Текст книги "Владимир Набоков: американские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 78 страниц)
По большей части Набоков старался переводить «Лолиту» как можно ближе к тексту – так, как он переводил и другие книги9. Смысл для него был важнее созвучий: «Lolita, light of my life, fire of my loins» стало «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел» и утратило переливающиеся аллитерации. Зато он нашел, по словам Кларенса Брауна, «как всегда блестящие» русские эквиваленты английской игры слов и эквиваленты-параллели английским и французским аллюзиям10. В русском тексте «Лолиты» иносказательная комичность и камуфляж кошмарных криптограмм Куильти ничуть не уступают английскому оригиналу. Соавтор Куильти, загадка-анаграмма Вивиан Даркблум становится «Вивиан Дамор-Блок (Дамор – по сцене, Блок – по одному из первых мужей)», словно за ней уже числится немало интимных и загадочных театральных связей или словно романтика и тайна «Darkbloom» превратились в новое воплощение романтической и туманной «Незнакомки» Блока.
Перевод интересен и для читателей английской «Лолиты» – в русском тексте зачастую раскрывается то, что только упомянуто в английском: не по адресу направленный антисемитизм, проявившийся, когда «Гумберга» не хотели селить в «Зачарованных Охотниках»; точные условия, на которых Лолита зарабатывала свои карманные деньги. «Her weekly allowance, paid to her under condition she fulfil her basic obligations, was twenty-one cents at the start of the Beardsley era»[183]183
Ее недельное жалованье, выплачиваемое ей при условии, что она будет исполнять основные свои обязанности, было, в начале Бердслейской эры, двадцать один цент (англ.).
[Закрыть], – говорится в английском тексте, но в русском тексте уточняется, что она должна была выполнять свои «основные обязанности» трижды в сутки.
В послесловии к английской «Лолите» Набоков писал о том, что «личная моя трагедия… – это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка»11. В новом послесловии к русскому переводу он признался читателям, что работа над переводом разочаровала его: «Увы, тот „дивный русский язык“, который, сдавалось мне, все ждет меня где-то, цветет, как верная весна за наглухо запертыми воротами, от которых столько лет хранился у меня ключ, оказался несуществующим, и за воротами нет ничего, кроме обугленных пней и осенней безнадежной дали, а ключ в руке скорее похож на отмычку»12. Многие русские согласились с этим утверждением – по их мнению, русская «Лолита» написана неуклюжим и неестественным языком. Многие, но не все. Нина Берберова, пожалуй, самая крупная после Набокова романистка среди русских эмигрантов его поколения, не разделяла набоковского мнения, что его русские струны охрипли. Геннадий Барабтарло, после смерти Набокова переведший на русский язык «Пнина», заявил, что последнее творение Набокова на русском языке «во многих стилистических отношениях его превосходнейшее» и достойно занять место «на самой верхней ступени замершего эскалатора русских шедевров»13.
Различие суждений в данном случае отчасти можно объяснить процессом постепенной вульгаризации, которой подвергался русский язык в Советском Союзе. Набоков сознательно противился этому процессу, поэтому многим советским читателям его стиль кажется напыщенным. Другие, однако, считают, что Набоков писал для России будущего, где язык и искусство опять обретут свободу, подлинность, индивидуальность. Кларенс Браун пишет, что Набоков перевел «Лолиту» «для того самого гипотетического читателя, к которому обращались его земляки Баратынский и Мандельштам: для „друга в потомстве“, как выражались они. Однако чтобы писать для будущего, нужно иметь уверенность, что это будущее наступит». Владимир Вейдле, эмигрантский критик, пророчит, что когда-нибудь перевод «Лолиты» обязательно принесет плоды в русской литературе и станет еще более значимым явлением, чем английский оригинал для англоязычной литературы14.
В послесловии к переводу Набоков сравнивал выразительность русского и английского языка: оба одинаково хорошо передают поэзию пейзажа, движений и чувств, однако абстракции, недоговоренности, а также то, что связано с модой, спортом, наукой и техникой, в русском языке обозначаются многословными и неуклюжими построениями. Набоков написал своему другу Бертрану Томпсону, что русский – «хороший язык „С“, но ужасный язык „На“. Главная беда – с техническими терминами: они или многоречивые и окольные, или же шуточные. Например, windshield wipers[184]184
Автомобильные стеклоочистители (англ.).
[Закрыть] можно либо передать фразой из сорока букв, либо выбирать между „лапками“, „дворниками“ и „близнецами“ – все это вульгаризмы, используемые в СССР». В данном случае Набоков выбрал «близнецов», но уникальное владение обоими языками позволило ему сотворить многие точные и уместные эквиваленты, которых нет ни в одном стандартном англо-русском словаре, – ныне они собраны в специальном «Англо-русском словаре „Лолиты“ Набокова», ставшем бесценным лексикографическим пособием15. Эти неологизмы обогатили не только лексикографию, но и литературу: «Ада», с ее ироническим взглядом на технику («вжикер», «дорофон») и беззаботным превращением американских штатов в русские пенаты, существует отчасти благодаря набоковскому опыту переложения «Лолитиной» Америки на русский язык.
Весной 1965 года вокруг «Монтрё паласа» шли строительные работы, и отель стал слишком шумным для писателя со сверхчувствительным слухом. Набоковы купили новую машину, «ланча флавия», и в конце апреля покатили в Гардон-Ривьеру на озере Гарда. По дороге они остановились в Милане, где Набоков собирал материал для «Бабочек в искусстве» в Пинакотеке Амбросиане. Его пленила прекрасная (хотя и без бабочек) картина Караваджо «Корзина с фруктами» – вскоре выдуманный Караваджио станет одним из самых запоминающихся шедевров в «Аде»16.
В Гардоне они жили в «Гранд отеле», и балкон комнаты Набокова выходил на озеро Гарда. Каждое утро он рыскал по холмам в поисках настоящих, а не нарисованных бабочек, потом садился работать над «Тканью времени». Набоков с удовольствием прочитал малайскую трилогию Энтони Берджесса и начал читать «Герцога» Сола Беллоу, но книга оказалась слишком скучной. Часто приезжал Дмитрий. Ему шел тридцать второй год, все его гоночные призы уже не помещались на каминной полке. В то лето, к огромной радости родителей, Дмитрий решил покончить с гонками и посвятить себя опере. Однажды перед очередным стартом друг Дмитрия тенор Джузеппе Кампора и его жена заперли его гоночный автомобиль в своем дворе и отказались открыть ворота.
Дмитрию все же удалось их уломать, и на следующий день он, как обычно, получил на гонке в Триесте приз, однако вера друзей в его оперный талант растрогала молодого певца, и он больше никогда не участвовал в серьезных соревнованиях17.
Когда в живописной Гардоне стало слишком жарко, Набоковы уехали в швейцарские горы, поселившись в Сен-Морисе в отеле «Сювретта». 7 июля, через неделю после переезда, Набоков прочел рецензию Эдмунда Уилсона на его «Евгения Онегина» и тут же послал телеграмму Барбаре Эпстайн в «Нью-Йоркское книжное обозрение»: «Пожалуйста, приберегите в следующем номере место для моего грома»18.
Рецензии на «Евгения Онегина» выходили уже почти что в течение года. Все восхищались информативностью комментария, хотя некоторые критики и упрекали Набокова за избирательность, склонность к отступлениям и привередливый тон. Все хвалили точность набоковского перевода, но, как правило, сетовали на то, что Набоков даже не пытался сохранить мелодичность и живость пушкинского языка, что перевод Набокова звучит только как перевод. В начале 1965 года он обменялся письмами с Бабеттой Дейч, которая до него перевела «Евгения Онегина», и эта переписка стала краткой схваткой перед боем19.
В начале рецензии Уилсон упоминает о своей дружбе с Набоковым, после чего тут же переходит на личности:
Поскольку г-н Набоков имеет обыкновение предварять любую работу, которую он предпринимает, заявлением, что он уникален и несравненен и что любой другой, кто пытался сделать то же самое, бездарь и невежда, никуда не годный лингвист и ученый, – обычно с подтекстом, что это также человек низшего класса и одиозная личность, он не должен сетовать на то, что рецензент, хотя и не подражая его дурным литературным манерам, не постесняется подчеркнуть его слабости.
На самом деле Набоков никогда ничего подобного не заявлял, а, наоборот, хвалил таких переводчиков, как Иван Тургенев – Луи Виардо и Андре Лирондель, таких комментаторов, как Лернер, Щеголев, Ходасевич, Томашевский, Тынянов и другие. Кроме того, как отмечает Кларенс Браун, Уилсон не понял скромности поставленной Набоковым задачи: передать лишь точный смысл «Евгения Онегина», даже не пытаясь, в отличие от других переводчиков, сохранить мелодичность и изящество Пушкина20.
Главным обвинением Уилсона было то, что «лысый и неловкий язык» набоковского перевода не имеет ничего общего с Пушкиным. Как объяснял Уилсон:
Известен также извращенный [набоковский] прием – пугать читателя или втыкать в него булавки, и думается, что здесь его склонность к извращенности сказалась в том, что он обуздал свое собственное великолепие; что он – с его садо-мазохистскими наклонностями в духе Достоевского, так остро подмеченными Сартром, – терзает и читателя, и себя самого, уплощив Пушкина и лишив свой собственный талант возможности проявиться во всю силу.
Помимо этого желания терзать себя и других – такого важного элемента в его художественной прозе – единственный характерный штрих Набокова, который заметен в этой книге, это склонность к малоупотребительным и непонятным словам.
Всем своим творчеством Набоков показывает, как не просто понять наш многогранный мир и какое наслаждение испытывают те, кто старается его познать. Созданные Набоковым миры напоминают наш – на первый взгляд они так же недоступны для понимания, зато постепенно раскрываются во всей своей глубине. Это важнейшее свойство набоковского таланта Уилсон принимал за желание мучить и унижать читателя. Набоков применил тот же подход к «Евгению Онегину»: пушкинский шедевр представлен у него как многогранное чудо, постичь которое возможно лишь ценой большого труда, познав его бесценные детали. Набоков вовсе не стремился запутать читателей, но хотел позволить им вдохнуть полный букет Пушкина – так, стараясь передать архаизм и мелодику слова «воспомня» по сравнению с более нейтральным «вспомня», Набоков перевел его необычным в английском языке «rememorating», и это благое намерение Уилсон счел своенравной жестокостью.
Уилсон утверждал, что некоторые выбранные Набоковым слова вовсе не существуют в английском языке, – потому что не удосужился заглянуть в Словарь Вэбстера. Он не понял метода Набокова, поставившего себе цель создать лишь скромный подстрочник на корявом английском языке, чтобы показать читателям непереводимость русского оригинала. По словам уже процитированного Кларенса Брауна, в своей рецензии Уилсон главным образом сетовал на то, что перевод
IVзвучит коряво, содержит необычные слова, а иногда откровенно ошибочен. Вслед за последним утверждением Уилсон совершил почти невероятный по своей дерзости поступок: прочитал Набокову несколько ехидных кратких лекций по русской лексикологии и грамматике, сам каждый раз грубо ошибаясь. (Где были его русские друзья, на которых он постоянно ссылается?) Его также раздражает набоковский тон, он считает, что манеры его «близкого друга», как всегда, невыносимы, и вообще отвергает комментарий не столько за какие-то ошибки, сколько за то, что он раскрывает больше, чем кто бы то ни было хочет знать, – а заканчивается его рецензия оскорбительным комплиментом внешнему виду книг21.
Почему Уилсон так ополчился на старого друга? Уилсон отличался особым талантом переворачивать именно тот камень, под которым спрятался самый диковинный краб, открывать в литературе что-то необычное, неведомое другим – например, писателей Гражданской войны, которых он включил в сборник «Патриотическая кровь». Набоков, в отличие от него, не признавал посредственной литературы, одни только шедевры, заявляя, что произведение искусства обязано превосходить человеческие возможности. Уилсона всегда раздражало его пренебрежительное отношение к знаменитым авторам – Бальзаку, Стендалю, Достоевскому, Манну. При этом Набоков обычно старался отыскивать достоинства в книгах друзей, в то время как Уилсон гордился своей объективностью и непосредственностью и, наоборот, жестоко критиковал друзей в лицо. «Он от души любил спорить, – пишет Эдит Оливер. – „Экий ляпсус! – говорил он. – Что тут имеется в виду? Я никак не могу понять, что тут имеется в виду“. Он считал, что любая изданная книга… подлежит критике»22.
Но это не объясняет откровенной враждебности Уилсона к Набокову – чтобы понять ее, нужно проанализировать историю их дружбы.
Набоков любил спорить и ценил воинственность Уилсона, но не видел в нем конкурента. Впоследствии Эндрю Филд написал о дружбе Набокова и Уилсона, что «конкуренция между ними практически никогда не ослабевала», и Набоков попросил его заменить эту фразу на «„различие между двумя совершенно несхожими складами ума, позициями и образованиями никогда не стиралось“. Мы никогда не были конкурентами. Да и, Господи, в чем?»23. Их общим коньком была русская культура (язык, литература и история), которую Набоков знал безусловно лучше, чем Уилсон. И конечно же, Набоков не сомневался в том, что как писатель он несравненно талантливее Уилсона, как, впрочем, и любого другого своего современника.
Уилсона возмущало то, как Набоков критиковал других писателей, коробила его неколебимая самоуверенность, и еще в 1945 году он упомянул в письме Набокову «твое ненасытное и нарциссическое тщеславие». Чтобы подразнить Уилсона, Набоков подыгрывал этому образу. Когда тот написал ему, что учится играть в шахматы, Набоков ответил: «Я надеюсь, скоро ты будешь играть достаточно хорошо, чтобы я смог тебя разгромить»24.
Набоков был настолько убежден в неконкурентоспособности своего друга, что Уилсону все больше и больше хотелось бросить Набокову вызов и обойти его. Он тоже писал прозу и в момент знакомства с Набоковым как раз сочинял свою любимую книгу – сборник новелл «Записки о графстве Гекаты». Читая Набокова, Уилсон постоянно пытался навязать ему иное развитие сюжета, уверяя, что получится куда лучше. Начало «Смеха в темноте» ему нравилось больше, чем конец, «к концу все становится довольно неправдоподобно. Я думал, что у несчастного героя вот-вот разовьется цветной слух и он станет определять, где находится его подружка, слыша ее красное платье или что-нибудь в таком духе». Уилсон с интересом прочел «Бледный огонь», «но он показался мне довольно глупым… Я ожидал, что профессор окажется настоящим королем, а комментатор – убийцей». Точно так же Уилсон критиковал «Подлинную жизнь Себастьяна Найта», «Русалку» и «Под знаком незаконнорожденных»25.
Придумывая иные сюжетные развития, Уилсон соперничал с Набоковым на инстинктивном уровне, тогда как его рецензии были орудием осознанным и куда более мощным – ведь Уилсона считали лучшим американским критиком эпохи. Еще в 1947 году он пообещал Набокову написать большую работу о его творчестве. В 1952 году Уилсон с гордостью объявил Вере, что скоро начнет читать все набоковские книги и напишет критическую работу, «которая, боюсь, выведет его из себя». В течение последующих десяти лет он без конца повторял и обещание, и угрозу. Уилсон считал, что секрет набоковского искусства заключается в schadenfreude[185]185
Злорадстве (нем.).
[Закрыть], и написал в «Ране и самостреле», что способность к художественному творчеству рождается из травмы. В набоковских книгах «все постоянно претерпевают унижения», потому как «он сам, с тех пор, как оставил Россию, а также в результате убийства отца, должно быть, перенес много унижений». Впоследствии Набоков заметил: «„Страдания, ужасы и лишения“, которые, он предполагает, мне пришлось пережить… в основном суть плоды его нездоровой фантазии… Он даже не потрудился прочесть „Память, говори“, записи и воспоминания о счастливой экспатриации, которая началась практически в день моего рождения»26.
Если кто-то из них и страдал schadenfreude, то явно не Набоков, который ненавидел охоту, корриду и любое проявление жестокости к животным, а сам Уилсон. В 1967 году Набоков прочел в «Нью-Йоркере» очередное сочинение Уилсона и записал в дневнике: «Только негодяй мог написать, что он может понять „сексуальное удовлетворение“ от созерцания того, как женщина наступает на насыщенного молоком котенка и давит его в лепешку»27.
Эротические «Записки о графстве Гекаты» были запрещены и забыты. «Лолита» же принесла Набокову богатство и славу, что усилило раздражение Уилсона: он явно не мог соперничать с Набоковым, и Набоков об этом знал. В тот год, когда «Лолита» была опубликована в Америке, Уилсон не ответил на письмо Набокова, и, догадавшись, в чем дело, Набоков написал ему еще одно письмо, намеренно не упоминая в нем «Лолиту». Набоков пытался поддерживать угасающую дружбу, и когда в 1960 году Уилсон опять не ответил на его письмо, написал: «Ты совсем забыл меня». Роман Гринберг, их ближайший общий друг, встречался с Уилсоном в 1962 году, после чего спросил у Набокова в письме, за что Уилсон так злится на него. «Зависть? Вы такие разные!»28
VПушкин всегда был их общей любовью, а теперь стал яблоком раздора. В 1962 году Уильям Макгвайр написал Набокову, что Дуайт Макдональд и Уилсон хотят посмотреть гранки «Онегина». Набоков ответил: «Простите – я определенно не желаю, чтобы их показывали кому бы то ни было, в особенности Уилсону». Тем не менее год спустя, когда была готова последняя корректура, он разрешил Макгвайру послать гранки Уилсону, «но если он станет задавать вопросы, пожалуйста, не передавайте их мне»29.
Издательство «Боллинджен» обрадовалось, когда летом 1964 года появилась первая положительная рецензия на «Евгения Онегина». Набоков не придал ей большого значения, заявив: «Хорошего здесь только то, что некоторые из этих банальных комплиментов можно использовать для… рекламы в полную страницу… В остальном же у меня нет никаких иллюзий в отношении этих статей. Среди рецензентов нет ни одного по-настоящему компетентного человека». Фонд «Боллинджен» рассчитывал на статью Уилсона, но Набоков предупредил их, что ничего особенного от Уилсона не ждет: «Как я упоминал прежде, его русский язык рудиментарен, а его знание русской литературы поверхностно и нелепо. Он мой очень старый друг, и я надеюсь, наша переписка за четверть века… когда-нибудь будет опубликована»30.
Набоков не ждал ничего особенного от рецензии Уилсона, однако то, что «дорогой друг» «превратится в завистливого осла», стало для него полной неожиданностью. Прочитав рецензию, Набоков ошибочно предположил, что Уилсон успел просмотреть гранки «Онегина» и написать свою отповедь еще до того, как приехал погостить в начале 1964 года в Монтрё, но подло молчал, желая нанести удар со спины. На самом деле, хотя Набоков и разрешил Макгвайру послать Уилсону гранки в сентябре 1963 года, Уилсон прочел «Онегина» только после публикации (летом 1964 года)31.
В комментарии к «Евгению Онегину» Набоков удивляется, почему в определенной ситуации «Пушкин, мстительный Пушкин с его обостренным чувством чести и amour-propre[186]186
Самолюбия (фр.).
[Закрыть]» не вызвал на дуэль знаменитого повесу, написавшего на него оскорбительную эпиграмму. Набоков, наделенный пушкинским чувством amour-propre, естественно, решил постоять за себя, но его первым ответным выпадом было на удивление деликатное письмо в «Нью-Йоркское книжное обозрение». Упомянув про свою долгую дружбу с Уилсоном и выразив ему благодарность за оказанную в прошлом помощь, Набоков перечислил и объяснил восемь ошибок, сделанных Уилсоном в русском и английском языках, считая, что этого будет достаточно. В завершение он написал: «Как мне кажется, эти ошибки (там есть и много других, которые будут перечислены позже), как и странный тон этой статьи, разрушают дидактический пафос господина Уилсона. Смесь напыщенного апломба и брюзгливого невежества безусловно не способствует разумному обсуждению пушкинского и моего языка»32.
В том же номере был опубликован ответ Уилсона. Он посоветовался с Максом Хэйуордом, на которого обрушился в 1958 году за перевод «Доктора Живаго» – продемонстрировав еще тогда весьма приблизительное знание русского языка. С тех пор они успели стать друзьями и собутыльниками, и теперь Хэйуорд сформулировал ответный выпад Уилсона. Например, Набоков написал: «Я думаю, что г-ну Уилсону не следует поучать меня, как нужно произносить ту или иную русскую гласную». Хэйуорд посоветовал Уилсону взять набоковское описание одного русского согласного и объявить, что предложенный Набоковым вариант звучания «характерен для белорусского языка. Я слышал, как г-н Набоков настаивает на превосходстве петербургского произношения перед московским, и был удивлен, когда обнаружил, что он рекомендует произношение минское»33.
Энтони Берджесс, написавший до этого рецензию на перевод «Онегина», впоследствии скромно вспоминал, что, прочитав статью Уилсона и ответ Набокова, «мелкие рецензенты вроде меня поспешно удрали с линии перекрестного огня, оставив поле битвы гигантам»34. На деле же полемика продолжалась и в письмах читателей, и в газетных рецензиях, и в редакционных статьях «Нью-Йоркского книжного обозрения», «Нью рипаблик», «Поэтри» и так далее, и Набоков с огорчением обнаружил, что многие, не знающие русского языка или не понимающие его метода, согласны с Уилсоном и тоже жалуются на уродливость перевода, который он и не пытался приукрасить.
В конце октября – начале ноября Набоков написал длинную статью об этой полемике, предназначенную для «Нью-Йоркского книжного обозрения», но в конце концов напечатанную в «Энкаунтер». Он начал с утверждения, что никогда не реагирует на критику в адрес своих художественных книг, однако научная работа «обладает этической стороной, нравственным и человеческим началами. Она отражает честность или нечестность, талант или бездарность автора. Когда говорят, что я плохой поэт, я улыбаюсь; но когда говорят, что я плохой ученый, я тянусь за самым своим тяжелым словарем». В статье Набоков обосновал метод дословного перевода, мимоходом ответил на замечания некоторых критиков, и, уже не сдерживаясь, принялся за рецензию Уилсона, язвительно приветствуя «необычную, невероятную и весьма привлекательную возможность… опровергнуть практически каждый пункт в этом огромном труде… Это просто воплощенная мечта полемиста»35.
Разбирая каждое свое на первый взгляд странное и посему разгромленное Уилсоном толкование, он отметил, что «у всех у них в прошлом – агония, отставка и восстановление в правах, и с ними следует обращаться как с выздоравливающими больными или сирыми старцами, а не обзывать их самозванцами – особенно критику, который говорит, что восхищается некоторыми из моих книг». Его точность и эрудиция убийственны, его ирония безжалостна:
Переводя «слушать шум морской» (Глава 8, IV: 11) я выбрал архаический и поэтический транзитивный оборот «to listen the sound of the sea», потому что в соответствующем отрывке у Пушкина использован стилизованный архаический тон. Г-ну Уилсону может не нравиться этот оборот – мне он и самому не очень нравится – но глупо с его стороны допускать, что я впал в наивный русицизм и нуждаюсь в том, чтобы меня поучали: «по-английски следует говорить listen to something». Во-первых, это г-н Уилсон не знает, что в русском языке существует аналогичная конструкция, прислушиваться к звуку, – что, конечно, делает бессмысленным его обвинение в непреднамеренном использовании русицизма, и, во-вторых, если бы он удосужился пролистать одну из песней «Дона Жуана», написанного в год, когда Пушкин начинал свою поэму, или некую «Оду к памяти», написанную, когда работа над пушкинской поэмой близилась к концу, мой ученый друг заключил бы, что у Байрона («Listening debates not very wise or witty») и Теннисона («Listening the lordly music») столько же русской крови, сколько у Пушкина и у меня36.
После публикации «Ответа Набокова» в Англии «Обсервер» назвал эту заваруху самым кровавым литературным скандалом с тех пор, как Ф.Р. Ливис едва не перекусил яремную вену Ч.П. Сноу. Королевская Шекспировская Труппа почтила набоковский перевод чтением в Олдвиче, которое прошло с огромным успехом. Почему-то всех тянуло сопоставлять скандал Набокова – Уилсона со спорами Сноу и Ливиса за и против объединения «двух культур» – науки и искусства, Набоков был ученым и, работая над «Бабочками Европы», сказал Вайденфельду, что скорее поместит в книге фотографию не очень качественного экземпляра из описываемой местности, чем безупречную бабочку из другой: «Мы будем жертвовать „красотой“ ради науки, с тем чтобы достичь подлинной красоты». Тем же принципам он следовал при переводе «Евгения Онегина»: жертвуя поверхностной «красотой» рифмованного стиха, он стремился к безупречной точности – ради более глубокой истины и более подлинной красоты[187]187
«Вырванный из своей исконной словесной среды, – писал он в „Проблемах перевода: „Онегин“ по-английски“ (1955), – оригинальный текст не сможет парить и петь; зато он поддается расчленению, препарированию и научному рассмотрению во всех его органических деталях».
[Закрыть]37.
Отголоски этого противостояния звучали и позднее: несколько печатных выпадов и контрвыпадов Уилсона и Набокова в 1966-м, а потом в 1968 годах и куда более интересные личные письма. Уилсон считал свою рецензию здоровой честностью, а вовсе не злобным поклепом, и послал ее их с Набоковым общему другу Роману Гринбергу. Гринберг написал Набокову, что Уилсон по-прежнему ждет ответа: «Он не понимает, до чего он жалок». После этого Уилсон удивил Набокова, в конце 1965 года прислав ему рождественскую открытку, которая выглядела бы «очаровательной и даже остроумной при других обстоятельствах». Год спустя от него пришла еще одна открытка: «Мне жаль, что наша полемика завершилась. Мало что доставляло мне столько наслаждения». Набоков ответил с натянутой вежливостью: «Хотя мне наша „полемика“ отнюдь не доставила того наслаждения, которое, как ты говоришь, она доставляла тебе, я хотел бы поблагодарить тебя за поздравление с Рождеством». Два года спустя Набоков записал в дневнике: «Странный сон: кто-то на лестнице берет меня со спины за локти. Э.У. Веселое примирение». Наяву примирение не состоялось38.




























