Текст книги "Владимир Набоков: американские годы"
Автор книги: Брайан Бойд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 60 (всего у книги 78 страниц)
В последний вечер своей жизни, на борту лайнера «Тобакофф», Люсетта, сидящая в кинозале рядом с Ваном, надеется, что ее красота, ее страстная близость наконец-то завоюют его. Но с того самого совершенно нежданного мгновения, когда на экране появляется Ада – ставшая, как и Марина, актрисой, – Люсетта чувствует, что Ван снова начинает освобождаться от ее чар. Почти в тот же миг три чопорные старые девы покидают зрительный зал, возмущенные ролью, которую играет Ада, а к Люсетте бочком подбирается и усаживается рядом с ней чета Робинзонов – «спокон веку наводивших скуку на всю семью». И хотя Люсетта испытывает отчаянную потребность вновь привлечь к себе внимание Вана, она поворачивается к Робинзонам «с последним, последним, последним даром неколебимой учтивости, бывшей сильнее крушения и смерти». Ван пользуется этим, чтобы сбежать. Укрывшись в своей каюте, он дважды вызывает у себя семяизвержение – и для того, чтобы освободиться от вожделения, которое в течение всего дня возбуждала в нем Люсетта, и для того, чтобы обзавестись иммунитетом против повторных соблазнов: в конце концов, он не желает впредь усложнять ни свою, ни Адину, ни Люсеттину жизни. Когда же Люсетте удается наконец освободиться от Робинзонов и позвонить ему из своей каюты, Ван делает вид, будто с ним рядом другая женщина. Признав провал своей последней отчаянной попытки добиться любви Вана, Люсетта принимает снотворное и бросается за борт, навстречу смерти.
Безыскусная вежливость, проявленная Люсеттой по отношению к Робинзонам, перед лицом собственной всепоглощающей нужды, ее нежелание показаться нелюбезной даже людям, которые ей безразличны, – представляет для Набокова образец поведения в высшей степени героического. Сравните это с тем, как Ван и Ада, порабощенные агонией страсти, ведут себя даже не с почти посторонним человеком, но со своей впечатлительной младшей сестрой: они вертят ее чувствами как хотят, играют на ее страхах, они сажают ее под замок, они лишают ее целомудренной чистоты, ничуть не заботясь о последствиях.
Посредством множества косвенных, замаскированных, но точно выверенных взаимосвязей Набоков отводит Люсетте роль безмолвного критерия, посредством которого оценивается поведение Вана и Ады: свирепая ревность и сексуальное лицемерие Вана, жестокость по отношению к соперникам и врагам, небрежно-потребительское отношение к женщинам и такое же – к мужчинам, которым он наставляет рога; сексуальная ненасытность Ады, ее невнимательность к людям и одновременно – ее осмотрительное, тщательно продуманное двуличие. Набоков снова и снова подчеркивает связь их недостатков – начиная с презрительного отношения к окружающим и кончая общей жестокостью – с их же страстной самовлюбленностью, позволяющей им не обращать внимания на Люсетту, пока не становится слишком поздно9.
Люсетта дает Набокову возможность обратить «Аду» в развернутое исследование нравственных итогов человеческого сознания. Он разрешает Вану и Аде упиваться бесконечностью их взаимного чувства и затем показывает абсурдность их поведения: они полагают, будто привилегия подобного чувства может существовать вне взаимосвязи с чужими жизнями и вне ответственности перед каждой из них. Подвергая своих героя и героиню строгому суду, он выносит окончательный приговор романтическому эготизму, который Ада с Ваном – при определенном угле зрения и в определенные мгновения – делают столь привлекательным. Набоков показывает, что даже величайшие дары сознания не способны в полной мере защитить нас от слепоты наших «я» – если только мы, подобно Люсетте, вежливо здоровающейся с Робинзонами, не заботимся о том, чтобы не позволять буйству наших чувств нанести даже малейший вред ни в чем не повинным людям.
