355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Житков » Виктор Вавич (Книга 1) » Текст книги (страница 17)
Виктор Вавич (Книга 1)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:08

Текст книги "Виктор Вавич (Книга 1)"


Автор книги: Борис Житков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

– Здравствуйте, как здоровье Виктора Илларионовича? И как Надя ответила вполголоса:

– Благодарю вас, свадьба завтра.

Не постучав, открыла дверь в комнату Саньки.

Башкин досадливо, тоскливо глядел на дверь. Наденька вбежала, быстрыми руками стала рыться в комоде, вытащила полотенце и, не заткнув ящика, быстро вышла. Она мельком только скользнула глазами по Башкину.

"Свадьба завтра? – думал Башкин. – Какая свадьба? – И сразу: – Почему таким заученным тоном сказала Наденька эти слова? Пусто, без смысла?.. Но ведь я ей сказал, сказал же", – шептал Башкин. Он поднял наивно брови, и голос был как у мальчика.

Наденька проходила мимо дверей – все так же торопливо, на цыпочках, и вдруг заглянула в двери.

– Я сейчас к вам приду, – и покраснела, и так радостно сказала, и головкой закивала, как будто знает про что.

Башкин завертелся на постели, привстал на локте. Он уютно устроил одеяло, втер голову плотней в подушку и стал ждать. И легкими волнами потекло время. Башкин лежал с закрытыми глазами и чувствовал, как течет, как радостно несется время, через него – и дальше, дальше, с тихим звоном, как будто идет тонкая струна. Башкин радостно доверялся счету и звону. Он задремал с улыбкой, слабой, блаженной; сквозь сон улыбался Наденькиным шагам.

Паскудство

САНЬКА спал ничком на своей кровати, одетый, как пришел от Мирской. Внутри будто что-то возилось, вертелось, как собака, которая кружит и не может улечься. Санька подвывал во сне, тряс головой и прижимал к щеке подушку, как будто у него болел зуб. Он встал впотьмах, вынул из кармана сложенную "катеринку" и на ощупь сунул в ящик стола. Он глянул на часы они остановились на половине четвертого. Глянул в окно – нет, не светает, не хочет. Ночь как закаменела, как навалилась на город. Санька снова ткнулся в подушку, закрыл плотно глаза, – и неотвязно стоял около, вокруг головы, сладкий и томный запах духов Мирской, и щека помнила прикосновение гладкой кожи, и Санька терся лицом о подушку.

"Все устроится, все устроится, – думал Санька, – лишь бы утро, утро скорей, – и действовать, действовать. А если б он выстрелил? – Саньке представился весь скандал, и как Таня узнает. – Фу, позор, позор какой". Санька глядел в черный потолок, и все представлялось Танечкино лицо, когда ей скажут: "офицер застрелил в номере у этуали, в ту же ночь..." И Санька снова глянул в окно: может быть, крошечка рассвета. Придет свет и свеет все, как будто не было, и главное – сейчас действовать. И ноги сами напрягались, пружинисто вытягивались.

Но сон черным облаком стал кружить над головой, ниже, ниже, и закутал, запутал все видения, все мысли, все закружил серым дымом.

Санька проснулся, вскочил: брякает умывальник и полный свет. Незнакомая спина над умывальником, спокойно ворочались голые локти.

– Кто, кто это? – вскрикнул Санька. Человек не спеша повернулся и прищурил на Саньку мокрое близорукое лицо.

– Меня привела ваша сестра, – плотным, ровным голосом сказал он.

"Тот!" – подумал Санька и любопытно заглядел на человека.

– Да, да, тот самый, – закивал головой человек, сказал насмешливо, назидательно.

И Санька сейчас же обиделся и уж зло смотрел на этого человека: "Ишь, как руки вытирает, не спеша, причесывается, в мое зеркало разглядывает прыщик". Санька сорвался и выбежал в двери.

– Что? – с тревогой спросила Надя в коридоре.

– Да ничего, – огрызнулся Санька, – растирается... твой этот... соций.

– Не скандаль! – Наденька даже притопнула ножкой. – Дуняше сказано мамин кузен! Слышишь?

– Хоть чертов брат! – ворчал Санька. Он мылся под краном в кухне. Он ненавидел этого "соция", хотел бежать сейчас на почту и телеграфом послать Алешке деньги. Пусть приедет Алешка, пусть поспеет, непременно надо, чтоб поспел, чтоб пошел Алешка и отдавил бы ноги вот этому, в зеркало, прыщик, мусолит время для важности. И Саньку рвал спех, он не мог стоять.

