Текст книги "Владимир Набоков: американские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 78 страниц)
Перед отъездом Набокова в Калифорнию Эдмунд Уилсон, только что проштудировавший калифорнийских писателей, предупредил друга об опасности подпасть под чары голливудской коммерции и поддаться соблазну нежиться под тамошним солнцем. Набоков не боялся ни того, ни другого. Перед тем как вернуться на восток, он прочитал лекцию на славянском отделении университета Беркли, которое возглавлял Александр Каун, давний поклонник Сирина, – они познакомились в Париже в 1932 году, – в надежде, что о нем вспомнят, если в университете появится вакансия72.
11 сентября Набоковы покинули Пало-Альто и через Нью-Йорк отправились на поезде в Уэлсли73. Вернувшийся с американского запада Набоков перестал быть Сириным – писателем, известным лишь замкнутой на себя диаспоре русских эмигрантов, он превратился в европейского интеллектуала, нашедшего свою нишу в американских университетах – что само по себе есть на удивление американский поступок. Манхэттен, приветствовавший Набокова улыбками в первое американское утро, и последующий год, проведенный в этой стране, предопределили его будущую американскую жизнь. Он поселится на востоке Соединенных Штатов, но каждое лето будет путешествовать на запад, он будет наслаждаться интеллектуальной жизнью американских университетов, будет еще энергичней, чем прежде, собирать и изучать бабочек, переводить и преподавать, и у него почти не останется времени на общение с музой. После многих трудностей он сумеет опубликовать не только свои англоязычные романы, но и русские рассказы. Что же касается знаменитых русскоязычных романов – главного его достижения до приезда в Соединенные Штаты, – ему не удастся найти издателя в англоязычном мире до тех пор, пока «Лолита» не принесет ему новой славы, – только тогда он и покинет облюбованную американско-университетскую нишу.
ГЛАВА 2
Заезжий лектор: Уэлсли и Кембридж, 1941–1942
I
Писательница Сильвия Беркман, коллега Набокова по Уэлсли, утверждает, что, хотя ей и довелось дружить со многими знаменитыми литераторами, такими как, например, Роберт Фрост, она не встречала никого настолько самобытного, как Набоков, – казалось, что он принадлежал к совершенно особой породе, состоявшей лишь из одного человека2. Уникальным было и его положение в Уэлсли с 1941-го по 1942 год – созданная специально для него должность резидентного лектора по сравнительному литературоведению.
По существу, контракт этот, не считая своей недолгосрочности, устраивал Набокова куда больше, чем все последующие университетские контракты. В Уэлсли не было ни русского отделения, ни отделения сравнительного литературоведения, так что Набоков оказался сам себе хозяин. Его пригласили туда после блестяще прочитанного в марте курса – главным образом для того, чтобы он как писатель служил вдохновением для студенток, поэтому его основной обязанностью было писать. Помимо этого, ему предстояло прочесть всего лишь шесть публичных лекций, «может быть, что-нибудь о великих русских писателях, их значении и влиянии на европейскую культуру», и несколько лекций для студенток различных отделений современной литературы3. Как резидентному лектору ему полагалось жить на территории кампуса, участвовать в общественной жизни и хотя бы раз в неделю ужинать в колледже. Оплачивалось все это щедро, 3000 долларов – что равнялось зарплате опытного преподавателя.
Вернувшись из Калифорнии, Набоковы сняли маленькую уютную квартиру в тихой деревне Уэлсли, всего в нескольких шагах от кампуса: большой дощатый дом под остроконечной крышей, номер 19 по улице Эплби-Роуд. В 1944 году, став штатным преподавателем колледжа, Набоков поселился в Кембридже и приезжал в Уэлсли только на свои лекции, не общаясь почти ни с кем, кроме студентов. Пока же, в первый свой год, он проводил в Уэлсли большую часть времени и вскоре стал заметной фигурой. Он подружился с живущими поблизости коллегами – с пожилыми Агнес Перкинс и Эми Келли, принимавшими его в марте, с Уилмой и Чарльзом Керби-Миллерами, молодыми супругами – преподавателями английского отделения, с Андрэ Брюэль с французского отделения.
Набоков сразу же полюбил Уэлсли – отчасти за то, что в колледже ценили Набокова. Впоследствии он отмечал, что, в отличие от соседнего Гарварда, преподаватели Уэлсли заботились главным образом о науке и о благополучии студентов, а не о своем положении и престиже. Подобное отношение к студентам Набоков считал типичным проявлением американской доброты, а свободный доступ к книгам на библиотечных полках – доказательством американской открытости. После недавних «западных оргий» ему сначала показалось «жалкой скукой созерцать старых добрых бабочек Восточного побережья на газонах колледжа», но в Новой Англии он чувствовал себя более уютно, чем «в красивой, но какой-то ненастоящей Калифорнии, среди этих белокурых холмов», и он полюбил прогулки по лесистому кампусу, среди увитых плющом деревьев и бесчисленных цветов, и по берегам озера Уабан4.
В начале осеннего семестра, в первые три недели октября, Набоков читал по средам публичные лекции в Пенделтон-Холле перед большой аудиторией студентов и преподавателей. В первой лекции «Пушкин как западноевропейский писатель» Набоков представил Пушкина изгнанником в своей стране, не просто страдающим от царской цензуры, но обреченным на «положение вечного изгоя, которое знакомо всем талантливым писателям, но для великих русских писателей всегда было почти что естественным состоянием». Во второй лекции «Лермонтов как западноевропейский писатель» он в основном разбирал короткое стихотворение «Сон». В третьей лекции «Гоголь как западноевропейский писатель» он восхищался иррациональной магией «Шинели» и гоголевским умением создать зрительный образ, позволивший ему избавиться от «истертых комбинаций слепцов-существительных и по-собачьи преданных им эпитетов, которые Европа унаследовала от древних»5.
Набоков читал лекции и на отделении писательского мастерства, и на отделениях современных литератур – английской, французской, испанской и итальянской. Он рассказывал студентам-испанистам об использовании русскими писателями испанских литературных традиций: о «Каменном госте», блестящем пушкинском переложении легенды о Дон Жуане, и о том, как русская интеллигенция отождествляла себя с Дон Кихотом, сражаясь с ветряными мельницами царизма6.
Набоковы часто ужинали в общежитиях и клубах вместе со студентками7. Смелые взгляды и разнообразные интересы Набокова восхищали его юных слушательниц, а он грелся в лучах их восхищения. Девушкам в клетчатых юбках, коротких носках и вязаных кофтах с засученными рукавами он казался очаровательным, красивым и (по меркам благополучного Уэлсли) романтически бедным.
IIПо приезде в Уэлсли Набоков начал писать большую статью по естественной мимикрии, «с яростным опровержением „natural selection“ и „struggle for life“[13]13
Естественного отбора… борьбы за существование (англ.).
[Закрыть]». Эта тема интересовала его с детства. Набоков верил в эволюцию, но считал дарвиновское описание ее механизма ошибочным[14]14
В то время подобные взгляды не были столь необычными, как может показаться сейчас. То, что Джулиан Хаксли назвал «эволюционным синтезом», появилось в среде профессиональных биологов только между 1937 и 1947 годами – этот синтез и примирил натуралистов и генетиков, разногласия между которыми мешали широкому признанию не самой эволюции, а дарвиновской интерпретации этого явления. См.: Ernst Mayr, The Growth of Biological Thought (Cambridge: Harvard University Press, 1982), 566–568.
[Закрыть]: он не соглашался с тем, что изысканность создаваемых природой узоров можно объяснить произвольным и ненаправленным естественным отбором, тем более в случаях особо виртуозной мимикрии, многократно превосходящей по сложности то, что необходимо для защиты от естественных врагов. Набоков чувствовал, что в природе есть элемент обманчивости и артистизма, будто ее изысканные узоры сокрыты специально, чтобы дать человеческому разуму возможность обнаружить их. К весне Набоков закончил статью, но опубликовать ее так и не удалось. Сохранился лишь отрывок, вошедший в книгу «Память, говори»8.
Идеи Набокова в отношении мимикрии, ставшие неотъемлемой частью его миропонимания, выходят за пределы естествознания, смещаясь в область метафизики. В остальном же его исследования лепидоптеры безусловно попахивают лабораторным нафталином.
Вскоре после переезда в Уэлсли он отправился в Гарвард (до которого было 25 километров), чтобы сравнить пойманные им в Гранд-Каньоне экземпляры с экспонатами Музея сравнительной зоологии. Оказалось, что большинство бабочек Старого Света из коллекции Уикса разложены бессистемно и даже не защищены стеклом от пыли и музейных клещей. Набоков пошел к заведующему гарвардским отделением энтомологии Натаниэлю Бэнксу и вызвался привести коллекцию в порядок. Друг Бэнкса Уильям Комсток из Американского музея естественной истории предупредил того о возможном посещении Набокова, поэтому на столе у Бэнкса лежала статья, написанная Набоковым в 1920 году, – «Заметки о крымской лепидоптере» – неплохое начало9.
Томас Барбор, директор Музея сравнительной зоологии, предоставил Набокову несколько застекленных стендов, заказал еще и сказал, что будет очень благодарен, если Набоков найдет время упорядочить их коллекцию. Эта неформальная договоренность не предполагала никакой оплаты, но Набокову было довольно и того, что он получил доступ к коллекции. Начиная с октября 1941 года он ездил в Музей по меньшей мере раз в неделю – то на метро и поезде, то на автобусе и трамвае. Там, в комнате 402, выходящей окнами на восток, он сидел на длинной скамье, окруженный стеллажами с аккуратно расправленными и размеченными бабочками, мотыльками и мошками. За год эта скамья фактически стала его вторым домом, дневным приютом10.
Директор музея Барбор не был энтомологом. По воспоминаниям Набокова, это был очень симпатичный человек, который высоко ценил набоковские рассказы, опубликованные в «Атлантик мансли», и Набоков был крайне признателен ему за предоставленную возможность заниматься научной работой. На противоположном конце музейной иерархии находился Кеннет Кристиансен, работавший на добровольных началах студент, который впоследствии отзывался о Набокове как о самом блестящем собеседнике среди многих щедро одаренных красноречием сотрудников музея, – когда он был не слишком занят, коллеги ходили к нему пообщаться. Узнав о том, что Кеннет интересуется стрекозами, Набоков рассказал ему про них и растолковал тонкости таксономии и классификации11.
Набоков никогда прежде не занимался сатиридами – семейством, к которому принадлежала пойманная им в Гранд-Каньоне бабочка; ему пришлось засесть в лаборатории и пересмотреть их классификацию. Собрав из коллекции МСЗ и других американских музеев сто бабочек, традиционно причислявшихся к виду henshawi Edwards, он убедился, что некоторые из них на самом деле относятся к другому, открытому им виду – dorothea, a остальные – к третьему виду, pyracmon, который, как считалось прежде, не встречается в Северной Америке. Пойманные им в Гранд-Каньоне бабочки обратили на себя внимание – коллекционеры принялись собирать образцы того же вида и подтвердили отмеченные Набоковым отличия12.
IIIПока Набоков работал в Музее, его первый англоязычный роман «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» готовился к публикации. Все еще не ручаясь за свой английский, Набоков попросил Агнес Перкинс помочь ему вычитать гранки. Эдмунд Уилсон также просмотрел корректуру и заметил, что роман «совершенно очарователен. Просто удивительно – ты пишешь такую великолепную англоязычную прозу и так разительно отличаешься от других англоязычных писателей… Все это на высочайшем поэтическом уровне – как оказалось, ты превосходный английский поэт. Роман восхитил и воодушевил меня как ни одна другая новая книга уж и не упомню за сколько времени»13. Тем не менее Уилсон, с его извечным духом соперничества, как всегда, не мог не придраться к некоторым словесным вывертам, и Набоков ответил тоже как всегда: письмом, в котором сознательно употреблял якобы ущербные словосочетания.
В конце октября 1941 года Набоков задумал написать новый англоязычный роман; при этом он признался Алданову, что тоскует по русскому языку и по России. Он по-прежнему оставался русским писателем, и отречение от родного языка было мучительным. Еще в течение нескольких лет он занимался в основном переводами с русского языка и писал о русских писателях или на русские темы. Он послал Алданову «Ultima Thule» – последнюю главу незаконченного романа «Solus Rex», последнего написанного им по-русски, еще до отъезда из Европы, – для первого номера «Нового журнала». Он отправил свою лекцию о Лермонтове в англоязычный «Рашн ревю», неожиданно полюбивший Россию после того, как нападение Гитлера в июне 1941 года сделало Советский Союз союзником американцев. Приехав в Уэлсли, Набоков первым делом перевел три стихотворения Владислава Ходасевича – как и он сам, гениального и незаслуженно обделенного славой во внешнем мире эмигранта. Полвека спустя эти три стихотворения остаются лучшими переводами Ходасевича на английский язык14. Также впервые со времен юности Набоков написал стихотворение на английском языке, прощаясь с «Языком нежнейшим»:
То all these things I've said a fatal word [proshchai, farewell]
using a tongue I had so tuned and tamed
that – like some ancient sonneteer – I heard
its echoes by posterity acclaimed.
But now thou too must go; just here we part,
softest of tongues, my true one, all my own…
And I am left to grope for heart and art
and start anew with clumsy tools of stone15.
[Всем этим вещам я сказал роковое слово [прощай, farewell]
на языке, который я отладил и приручил
до такой степени, что – как древний песнопевец – я слышал,
как отзвуками его восторгаются потомки.
Но теперь и тебе пора уходить; вот здесь мы расстанемся,
нежнейший язык, не изменивший мне, только мой…
Я остаюсь искать на ощупь сердце и искусство
и начинать все заново с помощью грубых каменных орудий.]
Набоков навестил Уилсонов в Уэлфлите и провел с ними День Благодарения. Столкновение с новейшей американской техникой вдохновило его на написание куда более удачного стихотворения «Холодильник пробуждается», в котором банальный аппарат, гудящий в темноте, превращается в дверь, ведущую к ночным чудесам и романтике полярных открытий16. «Нью-Йоркер», самый щедрый на гонорары американский журнал, сразу же напечатал эту вещь, а в последующие годы и еще несколько набоковских стихотворений.
Уилсон, который месяца два спустя сказал знакомому издателю, что еще никогда не встречал более талантливого человека, чем Набоков, и что в один прекрасный день тот создаст величайший роман современности, написал великолепную аннотацию на «Подлинную жизнь Себастьяна Найта»17. 18 декабря 1941 года – почти что через три года после написания – роман наконец вышел в свет. Отзывы рецензентов делились на восторженные, смешанные и неодобрительные, с преобладанием первого и второго видов. Некоторые рецензии оказались довольно проницательными: «Балтимор сан» писала, что подлинная тема книги – «глубины и тайны индивидуального сознания», «Нью-Йорк геральд трибюн» отметила, что эта книга – не просто попытка показать «полную непостижимость любой личности, но еще и намек на одиночество всякого человека… маленький шедевр как по замыслу, так и по исполнению»18. Однако роман вышел всего лишь через две недели после Перл-Харбора, и публике, соответственно, было просто не до него. Аннотация Уилсона привлекла внимание талантливых молодых читателей – Говарда Немерова, Джона Уэйна, Флэннери О'Коннор, Герберта Голда – для них «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» стала в сороковых годах почитаемой классикой. Для Набокова все это было слишком мало, слишком поздно.
IVВойна преобразила Уэлсли еще до Перл-Харбора. Помимо экономии тепла и нескончаемого вязания теплых вещей для фронтовиков и беженцев, ввели учебные воздушные тревоги, курсы по оказанию первой помощи, по уходу на дому и по приготовлению еды в походных условиях. По всей стране нарастала волна просоветского энтузиазма – тем истеричней, чем дальше продвигались по России гитлеровские войска.
Желание внести свой вклад в оборону побудило Набокова начать новый роман (который он назовет «Под знаком незаконнорожденных»), чтобы показать, что фашистская Германия и Советская Россия по большому счету обе знаменуют собой одинаково грубую пошлость, враждебную всему хрупкому и ценному в человеческой жизни. В декабре и январе он погрузился в написание первых глав романа – к тому времени он еще не отказался от традиционных методов и писал подряд, главу за главой – и оптимистично сообщил Джеймсу Лохлину: «Он будет готов для Вас через три или четыре месяца»19.
В начале февраля Набоков выступил на круглом столе, организованном Чрезвычайным комитетом колледжа. За год до этого, когда Гитлер и Сталин растаскивали на куски Восточную Европу, Набоков публично сравнил фашистскую Германию с Советским Союзом. Сейчас же, не желая восхищаться сталинской Россией, но не вправе осуждать страну, отражающую немецкое нападение, он подчеркнул сходство английской и американской демократии с недолго просуществовавшей демократией в старой России:
VСтарый русский демократ легко находил общий язык с английским или американским демократом, несмотря на различия в формах правления их стран…
Демократия – это лучшее проявление гуманности не потому, что мы отчего-то считаем, что республика лучше, чем король, а король лучше, чем ничего, а ничего лучше, чем диктатор, а потому, что демократия – естественное состояние каждого человека с того самого момента, как человеческий разум стал осознавать и мир, и себя. В нравственном смысле демократия непобедима. В физическом смысле победу одерживает та сторона, у которой более совершенное оружие. Веры и гордости хватает и тем, и другим. То, что наша вера и наша гордость совершенно другого порядка, абсолютно не волнует нашего врага, который проливает чужую кровь и гордится своей20.
В начале второго семестра Набоков вновь прочел три публичные лекции: об акварельном стиле Тургенева и об уникальном даре Толстого соотносить время воображаемых событий со временем читателей; о поэзии Тютчева; о пафосе Чехова и о его волшебном даре переплетения как бы случайно выбранных деталей. Он читал студентам-итальянистам лекции о Леонардо, англистам о трагедии трагедии, зоологам о теории и практике мимикрии. Его имя часто мелькало в вестнике новостей колледжа. Одна студентка взяла у него интервью на предмет его эстетической философии. «Искусства как общего понятия не существует, – заявил Набоков, – существуют отдельные творцы, но все они индивидуальности, пользующиеся различными формами выражения». Выслушав его мрачное брюзжание по поводу условности «военного искусства», девушка спросила, не считает ли он, что искусство вообще умирает. Набоков удивленно рассмеялся: «Искусство еще во младенчестве!»21
В конце марта он сочинил длинное и, пожалуй, лучшее свое русскоязычное стихотворение «Слава»22. В этом бередящем душу стихотворении неизвестный персонаж, который в силу своей неопределенности выглядит невероятно мрачным и зловещим, пытается навязать поэту чувство вины за то, что тот расстался с родиной, а следовательно – теперь, когда эмиграция изжила себя, – и с читателями. До этого места стихотворение написано как антитеза традиции exegi monumentum: ты хотел воздвигнуть себе поэтический памятник, но его никто никогда не увидит; в отличие от Пушкина, ты вне России, и неизвестен, и никогда не будешь известен, выходит, твоя жизнь всего лишь шутка? Однако поэт смеясь прогоняет отчаяние и говорит, что дело не в славе и не в читателях, а в том особом видении, которое он носит внутри себя и которое некоторые читатели способны интуитивно уловить, испытав при этом пронзительную дрожь восторга:
Это тайна та-та, та-та-та-та, та-та,
а точнее сказать я не вправе.
Оттого так смешна мне пустая мечта
о читателе, теле и славе.
……………………………
…однажды, пласты разуменья дробя,
углубляясь в свое ключевое,
я увидел, как в зеркале, мир и себя
и другое, другое, другое.
Годы спустя Набоков часто жаловался на то, какой мукой стало для него в начале 1940-х годов отречение от родного языка, расставание с пышущей здоровьем русскоязычной музой: «Личная моя трагедия – которая не может и не должна кого-либо касаться – это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка…». Язык, на котором он теперь начал писать, еще долго казался ему «колченогим, ненатуральным, на нем, может быть, и удастся описать закат или насекомое, но когда мне требуется кратчайшим путем пройти от склада к магазину, невозможно утаить бедность его синтаксиса и скудость домодельного лексикона. Потрепанный „роллс-ройс“ не всегда лучше работяги-„джипа“». Единственной отдушиной стали для него несколько больших русских стихотворений, написанных в начале 1940-х годов, которые, по его же собственному совершенно справедливому суждению, «по непонятным причинам превосходят по напряженности и сосредоточенности» всю его более раннюю поэзию23.
На следующий день после того, как Набоков прочитал последнюю публичную лекцию в Уэлсли, представители итальянского, французского, испанского и немецкого отделений обратились к Элле Китс Уайтинг, декану, ответственному за учебный процесс, с просьбой продлить его контракт: «Его оригинальность, творческий талант, яркое критическое мышление, личное обаяние и блестящее обращение с английским языком бесспорно заслужили ему место в колледже Уэлсли»24. Состоятельная выпускница послала сто долларов в Президентский фонд в надежде, что это поможет оставить Набокова при колледже:
Я много слышала о нем от… студентов и преподавателей в прошлом году… они все говорили, что он вдохновляет. В прошлом месяце мне довелось встретиться с ним за ужином, устроенным госпожой Перкинс для господина Моргана… и на следующий день, когда он и его жена были почетными гостями на чаепитии, устроенном факультетом перед его блестящей лекцией о Чехове… на следующее утро мы обсуждали лекцию и его самого за завтраком: преподавателей-французов, итальянцев, испанцев и американцев, равно как мисс Маккрам и меня, изумляет, каким он является мощным интеллектуальным стимулом для всех членов факультета25.
В апреле Эми Келли, использовавшая тексты Набокова, опубликованные в «Атлантик мансли», в своих лекциях по писательскому мастерству, совместно с Агнес Перкинс написала петицию с просьбой оставить его в колледже. Это не помогло. Набокова пригласили в Уэлсли не только как блестящего лектора, но и как человека, чьи прямолинейные высказывания по поводу равной посредственности и варварства фашистского и советского режимов попали в нужную струю, когда Гитлер и Сталин, заключив пакт, подминали под себя Европу. Теперь же, когда советские батальоны и советские граждане из последних сил сражались с немецкими захватчиками и Америка, вступив в войну, стала официальным союзником СССР, прямота Набокова могла поставить в неловкое положение ректора Уэлсли Милдред Макафи, ожидавшую назначения в Вашингтон возглавлять Женский Морской Резерв (WAVES, Women Accepted for Volunteer Emergency Service). Хотя Набокову хватало ума не афишировать свои антисоветские взгляды в то время, как советские люди гибли на войне, а гитлеровские войска продвигались по советской территории, Милдред Макафи отказалась подписать долгосрочный контракт под предлогом, что должность Набокова финансировалась из специального фонда, который уже практически исчерпан26.
Мучимый неопределенностью в отношении предстоящего года, Набоков в апреле подписал договор с Институтом международного образования на осеннее лекционное турне. Он предлагал им широкий выбор лекций: «Писательское мастерство», «Роман», «Новелла», «Трагедия трагедии», «Художник и здравый смысл», «Суровые факты о читателях», «Век изгнания», «Странная судьба русской литературы» и отдельные лекции о Пушкине, Лермонтове, Гоголе и Толстом. Рекламное объявление завершала громкая похвала Филипа Мозли из Корнеля: «Я хотел бы добавить, что, по моему мнению и по мнению куда более авторитетных, чем я, специалистов, господин Набоков уже является (под псевдонимом Сирин) величайшим русским романистом современности и обещает достичь бесконечно большего… Говоря о его творчестве, я с полным основанием использую превосходную степень, поскольку читаю его русские книги с 1932 года»27.
Набоков уже знал, что подобная хвала не многого стоит. Он встал на воинский учет и почти надеялся, что его призовут. В воображении он уже представлял себе, как осенью возглавит взвод; однако армия его так и не востребовала28.




