Но Набоков далеко не с самого начала привлекает наше внимание к изъянам в поведении Вана и Ады. Рассказывая свою историю, они воспевают собственную любовь в таких, этой сцены, сценах, как завтрак на балконе, – перед обаянием которой способны устоять немногие. Набоков позволяет этому обаянию внушать нам (пока не становится слишком поздно) пренебрежительное отношение к Люсетте, как всего лишь к забавной помехе на путях великолепной любви Вана и Ады. Он сообщает им такой романтический блеск, заставляет нас так страстно желать следующего воссоединения, что нам не приходит в голову вглядеться в их поведение по отношению к другим людям. Когда же мы обнаруживаем, с какой скрупулезностью Набоков оценивает каждый шаг Вана и Ады, пользуясь Люсеттой в качестве мерила, мы с целительным потрясением понимаем, насколько мы были ненаблюдательны, как легко приняли пристрастную точку зрения Вана.
Впрочем, «Ада» создает картину жизни, слишком сложную для того, чтобы истолковывать эту книгу лишь как полное и окончательное разоблачение Вана и Ады. Многое в их поведении может отталкивать, и книга не скупится на изображение их пороков, но они все же не такие нравственные чудовища, как Герман, или Аксель Рекс, или Гумберт Гумберт. За проведенные ими вместе последние сорок пять лет жизни любовь их никому не причинила вреда. Шестьдесят лет Вана томило раскаяние за то, что они сделали с Люсеттой, и теперь он пытается задним числом привнести это раскаяние в «Аду». Он завершает свои мемуары восторженной аннотацией, расхваливающей «радостную чистоту и аркадскую невинность» ардисовской идиллии. Такая аннотация сама себя высмеивает: Ван сознает, что вся эта жизнерадостная чушь относится лишь к первым, испытанным им в Ардисе, восторгам, но не к позднейшему открытию того обстоятельства, что жизнь это всегда смесь сияния с сожалениями.
XТеперь нам стоит еще раз вернуться к сцене на чердаке. Пока Ван и Ада предаются любви, Люсетта заучивает наизусть короткое, сочиненное самим Набоковым стихотворение. Речь в нем идет о призраке мертвеца, беседующем с живым человеком, а сам текст стихотворения мы находим лишь в письме, которое Люсетта отправляет Вану перед своим последним роковым путешествием и которое Ван прочитывает лишь после ее смерти. Люсетта и литеры – письма, слова – образуют причудливый мотив, проходящий через всю «Аду» и обнаруживающий намерение Набокова отвести Люсетте центральное место в исследовании не только темы моральной ответственности человека, но и метафизических возможностей, лежащих за пределами человеческого сознания.
Я снова отсылаю интересующихся подробностями читателей к моей «„Аде“ Набокова»10. Однако некоторые особенности этого мотива стоит отметить здесь, дабы выявить и постоянство его присутствия, и его смысл. Порвав с Адой после второго их лета в Ардисе, когда обнаружилась ее неверность, Ван издает под псевдонимом Вольтиманд (имя придворного из «Гамлета», отправляемого Клавдием с посланием в Норвегию) роман «Письма с Терры» – о посланиях с планеты, которую на Антитерре многие считают потусторонним миром. В тот же год он получает от пятнадцатилетней Люсетты – смятенной, утратившей душевное равновесие из-за лесбийских игр, в которые вовлекла ее Ада, – страстное любовное письмо, «о том, как они, на манер ошалелой Офелии, каламбурили с похотником». Все еще мучимый ревностью, Ван отказывается принимать посылаемые ему Адой со специальным курьером письма, пока Люсетта сама не привозит одно из них, адресованное: «Вольтиманд-Холл университета Кингстон». В сцене, в которой она доставляет это письмо – сама играя роль Вольтиманда, – Люсетта в истерическом возбуждении вспоминает о буквах, составивших слово «клитор» в той незабываемой игре в русский «скрэббл», в которую она играла с Ваном и Адой. Вернее, Люсетта напоминает об этом Вану в своем первом письме к нему, текст которого он включает в диалог, приводимый в восстановленной им по памяти сцене, где его ответом Люсетте становятся заключительные слова из письма Гамлета к Офелии.