В столовой на часах было половина восьмого – почта открывалась в девять. Санька толкнул дверь в свою комнату. Он не глядел на приезжего, дернул ящик, схватил "катеринку" и без чая побежал на почту.

– Действую и кончено, – шептал Санька и бежал вниз через три ступени: он решил ждать на почте и послать первым.

Он шел, запыхавшись, как будто можно было опоздать, влетел в вестибюль почтамта, дернул дверь – огромную, как ворота, хоть знал наверно, что заперта. Выбежал вон и пошел дальше, чтоб хоть в ходьбе скоротать время. Время тряско билось внутри и гнало, гнало вперед. Пусто, зябко было на улицах. Но уютно горела лампочка в молочной напротив. Полная полька в чистом переднике, скучая, глядела в стеклянную дверь. Санька вошел, – очень спокойная полька и простые белые столики. Спросил стакан молока. Он видел через окно часы на почтамте, жегся горячим молоком. Мальчишка просунулся в двери и положил свежую газету на ближайший столик. Полька простукала хозяйскими каблуками и подала газету Саньке.

– Может быть... – сказала полька и пахнула на Саньку свежим запахом масла, и Санька из вежливости развернул газету. Это были "Полицейские ведомости". Санька шарил глазами по сырым столбцам и вдруг:

"Ко всеобщему сведению чинов вверенной мне полиции.

На некоторых фабричных предприятиях были сделаны попытки склонить доверчивые массы рабочих к прекращению работы и производству беспорядков. Ответственность за судьбу темных, доверчивых людей несут, конечно, прежде всего те преступные лица, которые соблазняют народ, обещая небесные блага от прекращения труда; ответственность же за порядок в городе несет городская полиция, и ей мирное население города вверяет свой покой и охрану своего достоинства и имущества. Поэтому считаю своим долгом напомнить чинам полиции о той ответственности, которую несет каждый за малейшее нарушение порядка. Поэтому всеми имеющимися мерами полиция обязана предупреждать появление на улицах толп и скопищ народа, и в тех случаях, где применение полицейской силы может оказаться недостаточным, помнить, что помощь для прекращения бесчинств толпы всегда может быть оказана со стороны расположенных в городе войск гарнизона.

Полицмейстер".

И тут опять тот самый холодок лизнул под грудью, тот самый, карнауховский. И Саньке показалось, что это "ко всеобщему сведению" написано прямо ему – Саньке. "Войска гарнизона" – солдаты, несокрушимые, в каменных серых шинелях.

Солдаты и шаг мерной дробью по мостовой. Стали. Стало это серое. Вскинулись винтовки – торчком оттуда, острыми штыками блестят кончики... У Саньки билось сердце, и он уперся слепыми глазами в газету... Раз! – взяли на прицел. Сейчас, сейчас грохнет залп... Устоишь? Не побежишь? Устоять, устоять!.. И у Саньки бились кровью виски.

– Ничего не слыхали за сходку? – вдруг спросила полька. Санька вздрогнул, оглянулся. Полька глядела в двери голубыми умытыми глазами, и белые руки лежали на стойке среди тарелочек и пирожных. – Слышно было, тут коллеги говорили за собрание. Сделали собрание в университете.

– Нет, нет! – затряс головой Санька. – Не знаю.

– Паскудство делается, – сказала полька.

– Где? – Санька дернулся, обернулся, побежал глазами за хозяйкой.

Дверь звякнула, и вошли два почтовых чиновника. Хозяйка мерно закивала головой на полной шее и ушла в заднюю дверь.

Чиновники вполголоса говорили по-польски, поглядывали боком на Саньку.

Хозяйка подала молоко и тоже что-то тихо сказала, и оба снизу тянули ей в лицо, а она смотрела в зеркало, что висело над ними.

Чиновники усмехнулись друг другу и стали греть о стаканы озябшие руки. Один показал глазами на "Полицейские ведомости" на Санькином столе, другой насмешливо прищурил глаз. Саньке казалось, что все что-то знают, важное, тайное, и что он в дураках, вышиблен, оттерт... Он ловил ухом польские слова, но долетало только "але" и "досконале", а речь жужжала, как жук в окне, вилась в двух шагах, и чиновники вздрагивали подбородками. И вдруг оба замолчали и, вывернув шеи, уставились в стеклянную дверь.

Неспешно шаркал по панели длинный пристав, и болтались полы расстегнутой шинели. Над красными скулами узкие глазки глядели вдаль.

Пристав прошел. Чиновники переглянулись.

– Грачек, – вполголоса вздохнула хозяйка из-за стойки.

Чиновники встали. Санька видел, как они перебежали улицу. На почтамте было половина девятого. Санька вглядывался в людей на улице, и казалось не так, не так идут, не той походкой, нарочно все идут, для вида, а не туда хотят. И вдруг на миг все глянуло тайной – все люди, все спешит, готовится, собирается, и вот быстро прокатил пустой извозчик. Санька не мог сидеть, вскочил, бросил на столик пятиалтынный.

– На здоровье, – сказала в зеркало полька.

Улица замелькала, завертелась спехом. Саньке казалось, что все валит, катит, торопится поспеть, будто осталось полчаса, и все бегут занять места, что тревожно орут газетчики... Городовой стоял на перекрестке, стоял с нарочным спокойствием – черной плотной тумбой.

Санька спешными шагами, как все, шел по улице, слушал деловой шум, и вдруг опала тревога, осела, как пена, деловым буднем глянули съестные лавки и полузаспанные лица прохожих. Опоздавший гимназист просеменил мимо. В соборе редким боем бубнил колокол. Санька оглянулся: пронесла, прокатила улица. Что? И куда делось?

В девять часов Санька влетел в почтамт. Два перевода написал Санька: учителю Головченко и другой, – вонзал Санька корявое перо, – Зинаиде Мирской на 50 (пятьдесят) рублей.

На обороте написал: "Остальной долг при первых деньгах. Спасибо". Потом замарал "спасибо" и подписался: "А. Тиктин".

Санька еще твердо стукал ногой, когда шел по почтамту, по гладким плиткам, но на улице сразу стало холодно. Запахнулся, ворот поднял и слабой походкой пошел вдоль домов. Началась пустота, легкая и тошная, и Санька щурился на свет. "Только бы ручку, эту бы ручку, здесь, под рукой, ничего бы не говорить, а только идти так, пройти б хоть немного, хоть вот до угла. Ничего не надо, пусть бы хоть сказала, что придет, чтоб знак дала... что было, было вчерашнее. Хоть черточку – так вот, просто черточку карандашом, и ничего не надо". И Санька шел, раскачиваясь, подняв плечи, с руками в карманах, и тонкой, чуть заметной струной в белесой пустоте дрожало вчерашнее.

На углу в красной фуражке с медным номером стоял посыльный. Санька стал, и посыльный, выпростав из-за спины руки, снял и надел шапку.

– Пожалуйста-с! Бумажки? – и он полез за пазуху. Он подавал Саньке "секретку", карандаш – вот тут в сторонке удобней – и Санька без дыхания написал:

"Танечка, черкните строчку, штрих, сейчас. Что-нибудь.

А. Т.".

Заклеил. Татьяне Ржевской. Улицу, дом.

– В собственные руки-с? – Посыльный опять вскинул шапкой. – Ответ будет?

– Непременно ответ, я буду... в трактире "Россия", тут на углу. Санька сунул полтинник. Посыльный вертко завернул за угол. Санька перебежал дорогу, дернул хлябкую дверь трактира и забился в угол к окну, за извозчичьи спины. Он зюзил жидкий трактирный чай с блюдечка, и весь шум, хлопанье дверей, звяк посуды – все отбивало время, и время текло через Саньку, он слышал, как сквозил поток. Он знал, что посыльный сейчас уж там. Теперь, вот сейчас, пошел назад. Все теперь кончено – уже сделалось, только остается узнать. Санька не глядел на двери. И в уме посыльный был то на полпути назад, то, чтобы не обмануться, Санька отдергивал его снова к дому, и посыльный снова шагал от ворот.

Санька сам не знал, почему глянул в отекшее окно: и вот человек идет по панели, – сразу не понял, кто это твердым махом прет по панели? Привскочил, дернулся; "Алешка, Алешка! Не может быть! Но он, он, наверно". Санька хотел бежать, догнать. Но надо было платить – и посыльный, посыльный!

Санька в тоске зашаркал ногами по грязному полу. Схватился за блюдечко и стал заливать бьющийся дух.

И вдруг, подняв от блюдца голову, Санька увидал, как пробивался к нему меж столами посыльный. Подошел, наклонился.

– Передал прямо им. Прочитали при глазах и сказали: "ответа не будет".

Гудок

АННУШКА вскочила, Аннушка спросонья чуть не слетела с лавки, – так стукнуло в окно. Без духа побежала в сени.

– Завесь окно! В кухне завесь окно, – говорил Филька и судорогой трепал его холод. – Не вздувай огня, впотьмах завесь. Завесь, дура. Копаешься! Одеяло вилками приткни! – и Филипп сам полез через Аннушкину постель. Аннушка металась впотьмах, шептала несвязицу, брякала вилками. Во! Раз и два, черт его раздери в три анафемы!

Фильку било холодом, и, когда вспыхнула лампа, как рыбья чешуя заблестели ледяшки на Филькиной тужурке.

– Плиту, живо! – лязгал зубами Филька. – Сдери ты с меня эту шкуру. Да не стой ты, корова лопоухая!

Филька корявыми, замерзшими руками выцарапывался из тужурки. Тужурка стояла мерзлой корой.

– По... по... полощи, дура, как есть. Все, все, и портки, приговаривал Филипп. – и чайник поставь. Поставь, пропади ты пропадом. Ух, мать честная: ва-ва-вва...

Аннушка шлепала в корыте тяжелой, пудовой тужуркой, бегала с ведром во двор.

Филипп стал согреваться, и только ноги все дергало зябью. Он повалился на Аннушкину постель и слышал сквозь сон:

– Доходился, дошлялся, потянули его черти в пролубь... Надо было лазить... Сволочь всякая сюда ходит... голову крутит...

Чуть свет Филька в сырой, но в своей обычной тужурке бегом побежал к заводу.

Кучка полицейских стояла у дверей проходной. Филипп нащупал два железных кружочка, два номерка – свой и Федькин. Их надо повесить на разные доски, надо повесить, чтоб не видал табельщик.

Филька мигом нацепил свой номерок на привычный гвоздик. Теперь надо было умудриться повесить Федькин номер.

И у Федькиной доски вдруг образовался затор. Это Егор. Он шел впереди. Он оглянулся на Филиппа, мигнул и вдруг нагнулся, уперся. Он упрямо кряхтел и рылся, шарил по земле. В узком проходе сбилась пробка, загудела ругань.

– Стой, ребята, – кряхтел из-под ног Егор, – двугривенный обронил!

Филька искал глазами Федькин гвоздь и вдруг стукнул рукой по доске без промаха повесил номер на место.

– Стал, что бык, – толкнул Филька Егора, – тетеря! – и протолкался вон.

Он затаил дух, глядел по сторонам, кося один глаз, и вот за углом, на темном кирпиче, белый квадрат. Филька чуть свернул, подался ближе. Оно, оно! Он все увидел – увидел, что вверх ногами висит воззвание, и догадался, что висит оно на мерзлых Федькиных слюнях. И Филипп дохнул. Дохнул весело, и ноги поддали резвого ходу. Он распахнул калитку в мастерскую и сразу же увидал кучки – народ стоял кучками. Понял: читают. Филька пошел прямо к своему станку. Федьки не было у станка. Филипп оглядел мастерскую, он стегал глазом по всем местам и не видел Федьки.

Мастер Игнатыч из-за стекла будки поводил глазами по кучкам народа. Глядел упорно, будто глазом хотел растолкать.

Зашипел паром на весь завод и ударил голосом заводской гудок. Гудели заиндевевшие стекла от нетерпения, от страха. Хозяйским голосом протянул свой рев гудок – и оборвался. Сразу стало тихо. И вот шлепнул первый ремень, и заурчала мастерская.

Игнатыч выступил из стеклянной будки. Филипп чувствовал, как движется на него мастер. Подошел, стоит. Филипп глядел на работу.

– А где мальчишка твой? – спросил Игнатыч, постояв.

– А шут его знает, – сказал Филипп, внимательно щурясь на работу.

– Не пришел, аль не на месте? – громко, через шум, кинул Игнатыч.

– А черт его знает! – досадливо крикнул Филипп и стал поправлять воду, что лила из жестянки на резец.

Игнатыч искоса глянул на Фильку. И Филипп понял, зря, зря стал поправлять воду. Все видел пузатый черт, видел, что вода в порядке.

– Ну и черт с ним, – сказал Филипп и нахмурился.

Он работал старательно и споро, как всегда, вот уже скоро час, как работал, не глядя по сторонам. Федьки не было.

Филипп прождал еще десять минут и не мог больше. Он остановил станок, взял в руку резец и пошел – законно пошел к инструментальной. Он задержался и спросил первого мальчишку.

Но не стал слушать: мальчишка врал. Врал, чтобы покрыть Федьку.

"Засыпался, арестовали? – думал Филипп. – Или через стенку махнул под утро домой? Так пришел бы хоть без номера... Загнали его, что ли, куда-нибудь?"

Филипп обменял резец, спросил в окошко инструментальной. Конечно, не видали. По дороге к станку спросил двоих – да кому какое дело до Федьки, черт его знает, может, и был.

Игнатыч делал второй круг по мастерской. И на ходу крикнул Филиппу:

– Нет?

Филипп помотал головой.

"Знает, черт пузатый, знает, наверно. Была, видать, ночью склока тут, с этим делом... Так почему ж тогда не сорвали листовку?"

Мастерская работала плотней, чем всегда, все молча, как приклеенные, стояли у своей работы, как притаились, как ждали.

И вдруг писк, тонкий писк прорезал рокот станков. Все дернулись, метнулся на местах весь народ. И отбойной волной покатил хохот.

Игнатыч за ухо вел Федьку. Федька визжал и болтался, свернув голову набок.

Игнатыч мерной походкой шел с Федькиным ухом в руке к Филиппу.

– Под листом под котельным дрых, сукин сын. По углам, прохвост, прятаться! Прятаться! – встряхивал Игнатыч Федьку. – Прятаться!

В это время гул, рев морской, тревогой ударил за окнами. Игнатыч подался вперед, все еще не пуская Федькиного уха. Он раздул лицо и слушал. Несколько человек бросились и открыли форточку в замерзшем окне, хлопнула на блоке калитка, раз и два. Люди переглядывались. Озирались. Останавливали станки, и только шлепали холостые ремни.

И вдруг сразу все глянули на калитку, и оттуда уличные, громкие голоса крикнули:

– Выходи! Выходи! Все выходи! Станови! Шабашьте! Выходи все! Люди кричали, и голоса били, стукали:

– Все, все во двор!

За стеной шум надувался гуще, гуще, плескали под окнами отдельные голоса. Кто-то пронзительно, заливчато свистнул в пальцы под самой форточкой, и жуть махнула по мастерской.

– Пошли, что ли? А? – сказал кто-то громко, на всю мастерскую.

И все люди чуть двинулись. Двинулись одновременно сначала тихо, и потом скорей, скорей, скорей, и у калитки черной кучей сбились, загудели. Филипп остановил станок. Брякнул инструмент в ящик. На ходу уже натягивал тужурку. Игнатыч спешным шагом пошел в свою загородку к телефону.

Во дворе было скверно, холодно, колкая крупа в лицо била с серого неба. Черной дорогой вытянулся по небу вдаль дым из фабричной трубы. И вдруг, как сорвался, завыл фабричный гудок. Завыл с дрожью, с тревогой, покрыл шум людей, и все глядели туда, где вылетал и рвался на ветру белый пар. Гудок оборвался, стало тихо. И вновь взорвало голоса. Люди шли, проталкивались на широкую площадь перед воротами. К окнам конторы прилипли бледные лица. Старый котел ржавым горбом торчал над толпой. На нем толпилась кучка людей. И вдруг один, в черной бороде, в темных очках, взмахнул рукой, вздернул вверх голову и замер – только ветер трепал черную бороду. Шум еще секунду длился и стал спадать, заглох, а человек все еще стоял, подняв неподвижно руку.

Настала секунда, когда выл только ветер, и человек громко, на весь двор, крикнул, зычно, твердо, как скомандовал:

– Товарищи! – Он опустил руку и снова поднял и вытянул вперед перед собой: – Товарищи! Комитет Российской социал-демократической! рабочей! партии послал меня сюда, чтоб сказать вам, – выкрикивал человек.

Филипп влез на штабель угля, что серой горой стоял за котлом: весь двор плотно был покрыт шапками, фуражками – мостовая голов, и казалось, эта черная мостовая колебалась под ветром. Ему сзади плохо слышно было, что говорил комитетчик, долетали рваные выкрики, но Филипп смотрел на толпу, на лица и видел, как заходили, заволновались головы, и вот уж отдельные крики, как всплески брызнули из толпы:

– Правильно!

– Верно, товарищи!

И гул взмыл и раскатился в ответ. Гул ударил туда, в котел, но человек поднял руку и крикнул:

– Товарищи! Еще раз повторяю от имени комитета партии: скоро бой! Берегите силы! Гнусная провокация толкает вас в яму. Долой забастовку!

– Долой!.. – ухнула толпа. – О-о-о-ой.

– Долой, долой-ой-ой! – визгнуло под самым котлом, поползли, покарабкались черные люди на скользкое железо... Филипп поднял брови, двинулся с угольной горки, обсыпался вниз с углем. Вот человек рядом схватил уголь, угольную каменюгу и швырнул вверх в оратора, в бородатого. Филипп толкнул его в уголь и бросился к котлу. А там уже влезли, за ноги ловили стоявших на железном горбу.

– Долой! ой-ой!

Кучка, свалка под котлом, и вдруг – бледный, высокий, молодой, в сапогах, в полупальто, с черным козырьком над белым лбом, один остался торчать на железном горбу. Стал, как на казнь, как на последнее слово.

– Друзья! – крикнул бледный, и дрогнул голос над толпой. – Всем холодно, на всех одежонка дрянь! А что нас греет, почему не пропадем ни на морозе, ни в голоде? Греет нас, что мы одно. Крепкое, плотное – кирпичная стена. Потому и сволочь, что стоит за воротами, боится сунуться сюда, – и он махнул рукой к воротам, и все оглянулись. – Пусть они сунутся, – знают, что разобьют башку о кирпичную стенку. Пусть пулей снимут меня отсюда одна щербина дырки не сделает. Пусть ружейным свинцом заткнут мне глотку, пусть прохвост разобьет камнем голову! Товарищи! Все мы в грязи, втоптаны ногами этой сволочи в грязь, дух нам забили, грязью залепили рот... Надо встать во весь рост, и пусть падут все, все до единого – за наше право, за наше счастье. Не вытерпели котельщики, слава котельщикам!

И гул, гул, которого не мог понять Филипп, – радость? угроза? – гул прошел по головам, а бледный кричал:

– Слава котельщикам! Не дали...

– Урра! – послышалось Филиппу.

– Пусть раскроют пасть все тюрьмы, – рвался над гулом голос оратора.

– Га-а-а! – поднималось в толпе.

– Пусть бьют штыки, воют пули, – крикнул поверх голов оратор.

Вздернул вверх головой, сердито, с вызовом. Гул шел сильней, сильней, с воем, и вдруг от угла, от прохода, через весь рев, сквозь ветер, стал слышен мерный крик... Головы скосило туда, к углу, как повернуло ветром, и сразу стало слышно, как густо пели голоса:

Нас еще судьбы безвестные жду-ут!

На бой кровавый, святой и правый...

А бледный все еще стоял струной на котле. И только, когда песня победила, он стал сползать. И много рук потянулось и приняло его вниз. Он неловко колыхался секунду над толпой в руках людей и утонул в черной массе.

Кто-то стоял на его месте, раскрывал рот и махал руками, но его не слушали, и не было слышно. Песня громче, гуще рубила мотив, настойчивей:

Кровью мы наших врагов обагрим!

И вдруг свист в проходе, вскрики. Свист ударил дружней, свистело много, не один человек. Филипп тискался, вертелся средь струи людей, рвался туда. Он еле пробился туда, куда все смотрят, еле узнал, на кого смотрят, казалось – не на кого. И вдруг сразу наткнулся глазом на бледное лицо. Кто? Сразу не узнал. Игнатыч стоял среди толпы и, видно, ничего не говорил, а только шевелил ртом. Филипп видел, что людям сильней не свистнуть, что сейчас, сию минуту, перестанут свистеть, а начнут делать.

И кто-то рядом крикнул:

– Кати, кати, шаром кати пузатого! – И молодой парнишка сунулся вперед. – На пузо клади, кати!

Игнатыч поймал глазами Фильку, он моргал, как будто глотал глазами свет, и задыхался.

"Сейчас повалят – и пропало!" – подумал Филипп. Он стал рядом с Игнатычем и поднял, вытянул вверх руку.

– Дураки! – заорал Филипп. – Разве так? Тачку давай, тачку.

– Тачку! Тачку! – пошло по толпе. Где-то загремели, забрякали колеса, и вот раздались люди, и протиснулась железная тачка, на которой возили стружку, мусор.

– Полезай! – крикнул Филипп.

Игнатыч стоял. Он вдруг нахмурился, побагровел и, гребя рукой, сделал шаг, два, головой вперед, и вдруг стал. Стал, задыхаясь, кровь отлила от лица, и он поднимал и опускал брови. Руки обвисли.

– Грузи! – крикнули рядом. – Гой! Га! – И снова свист в три свиста, и руки схватили Игнатыча, подняли, и он неловко сполз спиной в пологий кузов тачки.

– Урра-а! – Игнатыча повезли.

Песня еще шагала над толпой, но уж перекрывали крики:

– За ворота! На весы кати! Ворота! Ворота!

Видно было через окна, как в конторе метались люди.

Игнатыч, лежа на спине, неловко согнув ноги, не шевелясь, глядел серым лицом в небо, в мутное, и, как по неживому лицу, била острая крупа.

У ворот шла возня. Отпирали.

Папиросы "Молочные"

ВИКТОР подходил к участку. Он нагнул лицо, чтоб не била по щекам холодная крупа. Она звонко стукала по козырьку фуражки, как по стеклам вагона.

И вдруг впереди гул – стадом затопали ноги. Виктор глянул: из ворот вывалились черным комом городовые, на быстром ходу строились на улице, вчерашний дежурный рысью догонял их, городовые зашагали, обгоняя ногой ногу.

Еще повалили бегом вдогонку. Виктор бросился рысью – сами понесли ноги.

– Когда являетесь, черт вас знает!

Пристав орал с крыльца, красный, в расстегнутой шинели. Виктор бросился по лестнице. В участке ходили городовые в шинелях, хлопали двери, и у телефона кричал помощник пристава. И из-под черных деревянных усов деревянные слова били в трубку:

– Да. Двинем рррезерв! Делаем... Рра-спа-рядился.

Он скосил черные глаза на Вавича. Дверь хлопнула с разлета. Запыхавшись, валил пристав. Он оттолкнул плечом Вавича, вырвал телефонную трубку у помощника. Помощник зло глянул на Виктора. Виктор стоял, не знал, что делать. Он не знал даже, в какую позу сейчас встать, и готовно вытянулся. Пристав досадливо, нетерпеливо работал телефонной ручкой.

– Восьмой донской! Восьмой! Черт тебя раздери, дура. – Он топал ногой и тряс старой головой. – Скорей!.. Ах, стерва!.. Передайте есаулу, чтоб на рысях... Давно?.. Передайте, что прошу, пошлите вестового, чтоб скорей. Прошу!.. Прошу!.. К чертовой матери – вы отвечаете!

Пристав бросил трубку, она закачалась, стукнула в стенку.

– А, сволочи! – он глянул на Вавича. – Торчит тут козлом! Стой у дверей, никого не пускать. Всех к черту!

Пристав завернул злую матерщину. Он стоял, запыхавшись, и водил глазами по пустой канцелярии. Помощник осторожно повесил трубку на крюк. И сейчас же раздался звонок.

– Вас! – крикнул помощник и пригласительно направил трубку на пристава.

– Кого еще, черт? Слушаю! – зло рявкнул пристав в телефон. И вдруг весь почтительно обтаял. Он заулыбался прокуренными усами. – Так точно, ваше превосходительство, маленькие неприятности. Кто-с?.. Так точно, Варвара Андреевна... Служит, служит, как же... Виктор... да-с, Виктор, – и вдруг пристав шагнул к Вавичу: – Как по батюшке? Вас, вас! Ну!

– Всеволодыч! – крикнул Виктор.

– Виктор Всеволодович, да, да-с... Очень, очень... Слушаю!.. Честь имею!..

Пристав повесил трубку и еще с той же улыбкой обратился к помощнику:

– Патроны выданы? – сказал все так же ласково. И вдруг перевел дух, широко открыл веки: – Вплоть до применения. Если флаг, черти, выкинут, – к дьяволу, чтоб никуда! Хождений... Я говорю, – а ни в зуб!

– Конечно, если уж хождения, – сказал обиженно черный помощник и даже головой повел в правый угол.

– И если флаг, флаг выкинут, – значит это что? Что это значит? – И пристав, красный, поворачивался то к помощнику, то к Вавичу: – Что это значит? Ну? Ну?

Виктор сочувственно мигал, не знал, как выразить, что понимает натугу пристава.

– Да что значит, – сказал помощник, – тут уж донцы.

– Значит, значит, вызов, вызов это значит. Значит, сами вызывают. Боевой флаг. А уж бой так бой. Я уж не знаю... коли бой... – Он вдруг устало перевел дух. – Дай папироску, черт с тобой, дай, – протянул руку помощнику.

Виктор мигом завернул рукой в карман и без слов протянул открытый портсигар приставу.

– Дрянь у тебя, должно быть, – страдальчески сморщился пристав и остановил пальцы над папиросами.

– Пожалуйте-с, "Молочные", – помощник щелкнул крышкой массивного серебряного портсигара. Портсигар – как ларец, и синим шелковым хвостом опускался фитиль с узлом и кистью.

Пристав взял у помощника. Виктор потянул свой назад.

– Дай, я и твоих возьму, Бог с тобой, – и пристав толстыми пальцами скреб в Викторовом портсигаре: то захватывал десяток, то оставлял в пальцах пару.

Телефон позвонил, и помощник уж слушал. А пристав еще рылся в маленьком портсигаре Вавича: набирал и пускал.

– Началось! – бросил помощник от телефона. Пристав, схватив десяток папирос, замер, подняв тяжелую грудь. У Виктора дрогнул портсигар в руке.

– Все во дворе... – говорил полушепотом помощник, – агитаторов слушают... похоже – выйдут... Меры приняты! – крикнул в трубку, как деревянным молотком стукнул, помощник.

– Голубчик, туда! – со стоном крикнул пристав.

– Вплоть до применения? – спросил помощник и твердо упер черные большие глаза в пристава.

– Где же эта сволочь? – кинулся к окну пристав.

– Если казаков не будет, – сказал помощник,– то применять?

– Что хотите, – крикнул пристав, – но чтоб хождений и флагов этих ни-ни!

– Слушаю, – сказал помощник.

– Этого тоже возьмите. В засаду, что ли, возьмите. Он хорош, ей-богу, хорош, – и пристав толкал Вавича в лопатку, толкал дружески, бережно: Возьмите!

Вавич побежал по лестнице вслед за помощником пристава, а сам старик с лестницы кричал вслед:

– Мои санки берите! Пролетку! То бишь санки! Да, да! – санки.

Когда свернули за угол, – с раскатом, с лётом, – помощник сказал Вавичу в ухо, деревянно, как в телефон:

– У Суматохиной во дворе двадцать из резерва, в засаде. Кто бежит с площади – врываться в цепь и гнать к Суматохиной во двор. Потом в часть. Карасей отсеем, осетров на стол.

– Слушаю, – сказал Вавич, нахмурился для серьезу и вдруг оглянулся. Оглянулся на шум. Шум частых, острых ног, легких и звонких. Серым табунчиком шла в улице полусотня казаков. Легонькие лошадки семенили ножками. Над ними из-под синих фуражек, из-под красных околышей торчали лихие чубы русым загибом. Казаки шли рысью. У ворот стояли бабы, глядели на казаков, выпучив испуганные глаза. Некоторые крестились.

Какой-то мальчишка завыл и бросился бегом вдоль по улице. Хлопали калитки, и в окнах мутно белели бледные лица.

Помощник дернул за пояс кучера. Санки стали. Впереди казаков офицер поднялся на стременах и винтом вывернулся назад, поднял вверх руку с нагайкой. Казаки остановились. Бойкой рысью хорунжий подъехал к санкам, нагнулся. Помощник встал.

– Направо в переулке станьте. Я пошлю,и тогда уж действие ваше.

Санки тронули.

Налету помощник обернулся назад и махнул рукой в переулок.

Уже видна стала огромная площадь перед заводом, белая, снежная, и заводская труба на сером небе, без дыма, и, казалось, криво неслась в небе на хмурых облаках. За два дома до площади помощник кивнул на ворота и сказал:

– Здесь, и не зевать!

Виктор выскочил. Сердце билось. Он стукнул в калитку. Оторвалась щелка, в ней, прищурясь, стоял городовой, – увидал и распахнул.

И опять на Виктора глянули из окон бледные лица, испуг бродил по ним: полуоткрытые рты и зыбкие брови высоко на белом лбу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю