Текст книги "Владимир Набоков: американские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 78 страниц)
«Николай Гоголь»
Заказанного в качестве популярного пособия «Николая Гоголя» ждал блестящий успех: в англоязычном мире эта набоковская книга сделала для Гоголя больше, чем любая другая. И это при том, что с самого начала ее и до конца Набоков выказывает отвращение к прямолинейному пересказу и старательным популяризаторским пояснениям. Взамен он предпочитает удивлять читателя (книга начинается со смерти Гоголя и заканчивается его рождением), высказывать крайние суждения, раздраженно отметать несущественное. Как исследование творчества Гоголя, это сочинение является нарочито неполным: в нем рассматривается только лучшее из написанного им – или, вернее, то, что из этого лучшего ценится Набоковым, – все прочее отвергается. Но то, о чем Набоков рассказывает, и вправду отдает волшебством.
Он предупреждает тех, кто мог бы обратиться к Гоголю как к реалисту, социальному сатирику, моралисту: «Если вы хотите узнать что-нибудь о России… не троньте его. Ему нечего вам сказать. Не подходите к рельсам. Там высокое напряжение. Доступ закрыт. Избегайте, воздерживайтесь, не надо. Мне хотелось бы привести здесь полный перечень запретов, вето и угроз». Набоков сглаживает и чрезмерно упрощает ситуацию, противопоставляя великого художника, создавшего в 1836–1842 годах «Ревизора», «Мертвые души» и «Шинель», назидательному проповеднику, в какого Гоголю предстояло обратиться в последние десять впустую потраченных, бесплодных лет его жизни. Гоголь не просто слишком ярко горел и в последние годы обратился в пепел: даже в лучшее свое время он скорее походил на брошенное в огонь сырое полено – дымящее, трещащее, вспыхивающее, разбрасывающее искры, пыхающее дымом из самых неожиданных мест – все это в непредсказуемой последовательности и всегда с натугой. Эту натужность Гоголя Набоков преуменьшает. У читателя создается впечатление, будто Набоков пишет о Гоголе потому, что этот автор ближе ему, чем другие русские писатели. На самом деле, как показывают лекции Набокова, его больше занимали Пушкин, Толстой и Чехов: он близок не столько к пестрому конгломерату, каким является реальный Гоголь, сколько к изысканному прото-Набокову, которого он извлекает из этой неподатливой руды.
Отбираемое Набоковым в Гоголе прослеживается им с великолепным воодушевлением, зачастую обращающим то, что могло бы ускользнуть от внимания или показаться слабым и даже нехудожественным, в триумфы образности, которые отрицают всё, представляющееся привычно приемлемым в искусстве: внезапный удар грома, завершающий «Ревизора»; толпу побочных персонажей, выскакивающих, чтобы блеснуть своим жизнеподобием на протяжении всего одной реплики в сторону; великолепную поэзию мелочей, безумную живость сравнений, безудержную яркость визуального мира «Мертвых душ», тревожащие обертона «Шинели».
Отрицая возможность рассмотрения Гоголя в качестве реалиста или сатирика, Набоков вовсе не провозглашает эстетики искусства для искусства. Он объявляет Гоголя критиком не конкретных общественных условий, но универсального порока омертвелой восприимчивости – «пошлости», самодовольной вульгарности. Данное Набоковым замечательное определение «пошлости» закрепило это понятие в сознании культурного англоязычного мира.
Набоковский комментарий поднимается до грандиозного крещендо в последней, посвященной «Шинели» главе, представляющей собой блестящее введение не столько в Гоголя, сколько в собственную эстетику Набокова.
Гоголь был странным созданием, но гений всегда странен: только здоровая посредственность кажется благородному читателю мудрым старым другом, любезно обогащающим его, читателя, представления о жизни… «Шинель» Гоголя – гротеск и мрачный кошмар, пробивающий черные дыры в смутной картине жизни. Поверхностный читатель увидит в этом рассказе лишь тяжеловесные ужимки сумасбродного шута; глубокомысленный – не усомнится в том, что главное намерение Гоголя было обличить ужасы русской бюрократии. <…> Подайте мне читателя с творческим воображением – эта повесть для него.
Уравновешенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов – у всех у них бывали минуты иррационального прозрения, которые одновременно затемняли фразу и вскрывали тайный смысл, заслуживающий этой внезапной смены фокуса. Но у Гоголя такие сдвиги – самая основа его искусства.
Несколько раньше в этой книге Набоков попросту отказывается признавать у Гоголя наличие любых социальных обертонов. Теперь он объясняет это не отрицанием внелитературных ценностей, но нежеланием искусства ограничиваться частным временем и местом.
Русские прогрессивные критики почувствовали в нем образ человека угнетенного, униженного, и вся повесть поразила их своим социальным обличением. Но повесть гораздо значительнее этого. Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля соответствуют разрывам в ткани самой жизни. Что-то очень дурно устроено в мире, а люди – просто тихо помешанные, они стремятся к цели, которая кажется им очень важной, в то время как абсурдно-логическая сила удерживает их за никому не нужными занятиями, – вот истинная «идея» повести.
Вскоре после издания «Николая Гоголя» Набоков отвечает одному из своих читателей, решившему, будто он устраняет из мира эстетического какую бы то ни было этику:
Я никогда не думал отрицать нравственное воздействие искусства, которое определенно является врожденным всякому истинному его произведению. То, что я отрицаю, – и за это я готов биться до последней капли чернил, – это намеренное морализаторство, на мой взгляд изничтожающее в произведении, как бы хорошо оно ни было написано, последние следы искусства. В «Шинели» присутствует глубокая мораль, которую я попытался передать в моей книге, но мораль эта определенно не имеет ничего общего с дешевой политической пропагандой, которую пытались выдавить из повести или, скорее, вдавить в нее некоторые жившие в России девятнадцатого столетия чрезмерно ретивые поклонники Гоголя, совершая, на мой взгляд, насилие и над повестью, и над самим понятием искусства.
Помимо того, хоть вы, возможно, и правы, говоря, что Гоголь не был противником крепостного рабства, против него восстают внутренние нравственные принципы написанной Гоголем книги. И телесное рабство крестьян, из которого неизбежно вытекает духовное рабство их владельцев, производит на читателя большее впечатление, чем развеселое мошенничество Чичикова56.
По мере того как посвященная «Шинели» глава достигает своего апогея, Набоков все ближе и ближе подходит к описанию характерных особенностей собственной эстетики:
…водолаз, искатель черного жемчуга, тот, кто предпочитает чудовищ морских глубин зонтикам на пляже, найдет в «Шинели» тени, сцепляющие нашу форму бытия с другими формами и состояниями, которые мы смутно ощущаем в редкие минуты сверхсознательного восприятия <…>
На этом свервысоком уровне искусства литература, конечно, не занимается оплакиванием судьбы обездоленного человека или проклятиями в адрес власть имущих. Она обращена к тем тайным глубинам человеческой души, где проходят тени других миров, как тени безымянных и беззвучных кораблей.
Одно из основных положений «Николая Гоголя» состоит в том, что фантастические искажения и внезапные смены зрительных планов достигаются Гоголем посредством тонких языковых приемов и что единственный способ испытать на себе его волшебство состоит в том, чтобы выучить русский язык. Набоков справедливо сожалеет о том, что во всех прежних английских переводах Гоголя сглаживаются или исключаются именно те причудливые повороты, которые и делают его столь завораживающим. Выполненный Герни перевод «Мертвых душ» появился лишь когда рукопись Набокова была почти завершена. Набоков отсылает читателя к этому переводу как к «на редкость хорошей работе». В частной переписке он был более резок и более точен: переводу Герни «недостает поэтических и музыкальных (и отдающих кошмаром!) качеств оригинала, но он сносно точен и представляет собой честно выполненную работу»57.