Прежде чем последовать за Офелией в водяную могилу, Люсетта отправляет на вольтимандовский адрес Вана свое последнее письмо, которое он прочитывает лишь после ее смерти и в котором цитируется то самое стихотворение о призраке, разговаривающем с живым человеком. Четыре года спустя, перед первым своим после смерти Люсетты воссоединением с Адой, Вану снятся Ада и Люсетта, слившиеся воедино в лице «одной из сестер Вэйн» – в чем Ван, психолог по роду занятий, усматривает лишь онейрическую анаграмму, составленную из букв его имени и фамилии, но в чем только мы, читатели, способны распознать аллюзию на набоковский рассказ, в котором две мертвые сестры отправляют рассказчику послание (им так и не замеченное), имеющее вид акростиха, образованного начальными буквами последнего абзаца написанного им рассказа. Далее, как раз перед следующим и окончательным воссоединением с Адой, Ван вспоминает об умершей Люсетте как о «райской птице», ставшей «нереидой в лесах Атлантиды», – фразы, которые перекликаются не только с «райской птицей» и «нереидой», из написанного им много лет назад письма к Люсетте, но также и с «микронереидой», как он обозначил героиню в своих «Письмах с Терры».
Последние штрихи вносятся в этот мотив, когда роман достигает своего поворотного пункта.
При всей неугасимости их любви, Ван и Ада явно растрачивают свои лучшие годы, сначала заполняя их ревностью и горечью, а затем повинуясь приговору узнавшего об их любовной связи Демона – единственного, помимо Ады, человека, которого Ван безоговорочно уважает. Стремясь сделать новые их встречи невозможными, Демон заставляет Аду выйти за Андрея Виноземцева. В 1905 году, после смерти Демона, Ван и Ада встречаются в Монтру, ради череды полных ликования прелюбодеяний. Но едва Ада решается на бегство с Ваном, как узнает, что муж ее болен туберкулезом. Она не может бросить его в таком состоянии, – а у бедняги уходит еще семнадцать лет на то, чтобы умереть. После его смерти пятидесятилетняя Ада и пятидесятидвухлетний Ван договариваются о встрече в Монтру.
Несмотря на перерыв длиной почти в два одиноких десятилетия, Ван надеется, что ему и Аде удастся вернуть миновавшую молодость. Приехав в отель, где должно произойти свидание, Ада звонит из вестибюля в комнату Вана. Ее молодой голос сулит надежду, что им удастся восстановить связь со своим давним прошлым, но когда он спускается, оказывается, что оба они постарели, растолстели и стали почти чужими. Случайное замечание, донесшееся от соседнего столика, на миг словно бы обещает рассеять напряжение, однако неловкость возвращается. Воссоединение оборачивается крахом. Неубедительно пообещав вскоре снова увидеться с Ваном, Ада говорит, что должна мчаться в Женевский аэропорт.
Удрученный Ван поднимается к себе, глотает таблетку снотворного и – чтобы не думать об Аде – садится, ожидая действия таблетки, за работу над «Тканью времени». Когда он просыпается на следующее утро, ему вдруг приходит в голову, что если он немедленно не отправится следом за Адой, он потеряет ее навсегда. Или, быть может, ему следует просто прыгнуть с балкона и умереть? Однако, выйдя на балкон, он видит стоящую этажом ниже, на таком же балконе, Аду:
Задумчиво, молодо, сладострастно она расчесывала бедро чуть выше правой ягодицы…
Оглянется ли? Все ее цветы развернулись к нему, просияв, и она царственным жестом приподняла и поднесла ему горы, туман и озеро с тремя лебедями.
Выскочив с балкона, он понесся по короткой спиральной лесенке на четвертый этаж. В самом низу живота сидело сомнение – а вдруг она не в 410-м, как он решил, а в 412-м или даже 414-м? Что было бы, не пойми она, не останься на страже? Так ведь поняла и осталась.
Когда, «спустя какое-то время», коленопреклоненный, прочищающий горло Ван целовал ее милые, холодные руки, благодарно, благодарно, ощущая полное пренебрежение к смерти, ощущая победу над злостной судьбой, ощущая, как склоняется над ним ее наполненное послесвечением счастья лицо, Ада спросила:
– Ты в самом деле думал, что я уеду?
– Обманщица, обманщица, – повторял раз за разом Ван в пылу и любовании блаженного утоления.
– Я велела ему повернуть, – сказала она, – где-то рядом с Моржами (русский каламбур, построенный на «Morges» – быть может, весть от нереиды). А ты спал, ты мог спать!
– Я работал, – ответил он, – закончил черновой вариант.
После того как Вану уже показалось, что время, текущее лишь в одном направлении, безжалостно и стремительно уносит его к одинокой смерти, он возвращается к жизни с Адой и заканчивает свою «Ткань времени» – и все это подкрепляет его мысли о времени лучше, нежели он мог надеяться. Будущее предельно открыто: когда накануне ночью он дописывал последние страницы трактата, все его нетерпеливые надежды на воссоединение с Адой были жестоко разбиты; теперь, на следующее утро, вопреки всем ожиданиям, она вернулась, и расстояния, разделявшего их, словно и не бывало. Более того, Ада, увиденная им на балконе, вдруг восстанавливает узор, пронизывающий все ключевые мгновения их жизней: то первое великолепное утро, с осой и медом, на балконе Ардиса; их последнее утро в Ардисе в 1884 году; тайное утреннее свидание близ Ардиса в 1886 году; первое и последнее утра в Ардисе в 1888 году и утро предстоящей дуэли; первое и последнее утра их манхаттенского воссоединения в 1892–1893 годах и первое и последнее утра в Монтру в 1905 году. Этот потаенный рисунок никогда не был бы выявлен без венчающей его сцены на балконе в 1922 году – и, как многие другие мотивы «Ады», он остается незримым даже при повторном прочтении, до тех пор пока неожиданные и безошибочно точные детали[218]218
Например, два «структурно совершенных стула», коими были отмечены два Вановых утра, – еще одна деталь романа, против которой возражал Апдайк, потому что не смог распознать скрытого структурного совершенства, частью которого они являются.
[Закрыть] вдруг не сходятся воедино11. Этот миг настоящего – на балконе, под конец «Ткани времени», доказывает, молниеносным озарением, еще одну мысль из трактата Вана: мысль о том, что рисунок прошлого значит больше, нежели все остальное, связанное со временем, о том, что для Вана и Ады триумфальным мотивом их жизней является ритм их встреч и разлук.
Но что означают слова Ады: «Я велела ему повернуть… где-то рядом с Моржами (русский каламбур, построенный на „Morges“ – быть может, весть от нереиды)»? «Моржэ» (Morges) – это реально существующий город, стоящий на пути из Монтрё в Женеву (отметим еще, что «morse», помимо намека на азбуку Морзе, есть английский синоним слова «морж»). В комментариях, добавленных им к «пингвиновскому» изданию «Ады», Набоков говорит о «вести от нереиды»: «аллюзия на Люсетту». Люсетта, разумеется, утонула за двадцать один год до того; Ада, по-видимому, шутливо намекает, что принятое ею по дороге в Женевский аэропорт решение вернуться назад было внушено ей покойной Люсеттой.
Нам, читателям, которым дано проследить все сходящиеся в этом поворотном пункте романа нити, связующие Люсетту с буквами, Люсетту с посланиями из потусторонности, подобная мысль представляется не просто шуткой, но возможностью, к которой Набоков подводил нас на протяжении всего романа12. Люсетта, подсказывает нам Набоков, пребывает на некоем подобии Терры – в ином мире, недостижимом с этой Антитерры, в мире, где царит иное отношение ко времени, – Вану же, со всеми его пожизненными попытками исследовать тайны этого предположительного мира, не удается распознать даже то послание, которое полностью изменяет его и Адину жизни. Милосердная Люсетта заставляет Аду вернуться к Вану, и при этом старается, чтобы то, как они увидят друг дружку этим утром, стало завершением череды магических утр, проходящей через их жизни, череды, которую можно увидеть, лишь находясь в ее вневременном пункте наблюдения – или в нашем, лежащем за пределами мира и времени романа.
XIПожизненные усилия Вана, психолога и философа, исследовавшего тайны сознания, времени и Терры, имели источником его завороженность Аквой, женщиной, которую он вплоть до четырнадцати лет, до дня, наступившего вскоре после ее самоубийства, считал своей матерью. Роман прослеживает карьеру Вана как побочную, хоть и важную тему, развивающуюся параллельно основной теме его любви к Аде. При каждой разлуке с Адой он возвращается, словно в печальное прибежище, к своей работе – мотив, который видоизменяется лишь тогда, когда его карьера и его любовь гармонично сливаются под конец романа, в «Ткани времени» и последующих сочинениях, написанных им совместно с Адой, – заканчивая собственно «Адой».
То обстоятельство, что действие «Ады» разворачивается на Антитерре, и связь этой планеты с нашей собственной образуют, как и найденный на чердаке гербарий, бросающуюся в глаза, но никак не объясняемую загадку начальной главы романа. Однако Антитерра и Терра, как и гербарий, становятся гораздо более понятными в последней из трех составляющих пролог романа глав, в которой Ван рассказывает о сумасшествии Аквы и его связи с широко распространенной верой в существование Терры. «Низвержение Эл» в середине XIX века, которое каким-то образом способствовало возникновению представлений о Терре, слишком хорошо известно живущим на Антитерре читателям Вана, чтобы он стал пересказывать всю эту историю целиком. И все же сообщаемые Ваном отрывочные сведения позволяют нам заключить, что эта глобальная катастрофа каким-то образом дискредитировала электричество и даже сделала его неприличным для упоминания, одновременно породив идею Терры. Терра – это, по-видимому, наша Земля, смутно представшая взорам антитеррян, – она соответствует Антитерре в категориях физической географии, но в историях этих двух планет присутствуют многочисленные несоответствия:
…разрыв шириною до сотни лет в ту или в эту сторону, разрыв, отмеченный странным замешательством путевых указателей на распутьях мимолетящего времени, на которых отнюдь не все «уже нет» одного из миров отвечали «еще нет» другого. Именно из-за этого (помимо иного многого) «научно непостижимого» клубка расхождений умеренные умы (не склонные развязывать руки мороку) отвергали Терру как блажь и соблазн, тогда как умы помраченные (готовые спрыгнуть в любую бездну) видели в ней опору и символ собственных безрассудств.
Аква, подобно другим умалишенным, соединяла «образ планеты Терры с образом мира иного, а этот „иной мир“ мешался не только с „потусторонним миром“, но и с миром существенным, с тем, что в нас и вокруг». По мере того как безумие ее усугубляется, она доходит до стадии, на которой ей начинает казаться, будто она способна слышать говор воды; ее приятно волнует, что «ей, бедной Акве, удалось случайно наткнуться на столь простую методу записи и передачи речи, в то время как по всему свету инженеры (так называемые „яйцеголовые“) бьются, стараясь сделать приемлемыми для общества и экономически выгодными чрезвычайно сложные и по-прежнему донельзя дорогие гидродинамические телефоны и иные жалкие приспособления на замену тем, что пошли „to the devil“ (английское „к чертям собачьим“)» – вследствие запрещения электричества.
В свете более позднего Люсеттиного «послания нереиды», в свете разбросанных по роману образов, предвосхищающих или непосредственно описывающих ее гибель в воде, в свете подсознательно воспринимаемого нами центрального положения, которое она занимает в романе, обстоятельства, связанные с безумием Аквы, неожиданно представляются нам во многом по-новому. Далеко не случайно и то, что катастрофа, сделавшая Антитерру несхожей с нашим миром и повлиявшая «на вынашивание и поношение понятия „Терра“», известна как «низвержение Эл», что соотносит ее с первой буквой имени Люсетты[219]219
Ван как-то написал ей письмо, адресованное просто «Бедной Л.».
[Закрыть]), и то, что сила, которая, благодаря некоему таинственному гидравлическому принципу, вскоре становится суррогатом электричества, – это вода, стихия, в которой гибнет Люсетта, стихия, которая не дает Антитерре распасться.
Еще до сцены с гербарием, в первой главе «Ады», перед нами предстают четыре главных героя пролога:
23 апреля 1869 года, в моросливой и теплой, сквозисто-зеленой Калуге двадцатипятилетняя Аква, мучимая всегдашней ее вешней мигренью, сочеталась узами брака с Уолтером Д. Вином, манхаттанским банкиром, происходившим из древнего англо-ирландского рода и давно уже состоявшим в имеющей вскоре возобновиться (впрочем, урывками) бурной любовной связи с Мариной. Последняя в 1871-м вышла за двоюродного брата своего любовника, тоже Уолтера Д. Вина, столь же состоятельного, но куда более бесцветного господина.
Столь затейливое узорообразование – близнецы Аква и Марина, два Уолтера («Walter»)[220]220
Буквы «Д» обозначают как «Демьяна» (более известного под именем Демон), так и «Данилу» (Дана), соответственно.
[Закрыть], то есть почти «вода» («water»), с которой соотносятся и Аква с Мариной, – кажется слишком абсурдным, чтобы восприниматься иначе как пародия: пародия на весь «семейный фон», пародия на соединение и противопоставление персонажей.
Некоторых читателей сбивает с толку слишком явная очевидность мотивов, которые, как им кажется, созданы ради самих мотивов и словно бы высмеивают серьезность своего назначения. Но тот, кто проявит упорство, сможет обнаружить смысл каждого из них. Близнецы Аква и Марина соединены трагически и нераздельно, – так же как сестры Ада и Люсетта в следующем поколении, – а бурные судьбы четырех старших Винов сплетаются, чтобы в конечном итоге привести Акву к тому состоянию рассудка, в котором ей сначала кажется, будто она видит Терру, затем – будто слышит говор воды, и не совладав с которым она в конце концов лишает себя жизни. Сумасшествие и смерть Аквы предвосхищают как самоубийство Люсетты, вызванное роковой запутанностью ее отношений с ее сестрой, так и послания, которые Люсетта будто бы посылает из своей водной могилы или с «Терры Прекрасной»13. Даже нелепо навязчивая четверка «водных» имен, которая лезет нам в глаза на первых страницах романа, не может быть увидена в полном ее значении до тех пор, пока мы не осознаем роли Люсетты как представительницы всех тех, кого жестокая страсть сметает со своего пути, – пока не поймем, что ее присутствие придает законченность всему миру Вана и Ады, миру, на обладание коим они претендуют.
Точно так же Набоков проводит через всю «Аду» мысль о том, что узор нашей жизни может находиться прямо перед нашими глазами, но оставаться совершенно бессмысленным для нас до тех пор, пока мы остаемся заключенными в западню человеческого времени. С помощью особых приемов своего искусства он приглашает нас еще раз проследить события, пока мы наконец не воспримем нового отношения к романному времени, пока все не озарится новым смыслом и мы яснее, чем когда-либо, увидим и гнет смертной жизни, и свободу, которая, возможно, лежит за ее пределами.
Или мы все же слишком серьезно воспринимаем и это нелепое Аква – Уолтер – Марина – Уолтер, и дорофоны, которые судорожно булькают и брызжут на всем протяжении романа? Что, если Набоков всего лишь шутит? И не хочет ли он сказать, что искусство – это всего лишь игра в мире, который и сам выглядит непонятной для нас игрой?
Набоков, впрочем, заметил, что комическое от космического отделяет всего лишь одна свистящая согласная14. В «Аде» он спрашивает нас, не стоит ли за этой нашей жизнью нечто проказливое и веселое – не в том смысле, что оно низводит жизнь до бессмысленной игры, но в том, что оно делает ее куда богаче, чем мы могли бы мечтать, богаче даже этого дивного и многообразного мира.




























