Текст книги "Виктор Вавич (Книга 1)"
Автор книги: Борис Житков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
– Почему вы не отдохнете? Хоть месяц... за границу. Можно ведь и самому когда-нибудь о себе подумать...
– Месяц? – крикнул Тиктин и поднял брови. Брониславна ждала. – Месяц? – А чужой дом обвивал съестным паром, мягким, уступчивым. – Се-кун-ды нет! – И Тиктин повернулся к тарелке, машинально схватил спешной рукой салфетку и засунул за жилет. Он слегка обжигался пахучим супом, а клецки услужливо рассыпались во рту. На полтарелке Тиктин опомнился и уж все равно продолжал спешить. Он торопился доесть, глянул на часы напротив на стене – двадцать минут восьмого.
– Анелю! – крикнула Брониславна. – Нема пепшу?
– Бросьте, бросьте, – замахал свободной рукой Тиктин, – надо идти.
– Але тутен достац, – обиделась из дверей глупая Брониславна и бросилась на звонок в сени.
Тиктин наспех ловил последнюю клецку и слышал, как в прихожей топал калошами хозяин, как шептался с Анелей. Тиктин вытер усы и бросил салфетку на стол.
Вошел хозяин, маленький, в длинном обвисшем пиджаке, видно было, как в пустых брюках шатаются на ходу тонкие ножки. И под обиженными, брезгливыми губами деревянной щепкой заворачивала к кадыку пегая бородка.
– Вы только что со службы? – шагнул к нему Тиктин.
– Да, мы с работы. Нам надо работать, – и хозяин глядел маленькими полинялыми глазками на Тиктина: поглядел и брезгливо и зло.
Про него знали, что он был в ссылке в Минусинске, а потом мостил мостовую. И когда познакомили Тиктина, то шептали ему в углу: "он мостовую мостил", со страхом говорили, как будто этой мостовой ничем не перешибешь.
– Да, нам работать надо, – повторил хозяин.
"Мостил?" – подумал Тиктин. Он слышал, как хозяин мыл в кухне руки и ворчал на Анелю.
Брониславна опустила глаза и грустно поднялась с кушетки.
"Черт! надо было пять минут раньше уйти", – и Тиктин злился на клецки.
– Прошу, что имеем, – сказал хозяин. Все молча стукали вразброд ложками.
– Что слышно? – спросил хозяин, не поднимая глаз от тарелки.
Тиктин поспешил с ложкой в рот.
– А на вас уж написали? – продолжал хозяин, втягивая суп. – Теперь вы кланяться или то прощенья просить будете? Я так говорю?
Тиктин поймал взгляд Брониславны и понял, что читала, читала, наверно.
– То есть почему же кланяться? – И Тиктин откинулся на кресле.
– А они все окручивают, окручивают, – и хозяин покрутил ложкой в тарелке, – сами плачут и всех капиталом окручивают, окручивают, а другие работают.
Хозяин на секунду глянул глазами Тиктину в брови.
"Мостил". Тиктин раздражался.
– Позвольте, – и он видел, как Брониславна провела по нему глазом, то, что написано, написано пошло. Пишется пошлостей много, говорится их еще больше... Не кладите мне второго – я сыт... Может быть, пошлей всего то бесправие, в котором находится почему-то целая группа населения... связанная по рукам и по ногам. И может быть, – Тиктин уже говорил полным голосом, как в зале городской Думы, – может быть, нужно совсем не так много мужества, чтоб плюнуть в физиономию связанному человеку.
Хозяин брезгливо сматывал мокрую ниточку со зразы и не давал Анеле помочь.
– Когда даже право передвижения, – возвысил голос Тиктин, – которым пользуется всякий...
– Например, в Минусинский край, – хозяин аккуратно резал зразу, не отрываясь от тарелки.
– Эта-то дорога, знаете, и им не заказана, – потряс головой Андрей Степаныч и повернулся боком к столу. Увидал, как рябила в дрянном зеркале над кушеткой его физиономия, – уродливая выходила и смешная. Тиктин нахмурился. – А когда вам всюду тычут: "жид! жид!" и у вас нет лица, а с рожей, с харей, мордой жидовской вы должны всюду являться, посмотрим, что вы тогда запоете!
– Вы на бирже попробуйте сказать "жид", и тогда вот посмотрим.