Выдержки из Гоголя, переведенные самим Набоковым, неизмеримо превосходят переводы тех же мест у Герни, и поныне оставаясь единственными версиями переводов, способными объяснить англоязычному читателю, почему русские ставят Гоголя так высоко. После Пушкина, Гоголь является самым непереводимым из крупных русских писателей. В первые свои четыре американских года Набоков уже успел перевести некоторые из лучших стихотворений Пушкина. К несчастью, у него не нашлось времени для того, чтобы перевести целиком хотя бы одно из произведений Гоголя. Но длинный фрагмент из финала «Записок сумасшедшего», выбранный им в качестве эпиграфа к «Николаю Гоголю», позволяет нам сразу ощутить прикосновение к писателю, обладавшему ослепительным, пугающим даром. Невозможно придумать для Гоголя лучшую рекламу, чем этот единственный абзац. Как жаль, что обилие собственных трудов не позволило Набокову дать английскому читателю избранного Гоголя в неразбавленном виде.
ГЛАВА 3
Ученый, писатель, преподаватель: Кембридж и Уэлсли, 1943–1944
ГУМБЕРТ. А это редкий экземпляр?
НАБОКОВ. Экземпляр не бывает редким или обыкновенным, он может быть только скверным или совершенным.
ГУМБЕРТ. Вы могли бы отвести меня…
НАБОКОВ. Вы имели в виду «редкий вид». Это недурной образец довольно скудного подвида.
«Лолита» – киносценарий1
I
В 1943 году Набоков начал существовать в трех равно важных для него ипостасях – как натуралист, писатель и преподаватель, и так он прожил последующие пять лет. Вернувшись после лекционного турне в Кембридж, он усердно работал в Музее сравнительной зоологии. Теперь он занимался не просто ликенидами (одним из одиннадцати семейств чешуекрылых, обитающих в Северной Америке), а одним из его подсемейств – Plebejinae, так называемыми голубянками.
Этих мелких бабочек, по большей части коричневых или белесых, а вовсе не голубых, очень трудно распознать и классифицировать – требуется изучение под микроскопом структуры гениталий особи мужского рода. Набоков всю жизнь считал себя безруким, но, когда он начал препарировать бабочку, его руки неожиданно оказались очень чуткими, а пальцы – ловкими. Он отделял под микроскопом крючковатую долю гениталий, близких по форме к треугольнику, отсекал их от туловища, покрывал глицерином и помещал каждый образец в отдельную, снабженную ярлыком пробирку со спиртовым раствором. Это, как он обнаружил, давало возможность поворачивать органы под микроскопом и осматривать препарат со всех сторон, что было бы невозможно, если бы он был помещен на обычное стекло. Впоследствии Набоков писал: «Посвящая этому исследованию иногда по шесть часов в день, я навсегда испортил себе зрение, но, с другой стороны, годы, проведенные в Гарвардском музее, остаются самыми восхитительными и захватывающими во всей моей взрослой жизни»2.
Зимой и весной 1943 года Набоков исследовал 350 самцов рода Lycaeides и написал статью под названием «Неарктические формы Lycaeides Hub(ner)», в которой сформулировал первый из открытых им принципов, имеющих общенаучное значение для лепидоптерологии, – необходимость анализа сложнейших гениталий голубянок. Он дал названия отдельным компонентам их структуры (некоторые из этих названий стали общепринятыми терминами) и показал, что различие соотношений определенных компонентов является четким видовым показателем. Ему также удалось вывести прототип генитальной структуры у самца Lycaeides3.
При этом он еще успевал писать. В январе 1943 года он закончил свой первый английский рассказ «Помощник режиссера»4. Впервые в своей прозе он обратился к реальным людям и реальным событиям, однако представил их как будто на киноэкране, превратив их историю в невероятно банальную романтическую мелодраму. В Берлине он знал знаменитую русскую народную певицу Надежду Плевицкую и восхищался ее вокальным даром, при этом ужасаясь ее вульгарности. В 1938 году ее приговорили к двадцатилетнему тюремному заключению за то, что она помогла своему мужу – который успел благополучно исчезнуть – организовать похищение и, предположительно, убийство генерала Миллера, возглавлявшего Всероссийский военный союз в Париже. Предшественника генерала Миллера, генерала Кутепова, убили задолго до этого.
В «Помощнике режиссера» знаменитая русская народная певица «La Slavska» выходит замуж за белого генерала Голубкова (в реальной жизни его фамилия была Скоблин). Мечтая стать главой Союза Белых Бойцов, Голубков сделался тройным агентом, работая и на белогвардейцев, и на немцев, и на коммунистов с целью избавиться от двух-трех генералов, возглавлявших Союз прежде (Врангеля, Кутепова и Миллера). Набоков разворачивает повествование с поразительной скоростью, красочностью и точностью. Стремительно сменяют друг друга сцены – поле боя Гражданской войны, уборная Шаляпина, вечера у La Slavska; темы – певица, щеголеватый генерал, эмигрантская среда, голливудская студия, где можно сделать из рассказа фильм, кинотеатр, где фильм можно посмотреть. Жизнь и искусство в рассказе блистательно вывернуты наизнанку: события словно позаимствованы из мира кино, хотя на самом деле они произошли в реальной жизни, которая в свою очередь напоминает дешевую мелодраму. Дав определение пошлости в книге «Николай Гоголь», Набоков в «Помощнике режиссера» великолепно продемонстрировал ее в действии: пошлость голливудского искусства, ремесла La Slavska, навязчивой мечты Голубкова, пошлость всевозможных политиков – русских монархистов, немцев и коммунистов, которым служит эта странная пара.
IIПока Вера болела воспалением легких, Набоков занимался с сыном русской грамматикой. По словам Дмитрия, «эту несложную дисциплину он преподавал с такой же точностью, обаянием и вдохновением, как и любую другую»5. Набоков рассчитывал, что лекционное турне, вкупе со скромной зарплатой в МСЗ, обеспечат ему средства к существованию, но большая часть лекционных заработков ушла на покрытие дорожных расходов. Не было ответа и из Гуггенхаймского фонда. Зато студентки Уэлсли хотели учиться всему, что подпадало под категорию «в помощь войне» или «в помощь в период восстановления». Разгром немцев под Сталинградом изменил ход войны на Восточном фронте и покорил Америку.
Поскольку Набокову нужны были деньги, а студентки горели желанием учиться, в весеннем семестре 1943 года в колледже был объявлен неофициальный факультатив по русскому языку для начинающих. На него записались сто девушек (судя по всему, четыре группы по двадцать пять человек) – каждой из них это стоило по десять долларов за семестр. Дважды в неделю Набоков уезжал в Уэлсли после обеда и возвращался только после полуночи6.
К этим занятиям, проходившим в непринужденной обстановке, он особо не готовился, используя «Курс современного русского языка» Джоржа Биркета; на занятиях он крутил учебник в руках, как бы ужасаясь тому, какой он тоненький, – впрочем, довольно часто он давал волю своей фантазии и отступал от текста. «Пожалуйста, девушки, достаньте зеркальца и посмотрите, что происходит у вас во рту… Когда вы произносите гласные „а, э, ы, о, у“… язык отодвигается назад – независимо и отчужденно, – а при произнесении „я, е, и, ё, ю“ – распластанных гласных – он рвется вперед и бьется о нижние зубы – пленник, кидающийся на прутья своей темницы». Он дополнял сухую грамматику поэтическими примерами, остроумной мнемоникой:
Родительный падеж требует окончания «а»:
стол поэта
стул поэта
стиль поэта
Он давал им домашние задания и правил их тактично и нестрого: «Обратите внимание на „у“!», «Пожалуйста, переделайте». Он просвещал студенток, мечтающих стать коммунистками, помогая им избавиться от иллюзий относительно Советского Союза7.
Просоветская эйфория, доставившая Набокову столько учеников, принимала абсурдные размеры. Целый номер журнала «Лайф» превратился в невежественный панегирик России. В Голливуде сняли фильм по мотивам сталинистского бестселлера, написанного послом Джозефом Дэвисом, «Миссия в Москву». Беннет Серф из издательства «Рэндом хаус» предложил запретить все книги, критикующие Советский Союз. Впрочем, в этом не было никакой нужды, поскольку их и так не печатали8.
В странном приливе оптимизма или невежества к Набокову обратился просоветский нью-йоркский журнал «Новоселье» – они попросили что-нибудь для них написать. Теперь, после великого перелома, когда стало очевидно, что Гитлер проиграет войну, Набоков вместе с немногочисленной американской интеллигенцией, ненавидящей Сталина, чувствовал, что пришло время высказаться против канонизации московского палача – пускай вопреки общественному мнению. В начале апреля он послал в «Новоселье» написанное по-русски гневное стихотворение:
Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась, —
не поклонюсь, не примирюсь
со всею мерзостью, жестокостью и скукой
немого рабства – нет, о, нет,
еще я духом жив, еще не сыт разлукой,
увольте, я еще поэт…
Стихотворение переписывали и передавали друг другу русские социалисты в Нью-Йорке – словно запретную литературу в царские времена. Керенский прочитал стихотворение и заплакал9.
В конце марта Набоков узнал, что получил стипендию Гуггенхайма в номинации «Творческая деятельность: роман» – 2500 долларов, не облагающиеся налогом, на период с июня 1943-го по июнь 1944 года. Обычно стипендию давали только кандидатам моложе сорока – для него одного было сделано исключение. Это произошло, конечно же, благодаря настойчивому содействию Эдмунда Уилсона (в 1935 году, в период своего увлечения Марксом, Уилсон сам получил Гуггенхаймскую стипендию для учебы в Москве в Институте Маркса—Энгельса—Ленина). Набокова также утвердили на следующий год в должности научного сотрудника Музея сравнительной зоологии с зарплатой 1200 долларов – и этот контракт регулярно возобновлялся до 1948 года, пока Набоков не переехал в Корнель. В свободное от бабочек и преподавания время он переводил Пушкина, Лермонтова и Тютчева в сборник «Три русских поэта», заказанный Лохлином для «Нью дирекшнз»10.
В середине апреля Набоков побывал в колледже Суит Брайар недалеко от Амхерста, штат Вирджиния, – изначально он должен был читать там лекции в ноябре, но заболел тогда гриппом. По дороге он остановился в Нью-Йорке повидаться с Эдмундом Уилсоном, коллегами из Американского музея естественной истории и друзьями-эмигрантами. В декабре 1942 года Георгий Гессен и его отец Иосиф, друг Набокова и издатель «Руля», благополучно прибыли в Америку, но, к огромному сожалению Набокова, Гессен-отец умер прежде, чем они успели повидаться. За последние два года в Нью-Йорк более или менее окольными и мучительными путями съехались Верина сестра Соня Слоним, их двоюродная сестра Анна Фейгина, бывшая ученица Набокова Мария Маринел и ее сестры Елизавета и Инна. Теперь Набоков мог заплатить таксисту с большим шиком, чем в первый день. Он встретился с Наталией Набоковой и с сестрами Маринел на ступенях Американского музея естественной истории. Они сели в такси. Когда такси остановилось, Набоков первым выскочил из машины и швырнул деньги на сиденье: «Во всех этих любовных романах герой швыряет деньги на сиденье. Я хотел посмотреть, как это делается и как выглядит»11.
В мае в Кембридже он сочинил рассказ «Однажды в Алеппо…», описав то, о чем ему рассказали в Нью-Йорке друзья: жуткое ожидание на юге Франции возможности наконец-то отплыть в Америку. Писатель-эмигрант, только что прибывший в Нью-Йорк через Марсель и Ниццу, пишет другому писателю-эмигранту («Дорогому В».), уже несколько лет живущему в Америке, рассказывая о своем недолгом и жутковатом браке, более или менее совпавшем по времени с попыткой выбраться из Европы вместе с молодой женой. Ужасающая перетасовка бумаг и людей, торопящихся получить выездные визы, переплетается с исчезновениями и возвращениями жены, ее постоянно меняющимися версиями того, чем она занималась с мужчинами. Ему хочется верить, что это недавнее прошлое – всего лишь длинный кошмарный сон, но ритмы этого сна – это безжалостные ритмы реальности. Письмо заканчивается жалким стоном обманутого мужа – он просит В. написать о его жизни, словно художественная форма способна облегчить индивидуальный ужас ревности, всеобщий ужас изгнания. Вспомнив, что Отелло, прежде чем заколоться, просил, чтобы рассказали его историю, автор письма в ужасе восклицает: «Где-то, в чем-то я совершил фатальную ошибку… Если я не буду осторожен, все это может завершиться в Алеппо. Поберегите меня, В.: вы отягчите вашу игральную кость свинцом непереносимого смысла, если возьмете это слово в заглавие»12.




























