий, описывая их безличными глаголами. Мы можем заключить, что повествователь и есть тот писатель, с которым Флора только что познакомилась на вечеринке, уже будучи изрядно пьяна, – она спросила, кто он по профессии, он ответил, а она в ответ произнесла первую фразу романа. Потом она неприязненно отзывается о муже – том самом муже, которому новый любовник вернет ее в конце главы, на рассвете, добавив еще один цветок в его «антологию унижений». Она говорит, что муж ее писатель, – и через четыре предложения обливает презрением эту профессию, хотя в то же время соблазняет другого писателя, склонного к самоуничтожению, – который пишет эту сцену, эти слова, свой роман с ключом «Моя Лаура», чтобы отомстить ей за бессердечность.

Ни одному писателю еще не удавалось запихать столько смысла в первое слово книги («ее»), в тип высказывания (косвенная речь), в форму высказывания и его предпосылку, заставить их так сильно воздействовать на ход повествования, голос повествователя, цель повествования. Проделывая все это, Набоков одновременно показывает, как рассказчик уничтожает самого себя и стирает Флору (прежде чем представить ее вымышленную смерть в «Моей Лауре»), описывая, как она отзывается о муже как о «в некотором роде писателе», чей «таинственный манускрипт» посвящен тому, как он истребляет самого себя в ходе еще одной обреченной попытки преодолеть – или выправить – свое «я».

Накануне публикации «Подлинника Лауры» мы с Мартином Эмисом должны были выступать в Нью-Йорке и, прочитав его отрицательную рецензию, я показал ему корректуру своей статьи, которая должна была выйти чуть позднее. Возвращая мне корректуру, Эмис сказал, что не согласен с моим заявлением, будто в первом предложении Набоков предстает «во всем блеске своего таланта». Я не отказываюсь от этого заявления – и теперь могу объяснить, почему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю