Текст книги "Партизаны в Бихаче"
Автор книги: Бранко Чопич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
34
Как ни крути, кое в чем я до сих пор остался обыкновенным крестьянином, земледельцем или, как у нас говорят, хлеборобом.
Никак не могу я оторваться от своего родного села, не могу, и все тут. Даже если б жил лет сто, то и тогда бы, кажется, с наибольшим удовольствием провел все эти годы в своих родных Хашанах. Пас бы овец на Црквине, Дочиче и холме Чопича, глазел бы на облака, проплывающие над Грмечем, ловил рыбу в Япре. Ничего другого мне и не нужно.
Очарованный своим детством, просто завороженный теми беззаботными годами, я как-то забыл, что пора бы уже мне повзрослеть, жениться и остепениться…
Ох ты боже мой! Неужели же без этого никак нельзя?
Вот и народное восстание началось, затем оно переросло в настоящую народную войну, и все это, «к счастью», происходит не где-нибудь, а вблизи моего родного села, так что опять не надо никуда далеко идти.
Вообразите, воюю я, но в любое время, если понадобится, могу заскочить в Хашаны, к моей матери Сое, дай ей бог силы и здоровья!
О том, что учился в институте в Белграде, я как-то даже и не вспоминаю. Это была словно насильственная разлука с моим родным селом, точно так же, как и служба в армии в Мариборе. Главное то, что меня всегда, где бы я ни был, ждет радостное возвращение в мои Хашаны. Только здесь я чувствую себя полностью спокойным, и только здесь я дома.
И все-таки однажды меня отправили далеко от моего дома, в Пятую краинскую дивизию, в качестве военного корреспондента газеты «Борба». Было это после освобождения Бихача. Пятая дивизия тогда располагалась где-то в районе Санского моста, почти на самой границе моего Грмеча. Еще немного – и я на чужбине.
С тяжелым сердцем расстался я с Николетиной, Лияном, Скендером, Джураицей, Станивуком. Теперь придется искать новых друзей и новых защитников.
За окном зима, я сижу в штабе, в тесной горнице простого крестьянского дома. Рядом, у окна, склонившись над столом, углубился в карту командир дивизии Славко Родич.
Я хорошо помню свою первую встречу о ним. Он тогда учился в институте геодезии.
Стоит Родич перед Народным театром напротив памятника князю Михаилу. Он очень молод, даже юн, почти мальчишка, одет в легкую рубашку с короткими рукавами в белые брюки. Приветливо улыбается мне, приподняв верхнюю губу с пробивающимися усиками в блестя ослепительно белыми зубами.
– Девушку какую-нибудь ждешь, а, земляк? – спрашиваю я.
– Я читал твой рассказ в «Политике», – говорит он вместо ответа, и на залитых солнцем ступеньках театра завязывается веселый, непринужденный разговор двух земляков, молодых, беззаботных и чуточку одиноких.
Что-то дорогое и близкое оставили они в родном краю и теперь, взволнованные и полные легкого трепета, ждут от незнакомого мира открытий чего-то нового, может быть, еще более дорогого и волнующего.
Именно это связывает их сейчас, эта случайная встреча, на которую земляков привела беспокойная молодость.
И вот куда теперь привела нас наша молодость, восторженная, полная великих и смелых планов, готовая бороться и умирать за свободу родины и справедливость!
Сидит за командирским столом, склонившись над военной картой, все тот же красивый, стройный парень, которому очень идет зеленовато-серая военная форма. Где-то впереди, в зимнем тумане, на холмах вокруг реки Саны, находятся его бригады: Первая, Четвертая, Десятая краинская. Я знаю: он их ясно видит на своей карте. Видит и врага – кое-где отчетливо, а кое-где лишь инстинктивно угадывая: вот здесь бы он мог находиться.
Я подхожу к нему на цыпочках, заглядываю через плечо и даю волю своей фантазии:
– Вот здесь нас ждет четническая засада, на этом темном пятне, – говорю я уверенно.
– Нет, Бранко, нет здесь никого, – со вздохом отвечает командир, – тут обрывистый горный гребень, скользкий, покрытый льдом, так что сюда даже коза не заберется.
Потом показывает мне несколько черных точек, похожих на те, что мухи оставляют на стекле, и говорит:
– Вот тут бородачи в деревне жрут сало и глохчут ракию. Ты так хорошо читаешь карту, что, наверное, попал бы им прямо в лапы, как голавль в вершу. Ты когда-нибудь ловил голавлей вершей из ивовых прутьев?
– Еще бы, каждое лето, там, на моей Япре… Гм, насколько я знаю, голавль большим умом не отличается.
На лице Славко только на короткое мгновение мелькнула та прежняя беззаботная детская улыбка, а потом он взглянул на меня покровительственно и грустно, лицо его снова стало усталым и озабоченным от множества забот, от бессонных ночей, от которых так быстро стареют люди.
– Предоставь карту мне, а сам попробуй это… знаешь, напиши «Марш Пятой дивизии». Пусть будет простой и короткий, чтобы наши крестьянские парни могли бы в походе петь его.
А я уже написал и перепечатал этот марш, и связные уже разнесли его по бригадам, только он мне не очень нравился, и поэтому я не показывал его Славко. Бойцы, конечно, будут его петь, и им даже в голову не придет, чье это произведение. Будут думать, что песню сложили сами партизаны.
Марш начинался так:
Пятая дивизия идет в победный бой,
Реет над бойцами знамя со звездой.
К счастью для меня, среди краинских партизан не было литературных критиков. Только потому я и отважился писать стихи, чего вообще всегда остерегался.
В комнате командира стоит широкая крестьянская кровать, вероятно хозяина и его старухи. На ней, конечно, спит командир Славко, тут же примостился и я, как какой-нибудь бездомный или погорелец.
Я еще с вечера залезаю на кровать и устраиваюсь у стенки, а командир остается работать за столом. Поздно ночью, когда меня разбудит канонада, телефон или прибывшие связные, я выглядываю из-под одеяла и вижу, что командир все еще работает при слабом свете керосиновой лампы. Он даже забыл набросить на плечи шинель, хотя снаружи трещит мороз.
Иногда заходит ординарец командира по прозвищу Луян, бесстрашный и хитрый парень с желтыми кошачьими глазами. Он подбрасывает дров в печь, укутывает командира шинелью и, непременно пощекотав мне пятки, исчезает. Черт его знает, злодея, спит ли он когда-нибудь, и если да, то где – этого я так и не смог установить.
Поздно ночью Славко осторожно, чтобы не разбудить меня, ложится на кровать рядом со мной. Уже по одному этому я чувствую, что приобрел в его лице нового защитника.
Еще мальчишкой, деля кровать со своим братом Райко, я привык зимними ночами подпихивать одеяло себе под спину, чтобы было теплее. Ворочаясь во сне, я наматывал одеяло на себя, раскрывая брата.
То же случилось и теперь, когда я спал с командиром Славко. Ночью я ему часто открывал спину, а он был таким уставшим, что даже не замечал этого. Только утром, с трудом поднимаясь и потирая бока, он страдальчески говорил мне:
– Ах ты, душегуб, не усташи, не гитлеровцы и не четники меня доконают, а ты, чертов стихоплет. Опять меня всего ночью раскрыл, а я сколько лет ревматизмом мучаюсь.
Все-таки однажды меня постигло заслуженное наказание. Вместо Славко разболелся я сам.
– Есть все-таки бог на небе! – беззлобно говорит ординарец Луян. – Скипятить тебе чаю?
– Не надо! – с тоской отвечаю я, откинувшись на подушку на нашей со Славко общей кровати, которая теперь целыми днями оккупирована таким нахальным и бесцеремонным захватчиком, как я.
– Может, поешь чего-нибудь? – спрашивает командир.
– Если бы немного меда, – говорю я со страданием в голосе, на что интендант Вачконя, стоявший, у двери, только воздел к потолку руки, словно обращаясь к какой-то всемогущей силе, и возопил голосом праведника, которого сжигают язычники:
– Меда?! Господи, чего от меня еще потребуют в этом доме?! Уже три дня, как у меня нет ни ячменного зернышка для лошадей, а этот еще меда требует!
– Ладно, ладно, Джура, поскреби там у себя по сусекам, у тебя там и птичьего молока найти можно, – начал увещевать его командир. – Знаю я своего Джуру.
– Что же это у меня за судьба такая несчастная, что я должен медом потчевать всякого, кто на пуховых перинах воюет, – свирепо косится на меня интендант и яростно добавляет, обращаясь к своему приятелю Луяну: – Я бы всех этих бездельников на первом же дереве перед штабом вздернул, чтобы другим неповадно было.
– Неужели и нашего Бранко, нашего славного бойца из-под Грмеча? – хитро щурится Луян, неизменно пребывающий в самом безмятежном расположении духа.
– Его первого! – непримиримо заявляет Вачконя а выскакивает за дверь. Через четверть часа он возвращается, веся в руках большой глиняный горшок, в котором, казалось, было не меньше килограмма меда. Он ставит горшок на кровать рядом со мной и обреченно говорит:
– Вот тебе горшок, а вот ложка – наворачивай! Грабьте меня, ешьте мое мясо, пейте мою кровь!
Оказалось, что горшок был почти пустой, но на стенках его еще оставался мед. Как раз то, что мне нужно! Какое удовольствие есть из полного горшка? Никакого! Совсем другое дело соскребать засахарившийся мед со стенок! Кажется, будто я снова вернулся в детство и снова вылизываю крынку из-под сметаны, которую мать, расщедрившись, отдала в мое распоряжение.
Я засучил рукава, взял деревянную ложку и с рвением принялся за дело. И вот тут, как наело, в самый неподходящий момент в дверях появляется комиссар дивизии Илия Дошен, который обходил расположение.
– Скребешь? Ну скреби, скреби! – говорит он злорадно с самого порога.
Я оказался первым, кого он увидел в доме, чтоб ему пусто было. Даже своего ближайшего соратника не заметил, Славко, самого молодого командира дивизии во всей восставшей Югославии. Ну конечно, ему важнее этот мой горшок, да какой там горшок, драгоценный сосуд из пещеры Али-Бабы.
– Вот проклятый Вачконя, подвел меня под монастырь!
Словно тоже вспомнив арабские сказки, Дошен мне очень серьезно советует:
– Знаешь что, приятель, лучше всего тебе залезть в этот горшок и изнутри его хорошенько облизать.
Это было уже сверх всякой меры. Гнусавя от одолевшего меня насморка, я страдальчески завопил со своей кровати:
– Товарищ командир, пусть мне дадут хоть спокойно умереть!
– Ты знай себе скреби, Бранко. Пусть говорит, что ему вздумается, – успокаивает меня командир. – А умереть ты всегда успеешь.
Вообще-то Дошен – мой приятель еще по Белградскому университету, он юрист, я же окончил философский, мы земляки, оба крестьянские сыновья, но все это летит коту под хвост, когда мы с ним встречаемся: сразу же начинаются взаимные поддразнивания и насмешки. Прицепился он ко мне как банный лист, нигде покоя не дает. Придумывает разные небылицы про меня, описывает какие-то мои приключения в Белграде, которых я не помню, да к тому же еще призывает командира в свидетели. В особенности он не давал мне житья из-за того, что в Белграде я сторонился политработы и занимался одной только литературой.
– Ага, попалась птичка в сети, теперь придется тебе и политикой заняться. Раз уж ты военный корреспондент газеты «Борба», я тебе не дам в нашей Пятой дивизии писать рассказы про деда Васкрсие и бабу Дэву. «Бог в помощь, Васкрсие». – «Здорово живешь, Дэва». – «Как здоровьичко-то?» – «Да помаленьку, Дэва, помаленьку, хвала господу. Только вот свинья у меня чего-то прихворнула, так я иду к Драгойле-ворожее, чтобы она мне написала какое-нибудь заклинание…»
– Это мулла пишет заклинания, а бабы на угольях гадают! – ехидно перебиваю его я, но Дошен, не задумываясь, отвечает:
– Муллы свиней не лечат, им это делать вера не позволяет, поэтому Васкрсие все-таки идет к бабе Драгойле, своей куме.
Иногда он своими издевательствами доводит меня до того, что мне приходится прятаться, когда я пишу, чтобы не попасться ему на язык. Тогда он рыскает по всему штабу, ищет меня и зовет:
– Кис-кис-кис! Кис-кис, котик Тоша!
Я, конечно, не могу этого стерпеть и ору из своего укрытия:
– Что ты там заладил: «Кис-кис!» Лучше бы прочитал статью Димитрова о кадрах, тогда бы узнал, что я значу для дивизия.
– Ага, вот ты где, и уже в политику ударился!
Вот и сегодня он садится рядом с командиром, закуривает сигарету, а потом оборачивается ко мне и начинает декламировать:
Пятая дивизия идет в победный бой,
Реет над бойцами знамя со звездой…
– Что, не нравится? – сердито спрашиваю я. – Напиши лучше, если сможешь.
Дошен поворачивается к командиру и говорит вполголоса, но так, чтобы и я все же мог бы его слышать:
– Хотел бы я знать, в какой такой победный бой пойдет Пятая, когда противник сам начнет наступать на нас. Совсем ты заврался, приятель.
Хоть я и был болен и занят самим собой, я сразу навострил уши, как заяц в капусте, слыша подозрительный шорох. Я даже позабыл про свой сказочный горшок.
Наступление? Уже несколько дней Зуко Зукич будоражит бойцов, охраняющих наш штаб, слухами о готовящемся наступлении на свободную партизанскую территорию, на нашу родную «Бихачскую республику».
Вот оно, значит, как. Готовится новое наступление.
В эту минуту мне вспоминаются Николетина, Лиян, Станивук, маленький Джураица и остальные мои товарищи, которых я покинул и которые, может быть, даже и не подозревают, какая страшная сила может на них обрушиться. Я откладываю ложку в сторону. Даже мед кажется мне горьким.
«Что-то с вами будет, друзья мои дорогие, когда враг вдруг пойдет на вас в наступление? Как-то вы будете лежать на снегу у пулеметов, готовые открыть огонь?..»
35
Наступление!
Сквозь туман, снег, ночью, по бездорожью пробирается неутомимый народный разведчик, стойкий и вездесущий Зуко Зукич. Сообщает, что на свободную партизанскую территорию прет бесчисленная вражеская армия: немцы, итальянцы, усташи, четники, разные легионы, сотни, полки, дивизии… Идет даже «Чертова дивизия»…
– Все они чертовы! – воинственно воскликнула храбрая тетка Тодория и, подняв над головой здоровенную дубину, заявила: – Прежде всего пришибу свою кошку, чтобы не попала в лапы итальянской армии.
– А с собакой твоей что будет, с Шаровом? – спросил кто-то.
– Ха, Шаров отступает и наступает вместе со мной и слушает мои команды, не то что кошка… Вы когда-нибудь видели, чтобы кошка бежала в лес вместе с хозяином? Не видели. Кошка останется дома и еще, чего доброго, начнет подлизываться к фашистам.
– Смерть кошкам-предательницам! – закричали деревенские пионеры и погнались за первой попавшейся несчастной кошкой, которая и понятия не имела о том, что творится в мире.
Наступление!
Командир дивизии Славко Родич коротко мне сказал, так, между прочим, что свыше ста тысяч вражеских солдат в полном вооружении и с боевой техникой наступают на свободную партизанскую территорию, на «Бихачскую республику» и ее столицу – Бихач.
«Эх, дорогой мой Бихач, который живет в моей памяти как город далекого гимназического юношества, как город нашего победоносного штурма! Дошла очередь и до нашего Бихача! Эй, молодцы – партизаны, пулеметчики, краинцы, личане, банийцы, кардунаши! Все, кто освобождал древний город на реке Уне, на вас вот-вот обрушится вражеский удар. Держитесь, герои!»
Заволновался народ. Я вижу, как в деревнях старые усачи, привыкшие к разным бедам, поправляют телеги и вьючные седла. Ведь завтра придется уходить из родных мест, спасаться от злой чужеземной силы. Крестьяне озабоченно смотрят вслед каждому отряду партизан, который проходит через их деревню.
А в нашем штабе Пятой дивизии ее командир Славко Родич, который на год младше меня и еще даже не успел жениться, сидит до поздней ночи за своим столом и (я-то уж знаю!) думает нелегкую думу о том, как ему сокрушить все те неприятельские сотни, полки, дивизии, путь которым преградила наша Пятая. К нему обращены взгляды и загоревших на солнце усачей, и морщинистых старух, и встревоженных матерей…
Дорогой мой Славко! В твои годы всего естественнее было бы поджидать на залитых солнцем ступенях Народного театра в Белграде какую-нибудь беззаботную хохотушку, а ты… готовишься встретить гитлеровцев, черный легион, усташей, итальянцев, бородатых четников; танки, пушки, минометы, самолеты, черные плотные ряды бездушных убийц. Мальчик Славко, да, именно так я хочу тебя назвать, Славко! Куда же подевались наши разряженные генералы, о которых мы читали в газетах, которых видели на парадах? Где же они, черт возьми! Почему не обороняют и не защищают нас? Неужели все свалилось на ваши плечи, ребята, которые ни про какие военные школы и академии и слыхом не слыхали?
Всего какую-то минуту назад я предавался грустным мыслям о своем слишком молодом командире, а потом… Потом я с радостью вспомнил товарищей Славко, других командиров. Неужели старше или «мужественнее» Славко Шоша с Козары, или Шипка, или Ратко Мартинович, или Рауш, или Младжо Марин, или Войо Испанец, или Роца, или Мечава, или Джурин, не намного старше их и Войнович, и многие другие личские, банийские и кордунские командиры. Все они – молодые парни, вышедшие из народа. Не один наш Славко молод, вон сколько у нас таких же, как он, молодых командиров, есть на кого опереться нашему краинскому командующему Косте.
В конце января после недолгих метелей небо все чаще и чаще проясняется, но тут приходит новая беда – начинаются налеты вражеских самолетов. Все дороги забиты беженцами из Хорватии, больше всего на Бании; они бегут, спасаясь от наступающего врага. Когда налетают самолеты противника и начинают поливать из пулеметов или же засыпать бомбами длинную колонну женщин, детей и стариков, дорога в мгновение ока превращается в настоящее пекло. В грохоте разрывов, дыму и пулеметном треске врассыпную, кто куда бегут обезумевшие, безоружные люди. Кто ранен, кто убит, а кто, еще секунду назад крепко державший за озябшие ручки двоих ребятишек, разорван в клочья одним взрывом.
Однажды я видел, как на шоссе Бихач – Петровац вражеская авиация безжалостно бомбила и обстреливала из пулеметов колонну женщин и детей. Спустя дней десять аа горе возле Бравского поля, сидя у огромного костра, который разложили бойцы Первой краинской бригады, я, держа блокнот на коленях, написал первые строки стихотворения «На Петровацком шоссе»:
Колонна беженцев ползет
По Петровацкому шоссе,
А над колонной самолет,
Как коршун, кружит в вышине.
Отступает народ перед вражеской силой, а наши бригады залегли за скалами у дорог, по которым рвется вперед неприятельская армия. Вот они у дороги, что ведет к Бихачу, вот они на Подгрмечском тракте, на политом кровью Петровацком шоссе… Над ними ползет тяжелый февральский туман. Наступает самый суровый зимний месяц, хмурый, несущий с собой холодные темные тучи. Одно утешение: немецкие самолеты будут летать пореже.
В те дни, чувствуя страшную тяжесть на сердце, я начал писать поэму о вражеском наступлении. Вокруг: на земле, на воде, в воздухе – везде чувствуется, что настал страшный, решающий момент. Или они, или мы! На нашей свободной территории, на занесенных снегом и укрытых туманом холмах, полях и селах «Бихачской республики», нет места для захватчиков, которые намереваются погасить очаги, зажженные еще нашими дедами.
В метели густой и липкой тает февральский день,
На землю, туманом укрытую, ложится холодная тень.
На шоссе – грузовики и люди, бронепоезд ползет неспешно,
Дурные, товарищ, приметы…
Вдали гудит и грохочет, на рассвете совы кричат.
Идет легион черный. У итальянцев в фуражках петушиные перья торчат.
Топчет землю орда тевтонская,
Наступление начинается…
Мелькают винтовки. Ничего. Ваша еще не взяла.
Тревожный набатный звон летит от села до села:
Вставайте кто есть живой!
Каждый овраг – крепость, каждый холм – неприступный дот.
Каждый камень огнем плюет.
И началось… За городом, под холмом,
День и ночь бригада жестоко бьется с врагом,
А на заре по небу серому крадется стая облаков,
И все тесней вокруг бригады сжимается кольцо врагов.
На этом мое стихотворение обрывается, дальше я не мог писать, не находя себе места от тревоги и тоски, которые охватили меня. В штаб поступают донесения, о том, что наши лучшие бригады шаг за шагом отходят под натиском превосходящих вражеских полчищ. Придется пока подождать невеселым моим стихам.
А что же с Бихачем? Держится еще или уже пал? Командир Славко ничего не говорит об этом, а я не решаюсь ни о чем его спрашивать. Придет время, сам скажет.
В памяти у меня вновь оживает тот смертоносный грохот перед мостом в Бихаче. Я вижу наших красавцев пулеметчиков и гранатометчиков, веселых, словно все они на свадьбу собрались. Встает у меня перед глазами юный Джураица Ораяр, наверное, самый счастливый человек в вихре той великой битвы. Где-то сейчас этот восторженный паренек, который, спрыгнув с ореха, попал прямехонько в историю. Недаром таким радостным блеском горели его живые мальчишеские глаза.
Да, никак не выходит у меня из головы Джураица. Как-то он чувствует себя в этом грохоте и сумятице наступления?
Как-то принес известие, что один немецкий полк внезапным броском пробился в Подгрмеч, в самое сердце нашей свободной «Грмечской республики», и оказался окруженным у села Бенаковаца на подходе к отрогам горного хребта. Вражеских солдат там не было с самого начала восстания.
– Отправляйся туда, погляди, что там делается, – предложил мне командир. – Связные как раз собираются в Подгрмеч, а я знаю, что тебя все это может заинтересовать. Передай привет Шоше, если увидишь его, он уже на пути к Бенаковацу. Да побереги себя: там жарко будет!
Первый мой знакомец, на которого я наткнулся у подножия горы, за самым трактом, был Николетина Бурсач, который вел на задание взвод партизан.
– Верно говорит учительница Мара – Земля и вправду круглая! – закричал он, увидев меня. – Вот мы и опять встретились.
– Ты куда направляешься? – полюбопытствовал я.
– Идем прикрывать эвакуацию партизанского госпиталя. Напирает фашистская сволочь, надо раненых вывозить.
– А как там у Бенаковаца? – озабоченно спрашиваю я, прислушиваясь к непрерывному грохоту боя, доносящемуся со стороны дороги.
– Бой страшный. С обеих сторон только перья летят. Фашисты дерутся так, будто Бенаковац их дом родной. Господи, до чего ж народ несуразный! И Шоша бьется, как голодный волк, ничего вокруг не видит и не слышит: пушки прямо в боевые порядки пехоты выдвинул.
– Да что ты?
– Тяжелее, чем в Бихаче было, честное слово. Мне прошлой ночью шапку с головы пулей сбило. Да шапка-то еще что, дали новую, которую носил один погибший взводный-козарчанин, главное, что мы из того пекла перед самыми дотами насилу вытащили маленького Джураицу Ораяра…
– А что с ним случилось? – вздрогнул я. – Погиб?
– Подкрался, чертенок, тайком от нас вместе с гранатометчиками к самому доту, что у жандармской казармы, там его и зацепило. То ли гранатой, то ли миной, не знаю. Главное, живой остался.
– И куда вы его отправили?
– Старый Лиян его увез. Говорит, найдет, где мальчишку спрятать. Да ты же знаешь Лияна, он в Подгрмече, как у себя в сумке, каждый закуток знает.
– Могу поспорить, что он его отвезет к нашему старому мельнику Дундурию в Ущелье легенд.
– Ну конечно, куда же еще, – согласился Николетина и добавил с грустной улыбкой: – Пускай парнишка полечит раны и ждет весны со сверчками.
– Что, ты и теперь, после этой страшной схватки под Бенаковацем, не забыл Дундуриевых сверчков? – искренне удивился я.
– А почему мы должны их забывать? – задумчиво прогудел Бурсач. – Ты тоже, Бранко, не забывай наших сверчков, да и меня иногда вспоминай, непутевого пулеметчика, который оставил свой родной Грмеч и ушел воевать.
– Как ушел, так и вернешься.
– Да вот что-то у меня сегодня сердце как-то не так бьется, прямо захлебывается, точно мотор нашей хашанской молотилки, когда в нем что-нибудь испортится, – с тоской проговорил Николетина. – Иду, а ноги будто прилипли к земле. Что ж, не все возвращаются после дальней дороги.
Впервые я слышал от Бурсача такие слова. Конечно, ему, краинцу, жаль со своими старыми друзьями расставаться, а может, еще что гложет его душу или память.
Соображая, как бы его развеселить и отвлечь от печальных мыслей, я вспомнил, как на войне прощаются два настоящих краинских молодца. Станут спиной друг к другу, а потом, так сказать «на прощание», что есть мочи толкнут один другого тем местом, на котором сидят, – кто дальше отлетит.
Я принял воинственную позу, стоя на протоптанной в неглубоком снегу тропинке, и позвал Николетину:
– А ну-ка, Ниджо, иди сюда, давай почеломкаемся по-молодецки – кто дальше отлетит. Не бойся, куда бы ни отскочили, мы на своей земле, а вот фашист с Бенаковаца, когда под зад коленом получит, еще неизвестно, где приземлится.
– Вот это ты хорошо придумал, – довольно затрубил Николетина, занимая «боевую» позицию у меня за спиной. – Поди, до Неретвы-то остановлюсь как-нибудь.