– А вам хотелось бы, чтоб вы кричали: "жид", а вам: "кшижем, кшижем, падам до ног", чтоб еще стлались перед вами? – Тиктин уж не глядел на Брониславну. – Не много ли? – раскачивал головой Андрей Степаныч. Он уж поднял голос до зычной высоты и угрожающе глядел на хозяина.
Хозяин старательно вытирал бородку, обернув руку в салфетку: ловил в горсть и вытягивал.
Андрей Степаныч поднялся и вынул часы из жилета. Тиктин теперь чувствовал, что вот сотни еврейских глаз глядят на
него с благодарным удивлением и с раскаянием за эту статью, и хотелось просто подойти. И как это сейчас можно! И тепло и вместе! И как достойно! Хозяин встал со стула и, не распрямляясь, как сидел, вышел в дверь всем своим пиджаком.
– Табак здесь, – встала ему вслед Брониславна. Анеля опустила шепотком ложечки в стаканы.
– Ну-с, надо идти, – сказал Андрей Степаныч. – Благодарю вас, шаркнул Брониславне. Шаркнул с грацией.
Анеля обтерла руку чайным полотенцем, протянула Тиктину.
– Честь имею кланяться, – шаркнул Тиктин в темную дверь, где скрылся хозяин.
– Стасю! – сказала Брониславна. Ответа не было. Тиктин шел в сени.
– Холодная шуба, – говорила Анеля.
– Ничего, ничего, – бодро приговаривал Тиктин. – Ничего, – искал калоши. – Отлично, – сказал Тиктин весело и накинул свою большую шапку.
На ступеньки навалило по щиколотку снега, белым горбом вздулось крылечко. Щупая палкой снег, Тиктин спустился по ступенькам. В ровный, пухлый снег бесшумно уходила вся калоша, как в воду, и белыми брызгами отлетал снегу носка.
"А черт с ним, – подумал Тиктин о хозяине. – Клецка!"
Он шире зашагал и размашисто отворачивал вбок палку на ходу. Расстегнул внизу шубу. Шагал молодцом.
В улице было совсем тихо и пусто.
Андрею Степанычу хотелось теперь встретить кого-нибудь. Дома не светились, и даже себя, своих шагов не слышал Тиктин. И только одни фонари горели на улице, стояли светлыми головами. Для себя жили. Ногами в снегу. Тиктин сбавил шагу.
"Пожалуй, про детей я зря, – сказал Тиктин. Стал на минуту, слегка запыхавшись. – Не надо было!"
Тиктин по глубокому снегу подошел к фонарю и прислонился виском к мерзлому столбу. Шапка съехала набок, и чугун холодил Тиктину волосатый висок.
Мысли выравнивались, светлые, ясные, с теплым пламенем, живым и верным. Вытягивались в спокойный ряд.
Тиктин хотел застать дома самовар и Саньку, и Надю, и с веселым теплом подебатировать национальный... да и всякий... какой-нибудь вопрос.
Черт! Ни одного извозчика.
Заелись
ФИЛИПП долбил в свою дверь окостеневшей, замороженной ногой.
– Кто! Свои – кто! Отворяй, черт тебя там толчет.
И слышал, как Аннушка шарила сонными руками, искала задвижку. И сразу в сенях обхватила теплая тишина. Угарцем пахло, капустой и мокрыми валенками. Филипп протопал к себе и долго не мог выковырять мерзлым пальцем спичку. Чистенько было в комнате, и на шашечной скатерти стоял ужин, прикрытый тарелкой. Лампа трещала, ворчливо разгоралась. И уж стал виден комод, тупой, как глиняный, и на нем вазы с пупырышками и пыльные бумажные розы. И вспомнился рояль – горит лаком, а стол держит альбом.
"И чего не вытянул карточки? Было же время".
Филипп стоял у печки и грел спину.
"И куда б ее посадил?" Филипп оглядывал комнату.
Покорными дубинками стояли по стене два стула с соломенным сиденьем. Наденьке подставлял, говорил: "Извините, пролетарские". Садилась с почтением.
Филипп глядел в пол, на темную тень под столом, и все чудилось, что вот придет в черном шелке, каблучками по этому самому полу, и вот будет сидеть на этом стуле, вот так вот: ножки на перекладинку.
"Отчего? Было же с вареньем?"
Вот на том стуле сидит и больше ничего! И Филипп не глядел на стул, чтоб лучше казалось, что сидит. Глаза щурились, и Филипп осторожно дышал. Вот сейчас совсем, совсем сидит. Филипп закрывал глаза. Немного страшно становилось от того, что там, сбоку, на стуле, сидит черная барышня: сидит молча, не двигаясь. Слипались глаза. И сбоку тут она: недвижно глядит перед собой. Ножки на перекладине, зацепилась тонкими каблучками. "Сиди, сиди, не спугну!" – и Филипп жмурился и не шевелился. Печка приятно жгла спину. Сон кутал и кутал Филиппову голову. Гудел ветер в боровке и погрохатывал заслонками. И казалось, будто едет куда, на поезде, что ли, и она с ним. Вдруг рванул ветер, будто хлестнул его кто, и форточка распахнулась, ворвалась погода, и присел огонь в лампе, забился. Занавеска залопотала на привязи.
"А дура безрукая!", – и Филька потянулся через стул, навстречу свежей струе, закрывать форточку. Книги из-за пазухи стукнули об стол.
"Подумайте, говорит", – вспомнил Филипп Наденьку. Хлопнул книги на полку и сел на кровать разуваться. И вспомнилась Наденькина быстрая ручка, беспокойные пальчики. Жалостливо вспомнилась.
"Ладно, ладно, подумаю", – сказал Филька в уме и натянул одеяло на голову. Он знал, что на стуле уж никого не было.
Еще темно было – проснулся Филька. Слышней вчерашнего рвал на дворе ветер, скреб вдоль по стене, и охало окошко от порывов. А из коридора шаркала валенками Аннушка, и мазала светлая полоса от лампы. Уж простыла комната. Филька чиркнул спичку – проспал. Вскочил на холодный пол и впотьмах стал натягивать холодную одежду.
Так и чаю не пил, толкнул дверь ногой и спешным шагом выскочил в темную улицу. Ветер бил в глаза мерзлой, колкой пылью, бросился в рукава. Филька зажмурился, нагнулся, сверлил головой погоду и топал по мосткам к заводу. Через улицу бегом, и вот оставалось перебежать площадь, еще кучка людей чернела перед дверьми проходной, и дохнул на всю слободку гудок поверх погоды, поверх ветра. Филька пробежал и бросил, пошел вольным шагом, – все равно опоздал. Гудок оборвался. Доску закрыли.
– Тьфу! – с сердцем плюнул Филипп и выругался. Ярко в заводе горели окна желтыми веселыми квадратами на черноте. И на темном небе нащупали глаза на привычном месте черный ствол трубы.
"Черт с ним: за полдня часовые пропали, не пропадать же сдельщине", и Филипп пошел через контору в завод. Уж у стенки сквозь вой погоды слышно было, как урчал внутри завод, шевелилась за стеной работа – без него. Филька кинул в окошко медный номер и гулко застукал по плиточному полу.
В дверях мастерской, только порог перешагнул, наскочил на Игнатыча.
– Что? Никак понедельничать собрался? – и засопел дальше.
– Архиерейский кенарь, – сказал вслед Филипп. Может быть, и не слышал Игнатыч за шумом.
Филипп включил мотор, и деловито зашлепали приводные ремни. Вчерашняя работа завертелась в станке, и Филька спешной, хватской рукой подвел резец. Поскрипывая, пошла медная стружка, и залоснилась острым блеском медь – с шелковым круглым отливом. Филипп, прищурясь, стал глядеть, как блестит медь. Вот черт, как блестит! Резец "салился", надо поправить, но Филипп не мог глаз отвести от меди. Блестящий шелковый рукав! Он становился длинней и длинней. Вдруг будто больше говору сзади. Филипп глянул: все смотрели, как спешной походкой, ни на кого не глядя, спустив на самое пенсне брови, пробирался меж станками помощник директора. Немец, серьезный немец. Он прошел, и говором дунуло по мастерской. Как ветер налетел на деревья. Грузно прошагал Игнатыч – руки за спину – и не в работу глядит, а тычет мастеровым в глаза, как кулаком в морду, и все головами отмахиваются.
Пробежал конторский какой-то, засеменил следом за немцем. Вон обступили, задержали. Что-то плечами жмет, руками отмахивает. Игнатыч шагает – отпустили, но сразу поверх станков, поверх шлепков стал в мастерской людской гул.
Филипп остановил станок и пошел. Пошел по гулу, где громче.
– В котельной, в котельной!
– Задавило?
Люди говорили громко, чтоб перекричать станки.
– Задавило? Кого? – крикнул Филипп.
– Нет, чего-то иначе, – подмигнули. – Идет! – и кивнули на Игнатыча.
Но гомон взял верх, гомон залил все поверху. Гомон вырос и стоял на высокой ноте, и все громче говорили и не слышно стало станков. Может быть, и стали. Мальчишка прибежал подручный, Филькин Федька, и никому, а Филиппу крикнул:
– В котельном стали!
Филипп пошел к окну и дернул форточку.
Кто-то поднял руку и замахал в воздухе. На секунду гомон упал, как осел на землю. Все глядели на форточку, на Фильку. И Филька ясно услыхал, что в котельной, где всегда грохот, будто рушат, в котельной тихо.
Верно – тихо. И кивнул головой. И все поняли, и гомон поднялся с полу, вспенился, заклокотал над головами. Игнатыч стоял около своей стеклянной будки и быком глядел на мастеровых. Кой-кто брался за работу, но гомон бурлил на той же ноте.
Филипп нагнулся к Федьке, но Федька замотал головой, лукаво ухмыльнулся. Напялил замасленный в лепешку картуз на нос и пошел. Федька вертелся по мастерской туда-сюда, искоса поглядывал на Игнатыча, и Филипп видел, как он вынырнул вон. И Филипп сейчас же оглянулся: упершись в него глазами быком, глядел на него Игнатыч. Глядел открыто, как гвоздил. Будто на всю мастерскую ревел: вот он! Кто-то стал, заслонил Филиппа. Игнатыч сделал четыре грузных шага и опять, как вертелом, ткнул в Филиппа взглядом. Филька отвернулся и глянул на медь. Блестящей шелковой змеей сверкнула работа.
И Филипп повернулся к Игнатычу и сказал громко, хоть еле слышал за гамом свой голос:
– Плевал я на тебя! – и вышел из мастерской.
Ветер крутил в заводском дворе, рванул из рук дверь, и только стойкими квадратами лежали на земле светлые пятна от окон. Пошел вдоль глухой стенки котельной, и вот человек, а вот Федька шмыгнул прочь.
– Егор? – спросил Филипп, придерживая шапку. Подошел ближе, узнал и все ж в самое ухо спросил: – Егор?
– Я.
– Что там? Провокация? Почему стали вдруг? Говорено было.
– Говорено! Говорено! – Егор шептал из темноты яростно. – Говорено, сукиного сына. А в субботу после расчета какая-то сволочь собралась требовать – четверть копейки на заклепку. Сами!
– Кто?
– Пес их знает, поди сам ищи! Кто! Бастовать сами будем за свою, черт ей за ногу, копейку. Заелись, говорят, слесаря да токаря. Понял, какая машинка? Вот тебе и да! Поди вот к ним. Поди, поди!
Не видно было ни зги, но слышно было, как махал руками Егор.
– Заелись все и до нас, говорят, никому дела нет, а мы дохнем, а токаря в глаже ходят и бабам шляпки купляют. Сунься, сунься туда. Гайку в лоб поймаешь. Немец заявил, контора отказывает напрочь. А не хотишь – за ворота.
– Какая же это сволочь тут? – начал Филипп. Но Егор крикнул:
– А такая, что завод ты из-за такого дерьма не остановишь. Вот и вышло: черт да дышло. Говорено!
И Егор двинул мимо Филиппа, злым шагом затопал, только шлепали брюки об ноги на ветру.
В окно котельной видно было, как над гурьбой людей торчал немец, как раскрывал рот и убеждал рукою. Вдруг немец присел, и со звоном брыкнуло стекло рядом с Филиппом. Филька отскочил. И через разбитое стекло вырвался вой из котельной. Немец поднял обе руки: вой грянул гуще – хриплым ревом. Немец спрыгнул и утонул в толпе. У Фильки в ушах зазвонило, он рванул двери котельной – калитку в огромных воротах – и стал рваться, тискаться сквозь спины и плечи, – оглядывались, сторонились, а Филипп пихал, как бил. Вот колоды сложены. Филька полез и встал, пошатываясь на круглом бруске. Сдернул рывком шапку и замахал над головой. Замахал так отчаянно, будто поезд летит на него, а ему надо остановить! И лопнул рев. На секунду лопнул. И Филька крикнул на всю котельную:
– Товарищи, верьте слову! Провокация!
– Заелись! – крикнул кто-то из толпы. И в ответ взрывом рванул рев.
Филиппа кто-то дернул сзади, и он покатился вниз.
Обезьяна
КОГДА Башкин пришел в себя и открыл глаза, вокруг было темно, совершенно темно, как будто голову ему замотали черным сукном. В испуге он не чувствовал, что голый и на холодном полу. Он быстро моргал веками. Холодной палкой стал ужас внутри.
"Ослеп! ослеп!"
Но он впопыхах страха не верил, что видит светлую полоску внизу: как будто ум поперхнулся страхом, и Башкин наскоро вертел во все стороны головой. Он сгоряча сразу не заметил, как болело за ухом, как саднили на теле следы от ключей. Он попробовал встать и стукнулся теменем, схватился рукой. Это был стол, привинченный к стене стол, на котором Башкин пытался повеситься. Башкин охнул и сел на холодный пол, и тут почувствовал, как больно горели побои, что голый, что эту лампочку потушили. Он теперь уж знал, что не ослеп, и эта полоса внизу – щель под дверью. И все те же ленивые каблуки по коридору, будто ничего не было. В камере было холодно. Башкин стал дрожать, и сразу дрожь пошла неудержимо: зубы, коленки, дергало лопатки, судорогой дрыгала кожа. Его било всего, он ползал, искал хоть соломы на полу, хоть тряпку. Пустой холодный пол от стены к стене весь исползал Башкин на бьющихся коленях. Он стал ходить, чтоб согреться, и его трясло на ногах, поддавало все его длинное тело, будто на телеге по тряской мостовой. Он не задевал в темноте за табурет, он знал свои три шага. Он сел на табурет, лег головой на стол и старался сжаться, славиться в комок, чтоб унять эту дрожь. Унималась на секунду, и потом все тело дрыгало, как отдавшаяся пружина, и коленки больно стукались об стол.
– В-в-в-в! – И Башкин тряс головой.
Он дернулся весь, когда скрипнул глазок. Лампочка вспыхнула под потолком, и Башкин удостоверился: верно, камера та самая. А в глазок смотрит глаз, прищурясь, разглядывает.
– Смотри, обезьяна какая! – сказал надзиратель за дверью, и потух свет.
Башкин забывался на время и сквозь сон слышал, как поворачивался глазок, чуял свет сквозь закрытые веки, но глаз не открывал. Он слышал, как отворяли в коридоре камеры, и вот прошли мимо его дверей, не взглянув. Начался другой день. Башкин не мог больше сидеть – судорога сводила ноги. Он попробовал встать и упал тут же около табурета. Больно упал на пол, ноги не слушались, плясали свое ломкие пружины.
"Вошли! вошли! свет!"
И те же двое, что раздевали Башкина, подошли, и старший приказал:
– Одевайся!
Младший бросил на стол одежду, Башкин не мог встать, он на коленях подполз к столу. Он, сидя на полу, натягивал чужие липкие, заношенные брюки на голое тело.
– Вешаться, мазурик, – говорил старший сверху, – в петлю не терпится? Справят, справят за казенный счет пеньковую.
Башкин не понимал слов, его дергало звяканье ключей. Кое-как натянул он грязную казенную рубаху.
– Вставай, – ткнул старший коленком в плечо, – расселся. – Он дернул его под мышку. Башкин, шатаясь, встал. Брюки были чуть ниже колен. Худые волосатые ноги торчали из брюк, как на позор. Рыжий пиджачишко был мал, и рукава по локоть. Но Башкин не думал об этом. Он обтягивал трясущимися руками полы пиджака. Надзиратель толкал ногой по полу ботинки. Башкин боялся нагнуться и плюхнул на табурет.
– Пошел! – скомандовал старший.
Башкин еще не успел натянуть второй ботинок. Надзиратель толкал его, и Башкин, хромая, в полунадетом ботинке, пошел из камеры. Опять рука сзади толкает в поясницу. Вот втоптался ботинок. Башкин неверно шагал, хлябали на ногах огромные ботинки. Он тянулся по перилам на лестницу, в голове мутилось. Другой коридор, не тот. "Не к офицеру" , – только подумал Башкин, и ноги совсем стали подкашиваться. Служитель сзади поддерживал его. Башкина посадили в коридоре, в полутемном, но с паркетом, скользким полом. Он прислонился к стенке и закрыл глаза. И вдруг мягкий звон шпор. Башкин встрепенулся: мимо шел офицер, его офицер. Башкин наклонился вперед, хотел встать.
– Гадости мне устраиваете, гнусности делаете? Пеняйте на себя, сказал вполголоса офицер. Секунду постоял и прошел дальше. Он размахивал на ходу листом бумаги, будто обмахивался веером.
У Башкина громко билось сердце, он чувствовал, как оно широко стучит без его воли, само, как чужое в его груди.
Жандарм подошел:
– На допрос!
Башкин не мог шевельнуться, только сердце в ответ само прибавило ходу и заработало сильней.
Башкина под руки ввели в двери.
Стол весь в зеленом сукне, и за столом седой, благовидный полковник. Он глянул на Башкина с упреком и недружелюбно.
Поодаль сидел его, Башкина, офицер. Он холодно глядел вбок и барабанил пальцами по бумаге.
– Что, стоять не можете? – сказал вполголоса и презрительно полковник.
Офицер покосил глаза на Башкина и снова забарабанил и отвернулся.
– Дай стул! – скомандовал полковник. – Пусть сидит. Жандарм усадил Башкина против полковника на шаг от стола.
– Сту-паай... – медленно промямлил полковник, глядя на стол в бумаги. Жандарм вышел.
– Как звать? – вдруг вскинулся на Башкина полковник.
– Башкин Семен, – срывался голосом Башкин.
– Это, что повешенье разыгрывал? – спросил полковник.
– Так точно, – в голосе офицера были и обида и сожаление.
– Хорош голубчик! – И полковник секунды три водил по Башкину глазами.
Однако допроса избежать не удалось.
– Звание?
– Мещанин, – еле переводя дух, сказал Башкин. Он стыдился всегда, что он мещанин, но сейчас он чувствовал себя совсем, совсем голым, и было все равно. – Мещанин города Елисаветграда.
– Лет?
– Двадцать семь, – выдохнул Башкин.
– Чем занимались? – строго спросил полковник. Башкин громко дышал, грудь качала воздух, и стукало, стукало сердце.
– Не знаете? Или не помните? Офицер что-то писал на листе.
– Выпейте воды, – приказал полковник. Офицер позвонил.
– Дай воды! – крикнул он жандарму в двери. Башкин не мог проглотить сразу глоток воды, он давился водой, держал ее во рту. Стакан барабанил об зубы.
– Скорее! – сказал полковник, – Ну-с, так чем же вы занимались?
– Уроками... частными, – сказал Башкин. Вода его освежила.
– Что ж вы преподавали?
– Все, все, – замотал головой Башкин.
– То есть как это все? – ухмыльнулся полковник. – Решительно все? Анархическое учение, например?
– Нет, нет, не это! – и Башкин замотал головой на слабой, тряской шее. – Нет, нет... – Башкин постарался даже улыбнуться насмешливо.
– А откуда мы знаем, что нет? Вот вы говорите: "нет". Но ведь это же не довод. "Нет" – этак можно и убить, а потом отнекиваться.
– Спросите моих... моих учеников – алгебру, простую алгебру, русский, латинский. Вы спросите.
– А молчать вы их учили? – спросил полковник. Он поставил локоть на стол, подпер бороду и прищурил глаза на Башкина.
– To есть как молчать? Болтать всякую ерунду... не давал... нет, болтать – нет, нет.
– Ну, так нам их и спрашивать нечего: молчать, значит, они умеют...
– Я не про то! Господи! Я ж не то... – Башкин даже поднялся на стуле. Он не мог говорить, он дышал невпопад. Он схватил недопитый стакан и стал громко глотать.
– Выпейте, выпейте, не мешает, – зло, с насмешкой, сказал полковник. Офицер писал.
– Да. Я никакого такого не знаю... То есть я знаю и вовсе другое... Я другое думаю. Совсем не так...
– А как же? – Полковник положил оба локтя на стол, приготовился слушать. – Как же, однако, вы думаете? Ну-с... Башкин опять схватился за стакан, – он был уж пуст.
– Я думаю, – начал Башкин, но мыслей он не мог собрать, – вот господин офицер знает, как я думаю.
Башкин наклонился в сторону офицера. Но офицер погладил руку с перстнем и посмотрел на Башкина пустыми и крепкими глазами.
– Так вот потрудитесь теперь здесь изложить, что же вы думаете? Ну-с! – Полковник пожевал губами, и от этого заходили усы, они широкими скобками загибались вверх. – Довольно с водой возиться, – строго отрезал полковник: Башкин потянулся к стакану. – Что ж, неудобно сказать?
– Я думаю, что анархизма не надо... – начал Башкин.
– А нужен социализм, так, что ли?
"Что за глупость, ах, какая ерунда, что я говорю?" – думал Башкин, он напряг голову, проглотил слюну. Но мысли рассыпались и шумели, как дробь по пустому полу. Сердце стукнуло, и хотелось пить, пить.
– Нет, нет, – болтал головой Башкин, – я не так думаю.
– То есть позвольте, – громко, широко распахнул из-под усов рот полковник, – а вот это? Позвольте-ка, – потянулся он к офицеру.
Офицер привстал и вежливой рукой протянул большую тетрадь. Башкин узнал свой альбом. Кровь неудержимо напирала в лицо. В ушах звенело. И как издалека он услышал голос полковника:
– А вот это как же нам объясните? – Он приладил пенсне. – Вот тут, вот. Ага, вот. – И он прочел: – "Нужны: эс и эс". Да-с. Так как же? – И он поверх пенсне глянул на Башкина.
Башкин отмахивался головой, он прикусил губу, как от боли, и заерзал ногой по полу. Он не сразу даже вспомнил, что значили эти "С. и С", но он видел, как они там написаны, и этого нельзя говорить, это такое... И он мотал головой и поднимал брови.
– Ну-с? – сказал полковник. – Что, никак не подберете двух слов на "эс"? А вот тут потрудитесь нам объяснить. Вот-с: "Нужно эн-ве". Это, например, как прочесть прикажете?
Полковник снял пенсне и постукивал им по бумаге. Башкин молчал, ежась на стуле.
– Сразу паралич напал? Что ж так жиденько? А позвольте-ка я вам растолкую это, – полковник поднял голос, и голос рассыпался по зале и повис над Башкиным. – Вот, разрешите-ка мне это так прочесть: "нужно Н. В." нужно немедленное восстание. И дальше: "нужны С. и С.", то есть: свержение и социализм.
У Башкина повело рот, он вдруг вскочил со стула, взмахнул до локтя голой рукой – раз! раз! – по столу, кулаком по зеленому сукну.
– Нет! Нет! – хриплым лаем крикнул Башкин и потом: – Ай! Ай!
Он сам не знал , что кричит "ай!" Он бросил стакан об пол и повалился на стул. С ним случился обморок.
Серебро
САНЬКЕ не стоялось, не терпелось. "Не велят, не велят!" передразнивал Санька курьера, и красный, ни на кого не глядя, сбегал через две ступени по банковской лестнице. Казалось, что все знают, что ушел с носом. Санька в расстегнутой шинели дул полным ходом по улице, косо перебегал по снегу через улицы. Захватанная ломбардная дверь крякнула и засопела сзади пневматическим блоком. Санька сразу нашарил глазом "прием золотых и серебряных вещей" и на ходу стал стягивать часы. Две старухи шептались около узла на скамье. Дама в котиковом пальто на весь зал модулировала голосом:
– Мне ведь всего на пять дней, пока му-уж приедет.
– Тридцать два, я сказал, – и в окошечке брякнули о стойку серьги. Дама улыбалась, оглядывалась и вертела головой, как будто ей через грязь перейти, и кто же руку протянет? Санька узнал компаньонку Мирской, узнал по злым глазам. Они торчали из улыбки.
Оценщик вставил в глаз черный обрубок с лупой, а Санька оглянулся на компаньонку. Она шла в угол, и там со скамьи встала ей навстречу дама в стройной бархатной шубке. Меховая шапочка сидела чуть лихо. Черные глаза смотрели надменно и забубенно. Санька узнал Мирскую.
– Что, мало? – сказала Мирская на весь зал грудным голосом. – Снеси и это. Надо ж выручить. – И Мирская, выпроставши из рукава руку, стала другой отстегивать браслеты.
Все обернулись и глядели на эту руку на отлете.
– На, неси! – Мирская стряхивала с руки расстегнутые браслеты, и они звякали подвесками, цепочками. Компаньонка подхватила, сунула в муфту и пошла в очередь.
– Восемь рублей, берете? – сказал Саньке оценщик.
– Да-да, давайте, – схватился Санька. Он глядел на Мирскую. Он никак не ждал, что она может быть такой дамой, настоящей элегантной дамой, без тени крика в строгом шике. Только чересчур заносчивая походка да пристальный вызывающий взгляд. И Саньке непременно захотелось заглянуть в эти глаза. Глянуть разок и пройти. Мирская прохаживалась по залу, ждала свою ведьму. Санька с треугольным квитком шел к кассе. Он остановился на секунду и оглянулся на Мирскую. И вдруг почувствовал, что не Мирская, а глаза узнали его. Мирская, не торопясь, шагала, опустив руку в муфте.
Санька хотел повернуться, пойти. Но Мирская спросила вполголоса:
– Что, пропился? – спросила серьезно, как про болезнь.
– Товарища выручить, – сказал Санька. Не мог не сказать.
– А я тоже: офицюрус продулся, дурак, шулерам. Плачет там у меня. Мирская вплотную подошла к Саньке. – Подержи муфту, – Мирская протянула, не глядя, руку с меховой пушистой муфтой.
Санька засунул руку в мягкую шелковую теплоту, нащупал там кошелек и платочек. А Мирская, закинув руки, перевязывала вуаль на шапочке.
– Не криво? – спросила Мирская, глядя Саньке в глаза. – Влюбился?
– Да, – сказал Санька твердо и спокойно.
– Хорошенькая? – Мирская протянула руку за муфтой.
– Красавица, – мотнул головой Санька. И не спешил отдавать муфту.
Санька смотрел и молчал.
– Приходи ко мне, погадаю. Увидишь, как все выйдет. Приходи днем, часа...
– Дали двести сорок, я взяла, – просунулась компаньонка.
– Ладно, – сказала громко Мирская. Просунула руку в муфту, пожала там Санькину руку и пошла к выходу. Компаньонка в дверях злыми глазами зыркнула на Саньку.
А от кассы кричали из очереди:
– Сто двадцать три. Кто?
Санька глянул на синюю бумажку и бегом к кассе.
Теперь было в кошельке двадцать один рубль, не хватало четырех и мелочи на отсылку. Непременно сегодня! И Санька чуть локтем нажимал, где у него внутри кармана была зашпилена булавка. Что продать? Оставалось продать "Теоретическую химию". Мирская-то, Мирская, как браслеты! Санька шагал, запыхавшись, к дому.
– Треснуть, а достать! – говорил Санька запыхавшимся голосом и чуть не бежал по скользкому тротуару. "Погадаю, говорит. Достать сначала, – сам сказал ведь: двадцать пять, да и надо, надо двадцать пять. Не потому, что сказал, а в самом деле".
Санька отбирал с полки из шкафа книги, которые он любил, самые лучшие; их уже стопка целая стояла на письменном столе, а Санька в шинели и в шапке сидел на корточках и быстро водил пальцем по корешкам книг.
– Не двадцать пять, а тридцать, сорок рублей пошлем!
Он встал и, тяжело переводя дух, жадным взглядом обвел комнату. Из угла серебряной ризой, золотыми венчиками блеснула икона Благовещенья. Санька повернул ключ в дверях, подкатил кресло и встал на спинку. Он снял икону и сейчас же снял фуражку. Полотенцем обтер пыльный киот и торопливо вынул икону. На бархатные края загибалась толстая риза, гвоздика-ми приколоченная. Руки подрагивали, и Санька спешил, подковыривал гвозди разрезательным ножом. И вот отрылась икона спокойного, умиленного итальянского письма, и показалась та самая Богородица, которой он в детстве жаловался с колен, у кровати, на все обиды, плакал от жалости к себе, тепло делалось от этих слез. И тогда казалось, что она жалеет и утешает и говорит, что он хороший, и любит его, хоть все против него за то, что он играл с папиным поясом от халата. Играл во дворе с мальчишками и потом подарил его.
Теперь как будто раскрылась икона, сердцем своим раскрылась, и Санька неожиданно увидел то, что цвело за ризой, как за броней. Риза прорезями слепо глядела со стола. Так было лучше, но так нельзя было оставить: казалось, что сокровенная, таинственная прелесть не вынесет этого обнажения.
"Выкуплю, – решил Санька, – непременно выкуплю". Он вставил икону в киот, быстро перекрестился и, уж больше не глядя в лицо иконы, повесил ее на место.
Книги он увернул в газету, ризу сунул за пазуху и выскочил на лестницу.
Ломбард закрывался в четыре часа, и надо было спешить.
Под левой рукой был тяжелый столб книг, правой Санька придерживал за пазухой ризу. Он гнал с лестницы во весь дух. Снизу он услышал голоса. Надькин голос: