355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Житков » Виктор Вавич (Книга 1) » Текст книги (страница 1)
Виктор Вавич (Книга 1)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:08

Текст книги "Виктор Вавич (Книга 1)"


Автор книги: Борис Житков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Житков Борис Степанович
Виктор Вавич (Книга 1)

Житков Борис

Виктор Вавич

Роман

КНИГА ПЕРВАЯ

Роман "Виктор Вавич" Борис Степанович Житков (1882-1938) считал книгой своей жизни. Работа над ней продолжалась больше пяти лет. При жизни писателя публиковались лишь отдельные части его "энциклопедии русской жизни" времен первой русской революции. В этом сочинении легко узнаваем любимый нами с детства Житков – остроумный, точный и цепкий в деталях, свободный и лаконичный в языке; вместе с тем перед нами книга неизвестного мастера, следующего традициям европейского авантюрного и русского психологического романа. Тираж полного издания "Виктора Вавича" был пущен под нож осенью 1941 года, после разгромной внутренней рецензии А. Фадеева. Экземпляр, по которому – спустя 60 лет после смерти автора – наконец издается одна из лучших русских книг XX века, был сохранен другом Житкова, исследователем его творчества Лидией Корнеевной Чуковской.

Ее памяти посвящается это издание.

Уже написан "Вавич"

Предисловие – жанр очень странный. Нет никакой твоей заслуги, что ты прочел раньше тех, кому предисловие адресовано. Нет у тебя и никакого права говорить: "О, вы еще не знаете, что за книга вам попала в руки!" Так говорить западло – тем паче после тех, кому она попала в руки лет на сорок раньше. Правда, люди тогда говорили о ней вполголоса. Говорили – на прогулке в подмосковном лесу, при случайной встрече на бульваре. За чаем. Говорили – как будто о факте бытовом, житейском, а не литературном. Дескать, прочел на днях роман Житкова – представьте, гениальный...

В точности как Баратынский – Жуковскому, разбирая рукописи Пушкина: "Он был мыслитель, кто бы мог подумать!.."

Вот, стало быть: ни слова о Житкове. Лишь вкратце – о шестидесятилетних мытарствах книги: со дня кончины автора до дня, когда она попала нам с вами в руки.

Помню, как впервые услышал слово "Вавич". Дело было в 88-м. Я позвонил по телефону Лидии Корнеевне Чуковской – попросил у нее рукопись документальной повести об отце, по совету Берестова. В тот романтический период я сотрудничал с издательством Детского Фонда. Публикации не случилось, увы. По чьей вине? Скажем так: не по моей... С извинениями вернул рукопись автору – тогда мне и задан был вопрос: – Почему бы не издать "Вавича"?

Помню, как впервые прочитал вот это:

"Посыльный нес письмо, держа его двумя пальцами, и девушке показалось, что он поймал бабочку..."

И это:

"Городовой снял шапку, и на морозе она дымилась у него на ладони, как горшок с кашей..."

И это:

"Снег стучал по козырьку фуражки, как стучат кончиками пальцев по оконному стеклу..."

Житков написал однажды рассказ о мальчике, ловившем человечков, которые прятались, по его подозрению, в трюмах игрушечного парусника. Человечков не поймал, только парусник сломал, и жизнь потускнела.

Это притча о невозможности понять, как "устроен" шедевр.

Борис Пастернак, уже создав "Живаго", назвал "Вавича" лучшей книгой о русской революции. Но что такое -лучшая книга? Ведь не только самая правдивая, но и лучше всех прочих написанная.

Правда, не высказанная с большевистской прямотой, но отраженная на козырьке фуражки, не подвергается редактуре.

Такую книгу можно только уничтожить.

История с "Вавичем" повторила историю с "Путешествием из Петербурга и Москву" – спустя полтора века – с той существенной разницей, что Радищев за "Путешествие" расплатился десятью годами Сибири, а Житков тихо скончался в 38-м, в своей постели.

В 1941-м "Вавич" вышел в "Советском писателе" – стараниями друзей покойного, в первую очередь Лидии Чуковской. Тираж лежал на типографском складе. Сигнальный экземпляр – на столе Фадеева. За ним оставалось последнее слово. В его собрание сочинений включена рецензия, датированная серединой ноября.

Фадеев читал "Вавича" в Москве, в перерывах между налетами германских самолетов. Уже была позади летняя эвакуация, осенняя паника, в Елабуге удавилась Цветаева, поутихли слухи о гуляющих по столице диверсантах, выпал снег, прошел праздничный парад, Сталин стоял на Мавзолее в шапке с завязанными на подбородке ушами, как носили в Туруханском крае, в кинохронике вождя показали в фуражке: более правдоподобно.

Фадеев просился на фронт. Его не пустили: он принадлежал к руководящему составу. Капитан сходит последним с тонущего корабля. Что корабль запросто может утонуть – мало кто сомневался. Вот в какие дни Фадеев написал документ, заслуживающий того, чтобы здесь его привести целиком.

"Эта книга, написанная очень талантливым человеком, изобилующая рядом прекрасных психологических наблюдений и картин предреволюционного быта, страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни:

1. Ее основной персонаж, Виктор Вавич, жизнеописание которого сильно окрашивает всю книгу, – глупый карьерист и жалкая и страшная душонка, а это, в соединении с описанием полицейских управлений, охранки, предательства, делает всю книгу очень не импонирующей переживаемым нами событиям. Такая книга просто не полезна в наши дни.

2. У автора нет ясной позиции в отношении к партиям дореволюционного подполья. Социал-демократии он не понимает, эсерствующих и анархиствующих идеализирует".

Книгу пустили под нож, весь тираж. Нет, не весь. Один экземпляр попал в "Ленинку", еще один выкрала из типографии Лидия Корнеевна.

Ксерокопию с него в конце 80-х носил я по разным издательствам. Вдохновляясь поначалу, господа издатели, как будто сговорясь, возвращали мне "Вавича": книга написана очень талантливым человеком... но не полезна в наши дни.

Полезны были диссиденты, эмигранты, Сталин в ушанке, школы для дураков... короче, не импонировал Житков переживаемым нами событиям.

И "Вавич" сгорел вторично в топке гласности.

Мы тогда шутили: "Что будем делать, когда все это кончится?" "Перечитывать журналы".

Очень многое тогда не смогли прочесть как следует – времени ж не было, – предпочитая Андрею Платонову, Юрию Домбровскому, Борису Ямпольскому, да и Варламу Шаламову, Евгении Гинзбург, Абраму Терцу – "Московские новости" с "Огоньком".

Теперь вот пришло время.

Дождался и многострадальный "Вавич". Увлекательное и печальное повествование о том, как просто стать подлецом из высших побуждений, как беззащитно и драгоценно любовное письмо, зажатое двумя пальцами, точно пойманная бабочка.

Книга последнего великого писателя, открываемого нами в XX веке.

Все-таки лучше, чем никогда.

Михаил Поздняев

ВИКТОР ВАВИЧ

Роман

КНИГА ПЕРВАЯ

Прикладка

СОЛНЕЧНЫЙ день валил через город. В полдень разомлели пустые улицы.

У Вавичей во дворе шевельнет ветер солому и бросит – лень поднять. Щенок положил морду в лапы и скулит от скуки. Дрыгнет ногой, поднимет пыль. Лень ей лететь, лень садиться, и висит она в воздухе сонным золотом, жмурится на солнце.

И так тихо было у Вавичей, что слышно было в доме, как жуют в конюшне лошади – как машина: "храм-храм".

И вдруг, поскрипывая крыльцом и сапогами, молодцевато сошел во двор молодой Вавич. Вольнопер второго разряда. С маленькими усиками, с мягонькими, черненькими. Затянулся ремешком: для кого, в пустом дворе? Ботфорты начищены, не казенные – свои, и не франтовские – умеренные. Вкрадчивые ботфорты. Не казенные, а цукнуть нельзя. Он легко, как тросточку, держал наперевес винтовку. Образцово вычищена. Утки всполошились, заковыляли в угол, с досады крякали. А Виктор Вавич от палисадника к забору с левой ноги стал печатать учебным шагом:

– Ать-два!

Когда он печатал, лицо у него делалось лихим и преданным. Как будто начальство смотрело, а он нравился.

– Двадцать девять, тридцать!

Виктор стал перед забором. Тут он достал из кармана аккуратно сложенную бумажку. Мишень. Офицерскую мишень – с кругами и черным центром. Растянул кнопками на заборе и повернулся кругом. Ловко шлепнул голенище о голенище. Отчетливо:

– Хляп! – Постоял, прислушивался и снова: – Хляп! Старик кашлянул в окне. Виктору стало неловко. Спит же он всегда в это время.

Виктор подтянул голенище и ворчливо сказал:

– Хлопают, прямо стыдно, – и вольным шагом пошел к палисаднику.

Старик Вавич стоял в окне в расстегнутой старой землемерской тужурке поверх ночной рубахи. Он толстыми пальцами сворачивал толстую папиросу, как будто лишний палец вертел в руках, посматривал на сына, подглядывая из-под бровей.

Виктор остановился и снова дернул голенище – зло, как щенка за ухо.

– А, черт, удружил тоже... сапожник и есть.

Мазнул глазом по окну. Отец уже повернулся спиной и зашаркал туфлями в столовую. Закурил, задымил и вместе с дымом пыхнул из усов:

– Голенищами!

– Нищие? – обрадовалась Таинька. – Музыканты пришли? Таинька захрустела крахмальным ситцем и высунула в дверь беленькую головку, с веснушками, с вострым носиком.

– Голенищами! Голенищами аплодирует лоботряс-то наш. Не мешай, сказал старик, когда дочь сунулась к окну, – пусть его!

А самому где-то внутри, как будто в желудке, тепло стало от того, что все же хоть дурак сын, а красивый. Красивый, упругий.

Но старик вслух корил себя за эти чувства:

– Мы в это время в землемерном читали... этого... как его? Еще поется про него. – И мотив вспомнил: – "Выпьем мы за того". Да и пили. Идейно пили. А не: "ать-два". Дурак!

Виктор с опаской исподлобья глянул на окна. Никого. Потоптался, поправил фуражку. Вдруг нахмурился, сказал:

– А черт с вами! – И снова отсчитал тридцать шагов – от мишени к дому. Он стоял, держа винтовку к ноге. Раз! – и Виктор ловко отставил левую ногу и взял наизготовку.

– Отставить! – шепнул себе Виктор. И броском, коротко и мягко, взял "к ноге". Хлопнули голенища. Хотел оглянуться. – А плевать! Я дело делаю. Каждый свое дело делает. Ать! – И винтовка сама метко влетела под мышку и замерла. Виктор взял на прицел. Он видел себя со стороны. Эх, вольнопер! Картина! Чувствовал, как лихо сидит на нем бескозырка, прильнул к винтовке. Он пока еще не видел мишени, не глядел на мушку, глядел на молодчину-вольнопера.

Что-то заскребло за забором, и одна за другой показались две стриженых головы: мальчишки впились в Вавича и так и замерли, не дожевали скороспелку, – полон рот набит кислой грушей.

"Кэ-эк пальнет", – думали оба.

Но Вавич не пальнул. Он прикладывался, щелкая курком, резким кивком поднимал голову от приклада и брал наизготовку. Теперь он прикладывался, целился аккуратно, затаив дыхание, и твердил в уме: "как стакан воды". Бережно подводил мушку под мишень. Он замирал. Затаивали дух и мальчишки.

Цок! – щелкал курок, и все трое вздыхали.

Вольноопределяющиеся допущены к офицерской стрельбе. Вавич всех обстреляет. Шпаков-перворазрядников.

"Гимназеи!" – подумал он про перворазрядников. И еще тверже вдавил в плечо приклад.

Потом – значок за отличную стрельбу. Он даже чувствовал, как он твердо топорщится у него на груди. Бронзовый. Мишень такая же и две винтовки накрест.

Обстрелял офицеров. Офицерам неловко. Они жмут ему руку и конфузятся от злости и зависти. А он – как будто ничего. Навытяжку, каблуки прижаты.

"Молодчага! – Рррад стараться!"

Герой, а стоит как в строю. От этого всем еще злее станет.

Картина!

Обиды

ВИКТОР Вавич не любил лета. Летом он всегда в обиде. Летом приезжают студенты. Особенно – путейцы в белых кителях: китель офицерский и горчичники на плечах. С вензелями: подумаешь, свиты его величества стрекулисты. (Технологи – те повахлачистей.) А уж эти со штрипочками! И барышни нарочно с ними громко разговаривают и по сторонам глазами обмахивают, – приятно, что смотрят. И нарочно громко про артистов или о профессорах:

– Да, я знаю! Кузьмин-Караваев. Я читала. Бесподобно!

А студент бочком, бочком и ножками шаркает по панели.

Ну эти бы, черт с ними. Но вот те барышни, которые зимой танцевали с Виктором, – и какие они записочки по летучей почте посылали (Виктор все записочки прятал в жестяной коробочке и перечитывал), – эти самые зимние барышни теперь ходили с юнкерами и наспех, испуганно, кивали Виктору, когда он им козырял. Юнкера принимали честь каждый со своим вывертом, особенно кавалеристы. Вавич каждый раз давал себе зарок:

"Выйду в офицеры, без пропуска буду цукать канальев. Этаким вот козлом козырнет мне, а я: "Гэ-асподин юнкер, пожалуйте сюда". И этак пальчиком поманю. Вредненько так".

И Виктор делал пальчиком. "Так вот будет, что барышня стоит, в сторону отворачивается, а я его, а я его: "Что это вы этим жестом изобразить хотели? Курбет-кавалер!" Он краснеет, а я: "Паатрудитесь локоть выше!"

Правда, студенты и юнкера болтались не больше месяца, но Вавич уж знал: взбаламутили девчонок до самого Рождества.

Виктор злился и, чтоб скрыть досаду, всегда принимал деловой вид, когда приезжал из лагерей в город. Как будто завтра в поход, а у него последние сборы и важные поручения.

"Вы тут прыгайте, а у меня дело", – и озабоченно шагал по главной улице.

Шагал Вавич к тюрьме и, чем ближе подходил, тем больше наддавал ходу, вольней шевелил плечами, его раззуживало, и все тело улыбалось. Улыбалось неудержимо, и он широко прыгал через маленькие камешки.

У калитки смотрителева сада он наспех сбивал платочком пыль с ботфортов.

Смотритель Сорокин был вдов и жил с двадцатилетней дочерью Груней.

Смотритель

ПЕТР Саввич Сорокин был плотный человек с круглой, как шар, стриженой головой. Издали глянуть – сивые моржовые усы и черные брови. Глаз не видно, далеко ушли и смотрят как из-под крыши. Форменный сюртук лежал на нем плотно, как будто надет на голое тело, как на военных памятниках. Он никогда не снимал шашки; обедал с шашкой; он носил ее, не замечая, как носят часы или браслет.

Вавич никогда не хотел показать, что бегает он каждый отпуск к Сорокиным для Груни. Поэтому, когда он застал одного Петра Саввича в столовой, он не спросил ни слова про Груню. Шаркнул и поклонился одной головой – по-военному. Сели. Старик молчал и гладил ладонью скатерть. Сначала возле себя, а потом шире и дальше. Вавич не знал, что сказать, и спросил наконец:

– Разрешите курить?

Петр Саввич остановил руку и примерился глазами на Вавича: это, чтоб узнать, – шутит или дело говорит. И не тотчас ответил:

– Ну да, курите.

И он снова пошел рукавом по скатерти.

Смотритель Сорокин знал только два разговора: серьезный и смешной. Когда разговор он считал серьезным, то смотрел внимательно и с опаской: как бы не забыть, если что важное, а больше испытывал, нет ли подвоха. Недоверчивый взгляд. С непривычки иной арестант пойдет нести, и правду даже говорит, а глянет Сорокину в глаза – и вдруг на полуслове заплелся и растаял. А Сорокин молчит и жмет глазами – оттуда, из-под стрехи бровей. Арестант корежится, стоять не может и уйти не смеет. Тут Сорокин твердо знал: на службе разговор серьезный всегда. За столом он не знал, какой разговор, и не сразу решал, к смешному дело или по-серьезному. Но уже когда вполне уверится, что по-смешному, то сразу весь морщился в улыбку и неожиданно из хмурой физиономии выглядывал веселый дурак. Он тогда уж безраздельно верил, что все смешно, и хохотал кишками и всем нутром, до слез, до поту. И когда уж опять шло серьезное, он все хохотал.

Ему толковали:

– Тифом! Тифом брюшным. А он отмахивается:

– Брюшным... Ой, не могу! Вот сказал... Брюшным!

И хлопал себя по животу. Его снова бил смех, как будто хотелось нахохотаться за весь строгий месяц.

А теперь он сидел за столом и недоверчиво и строго тыкал Вавича глазами. Вавич долго закуривал, чтоб растянуть время. Старик оглянулся, а Вавич пружинисто вскочил и бросился за пепельницей. Сел аккуратненько. Думал: "что б сказать?" – и не мог придумать. Вдруг старик откинулся на спинку стула, и Вавич дернулся, – показалось, что смотритель хочет что-то сказать. Виктор предупредительно наклонился. Смотритель ткнул глазами.

– Нет, нет. Я ничего. Курите, – помолчал, вздохнул и прибавил: молодой человек.

Груня не шла, и Вавич подумал: "А что, как ее дома нет?" Надо начинать. И начал:

– Ну как у вас, Петр Саввич, все спокойно?

– У нас? – переспросил старик и недоверчиво глянул – к чему это он спрашивает. – Нет, у нас никаких происшествий не случалось, – и стал перебирать бахромку скатерти, глядя в колени. – Бежать вот только затеяли двое, – глухо вздохнул смотритель.

– Кто же такие? – с оживлением спросил Виктор, как взорвался. Уставился почтительно на Петра Саввича.

– Дураки, – сказал смотритель. Оперся виском на шашку и стал глядеть в окно.

– Подкоп? – попробовал Виктор.

– Нет, пролом. Ломали образцово, могу сказать. И все же засыпались.

– Теперь взыскание?

Смотритель глянул на Вавича. Вавич опустил глаза. Стал старательно стряхивать пепел. И вдруг старик рявкнул громко, как сорвавшись:

– Надавали по мордам – и в карцер. А что судить их? Я дуракам не злодей.

В это время на заднем крыльце стукнули шаги. Виктор узнал их: "дома, дома!" Старался всячески запрятать радость. Но покраснел. Он слышал, как за ним легко стукали Грунины туфли, и Виктор спиной видел, как движется Груня. Вот она брякает умывальником. Теперь, должно быть, руки утирает. Вот она идет к двери. И только когда она шагнула за порог, Виктор встал.

Груня

ГРУНЯ была большая, крупная и казалась еще толще от широкого открытого капота. Она несла с собой свою погоду, как будто вокруг нее на сажень шла какая-то парная теплота, и теплота эта сейчас же укутала Вавича. Груня улыбалась широко и довольно, как будто она только что поела вкусного и спешила всем рассказать.

– Удрали? – смеялась Груня, протягивая полную руку. Рука была свежая, чуть сырая.

– Ей-богу, в отпуск.

– Без билета! Вот честное слово! Врете? – И она глянула так весело Виктору в глаза, что ему захотелось соврать и сказать, что без отпуска.

– Собирай, собирай на стол, Аграфена, – буркнул старик. Груня повернулась к двери.

– Разрешите вам помочь? – И Вавич щелкнул каблуками. Он не мог остаться, он боялся выйти из этой теплой атмосферы, что была вокруг Груни, как бывает страшно вылезти из-под одеяла на холодный пол. В кухне Груня нагрузила его тарелками.

Она считала: Раз! – и смеялась Вавичу: Два! – и опять смеялась.

Перед обедом смотритель встал и шагнул к образу. Поправил портупею. Он стоял перед образом, как перед начальством, и громким шепотом читал молитву, слегка перевирая.

– Очи всех натя, Господи, уповают, – читал смотритель, – а ты даеши им пищу, – и за этим послышалось: "А я делаю свое дело. Потому что нужно".

Груня и Виктор стояли у своих стульев. Груня смотрела, как дымят щи, а Виктор почтительно крестился вслед за смотрителем.

Когда смотритель обедал, он садился спиной к окнам, спиной к тюрьме, чтоб эти полчаса не смотреть на кирпичный корпус с решетками. Он всегда смотрел: смотрел на окно, на тюремный двор. И говорил про себя: "Смотритель – и должен, значит, смотреть. Вот и смотрю".

Только за обедом он отворачивался от окон, но чувствовал (он всегда это чувствовал), как там за спиной распирает арестантская тоска тюремные стенки, жмет на кирпич, как вода на плотину. И ему казалось, что он сейчас за обедом, пока что, спиной подпирает тюремные стены.

Груня подала первую тарелку отцу.

Смотритель налил из расписного графинчика себе и Вавичу.

Виктор каждый раз не знал: пить или нет?

"Выпьешь – подумает: если с этих пор рюмками, так потом бутылками". Не пить – боялся бабой показаться.

Смотритель каждый раз удивленно спрашивал:

– Не уважаете? – И опрокидывал свою рюмку. Вавич торопливо хватал свою и впопыхах забывал закусывать.

Смотритель ел наспех, как на вокзале, и толстыми ломтями уминал хлеб, низко наклоняясь к тарелке.

Груня ела весело, как будто она только того и ждала целый день – этой тарелки щей. Улыбалась щам и, как радостный подарок, стряхивала всем сметаны столовой ложкой.

– Ой, люблю сметану, – говорила Груня и говорила, как про подругу.

И Вавич думал, улыбаясь: "А хорошо любить сметану!" И любил сметану душевно. Вавич чувствовал поблизости, здесь, на столе, Грунин открытый локоть, и его обдавало жаркой жизнью, что разлита была во всем широком Грунином теле. И он щурился как на солнце, с истомой потягивал плечами под белой гимнастеркой.

После второй рюмки Петр Саввич скомандовал Груне:

– Убери!

Смотритель боялся водки, и Груня каждый раз опускала глаза, когда прятала графин в буфет.

Палец

ЧАЙ пил Петр Саввич уже сидя на диване, лицом к окнам. За чаем он еще позволял себе не смотреть, а только посматривать. И ему хотелось продлить обеденный отдых и навести разговор на смешное. Он громко потянул чай с блюдечка, обсосал усы и весело обернулся к Вавичу:

– Скоро в генералы?

Вавич обиделся. Замутилось внутри. "Что это? смеется?" Виктор покраснел и буркнул:

– Да я не собираюсь... даже... по военной. Но Петр Саввич уж пошел по-смешному:

– По духовной? Аль прямо в монахи?

И смотритель сморщился, приготовился хохотать, натужился животом.

Груня фыркнула.

Вавич не выдержал. Встал. Потом сел. И снова встал, вытянулся. Старик, застыв, ждал и дивился: "Что такое? Почему не вышло?"

Но Виктор до поту покраснел:

– Господин... Петр Саввич... – сказал Виктор. Сорвался, глотнул и снова начал: – Господин...

Груня заботливо смотрела на него, разинув глаза. Вавич обдернул гимнастерку.

– При чем тут... смеяться?

– Сядьте, сядьте, – шептала Груня. Но у Виктора были уже слезы на глазах.

– Если я не стремлюсь по военной, так это не значит... не вовсе значит, что я... шалопай!

У смотрителя сразу ушли глаза под крышку, опять нависли усы и брови.

– Извините, – сказал глухо, животом, смотритель. – Я не обидеть. А напротив даже... Почему? – почтенно. Я ведь слышал, – изволили говорить: в юнкерское. А если так, я даже рад. Ей-богу, ей-богу!

– Сядьте, – сказала Груня громко. Вавич стоял.

– На стул! – сказала Груня и дернула Виктора за рукав. Он оглянулся на Груню. Томительным жаром пахнуло на Виктора. Он сел. Ему хотелось плакать. Он смотрел в скатерть, напрягся, не дышал, чтоб не всхлипнуть.

Петр Саввич пересел на диван ближе к Виктору и начал глухим шепотом:

– Я, простите, сомневался. Какая же это дорога? Верно ведь? Три года в юнкерском. – Смотритель загнул большой палец. Толстый, солдатский. – А потом под-пра-пор-щиком, в солдатской шинели, на восемнадцать рублей, года этак три? А?

Груня подсела, налегла пухлой грудью на стол и смотрела испуганно то на отца, то на Вавича.

И Вавич сразу понял всем нутром, что все, все кончено. Кончено с погонами, с офицерской кокардой. Потому что старик обрадовался, что по штатской. И Виктор обвис. Как будто внутри повисло и хлябает что-то холодное, мокрое.

– Если вы таких мнений, молодой человек, господин Вавич, – и смотритель положил руку Виктору на рукав (он так и не разгибал большой палец, как будто дело еще не кончено и рано разгибать), – если вы уж таких мнений, то я готов даже содействовать... по полицейской, например.

Вавич, весь красный, смотрел вниз и коротко и часто дышал, как кролик.

– Вот потолкуем, – говорил глухим баском смотритель. И вдруг вскочил: – Куда! Куда! – заорал он, глядя в окно. Вскочил, обтянул портупею, толкнул форточку и загремел на весь двор: – Куда, канальи, мусор валите? А, дьяволы! – Он схватил фуражку и выбежал на двор.

Виктор поднялся.

– Я пойду, – хотел сказать Виктор. Не вышло. Но Груня поняла.

– Зачем? Зачем? – Груня смотрела на него испуганными глазами.

– Пора, время, – и Вавич взглянул на часы. Хотел сказать, который час. Но смотрел и не мог понять, что показывают стрелки.

– А чай? – И Груня опустила ему руку на плечо. Первый раз. Вавич сел. Отхлебнул с краешка глоток чаю, и ему вдруг так обидно стало именно от чаю, как будто его, маленького, отпаивают сахарной водой. Горько стало, и слезы начали нажимать снизу. Вавич взялся за шапку и машинально несколько раз пожал Грунину ручку. По дороге к калитке он внезапно еще два раза попрощался.

Он вышел от смотрителя почти бегом, он бил землю ногами. Задними улицами пробрался на лагерную дорогу. Шел, глядел в землю и все видел широкий, мужицкий палец смотрителя: как он его пригнул. Пригнул!

На другой день Вавич заявил ротному, что в офицерской призовой стрельбе он участвовать не будет.

А себе Вавич дал зарок: не ходить к Сорокиным.

Он был один в палатке.

– Не буду! Не буду! Не буду! – сказал Вавич и каждый раз топал ногой в землю. Вколачивал, чтоб не ходить.

Флейта

ЛЕГ красный луч на старинную колокольню – и как заснул, прислонился. И стоит легким духом над городом летний вечер, заждался.

Таинька у окна сидела и на руках подрубливала носовые платочки. Ждала, чтоб перестал петь мороженщик, а то не слышно флейты. Это через два дома играет флейта. Переливается, как вода; трелями, руладами. Забежит на верхи и там бьется тонким крылом, трепещет. У Таиньки дух закатывается и становится иголка в пальцах. Сбежала флейта вниз... "Ах!" – переведет дух Таинька. Она не знала, не видела этого флейтиста. Ждала иной раз у окна, не пройдет ли кто с длинной штукой под мышкой. Он ведь в театр играть ходит. Таинька не знала, что флейта разбирается по кускам, и этот черный еврейчик с коротким футлярчиком и есть флейтист, что заливается на всю улицу из открытых окон. Футлярчик маленький. Таинька думала, что это готовальня. У папы такая, с циркулями.

Таинька думала, что он высокий, с задумчивыми глазами, с длинными волосами. Наверно, он ее заметил и знает, и хочет, может быть, познакомиться, но случая нет. А он скромный. А теперь нарочно для нее играет, чтоб она поняла. Почему он не переоденется уличным музыкантом и не придет к ним во двор? Стал бы перед окнами и заиграл. Таинька сейчас бы его узнала.

Флейта круто замурлыкала на низких нотах, побежала вверх, не добежала и тихими, томительными вздохами стала подступать к концу. Капнула, капнула светлой каплей. И вот зажурчала трель. Шире понеслась вниз серебряной россыпью. Таинька наклонила головку. Отец стоял среди комнаты и вместе с флейтой бережно выдыхал дым.

– Даст же Господь жидам... тем – евреям – талант! А флейта уж расходилась, не унять, как сорвалась, все жарче, все быстрей.

– А он... еврей? – спросила Таинька как могла проще.

– Ну да! Разве не видала – маленький, черненький? Израильсон или Израилевич, черт его знает.

Всеволод Иванович вдруг увидел, что криво болтается карнизик на этажерке. Стал прилаживать. Прижал ладонью. Карнизик повис и качнулся. А Всеволод Иванович снова, еще, еще, чтоб как-нибудь пристал. Фу ты! Опять повис.

– Надо же, черт возьми, собраться! – заворчал и зашлепал вон.

"Это ничего, что еврейчик, – подумала Таинька. – Бедный еврей, черные печальные глаза. И что маленький – ничего. Только лучше пусть Израильсон, а не Израилевич. – И ей вспомнился Закон Божий и батюшка, и как проходили про Израиля. – Он, кажется, весь волосатый был? Нет, это Исав!" И Таинька очень обрадовалась, что Исав.

Флейта замолкла. Таинька все ждала. В голове грустным кружевом висел последний мотив. Таинька собрала платочки, перешла шить в столовую, к окну. Шила, все поглядывала напротив на забор, на черемухи. Должен ведь пройти. Вошел отец с молоточком в стариковской руке.

– Глаза проглядишь, – сказал Всеволод Иваныч. Таинька покраснела: "Откуда он знает?"

– Не шей, говорю, впотьмах, – ворчал Всеволод Иваныч. Он обвел стены глазами.

– Ни одного гвоздя в этом доме. Сто раз ведь говорил. – И он пошлепал дальше. Таинька слышала, как он упустил молоток и захлопал на воробьев. Зашипел в палисаднике:

– Киш-шу-шу! Анафемы.

Потух закат, и стал на улице свет без теней. Таиньке казалось – сейчас этот свет ветром выдует из улицы, и ничего не будет видно. И как пройдет тоже. Шаги застукали по мосткам. "По нашей стороне!" – и Таинька нагнулась к иголке. Мороженщик, вихляя тазом, нес на голове свою кадушку. Опустила глазки. А когда шаги поровнялись, глянула.

Таинька сморщилась. Недовольно глянула на мужика. А в это время торопливые шаги, неровные, сбивчивые, затопали вдоль забора. Таинька не успела стереть с лица гримасу, а "маленький, черненький" прошагал мимо. Как-то все забирал вперед одной ногой. Таинька заметила котелок, который вздрагивал на упругих курчавых волосах.

"Как у нас в диване", – подумала Таинька про волосы. Но сейчас же решила, что это очень хорошо: ни у кого таких нет, только у него. Она хорошо приметила и крутой нос и черные короткие усы, торчком, как зубная щетка.

"Израиль!" – мысленно провожала Таинька флейтиста и все хотела связать переливы флейты с черным Израилем.

"А может быть, не он? Не этот?" – подумала Таинька и обрадовалась.

Но сейчас же схватилась и вдвое крепче полюбила Израиля за то, что усомнилась, что будто обрадовалась.

Король треф

БЫЛА уже ночь, когда, наконец, перестала стонать старуха. Забылась, глядя полуоткрытыми глазами на зеленый глазок лампадки. Грустно смотрел Спаситель из киота и руку поднял, как будто не благословляет, а дает знак: тише! Таинька выкралась из спальни. Осторожно тикали часы в столовой, – как на цыпочках, шло время. Лампа пригорюнилась кривым колпаком, и тускло шевелилось мутное пятно в самоваре.

Таинька села и глянула в черное окно, в ночной двор. Куда-то катит ночь за окном, – и вздохнула всей грудью. Наконец одна. Она пощупала в складках юбки. Оглянулась и осторожно достала из кармана колоду карт.

На дворе было так темно и тихо, что казалось – не открыто окно, а занавешено темнотой.

Кто же он? Треф, конечно, треф. Таинька смотрела на простоватого старика в короне, и хоть он вовсе не был похож на колючего черного Израиля, но Таинька знала: это он. Она глядела на него, как на дорогой портрет. Хотелось поцеловать. Таинька еще раз оглянулась вокруг, заботливо смахнула крошки и бережно положила короля на скатерть. Он лежал таинственно и неприступно и смотрел не на нее – вбок. Таинька стасовала, путались пальцы, корявились старые карты. В лопатках повело дрожью, когда Таинька снимала левой рукой, к себе. Дама червей легла слева. Спокойная, грудастая. Таинька первый раз глянула на нее как на живую. Лицо карты смотрело насмешливо, и, казалось, чуть дышит грудь в узком корсаже. Прошли все девятки, шестерки. Дама треф легла в ногах. Нахальная, довольная. Кто ж это такая? Таинька вглядывалась пристально, хотела узнать.

Короли, валеты.

Они обступили Израиля в короне, и король бубен уверенно и весело глядел в профиль. Власть неумолимая, власть ихняя, карточная, сковала Израиля. И Таинька заметалась глазами, искала друзей, кто бы глянул на нее из этого карточного двора, такой, кого можно умолить. Валет треф напряженно держал топор и ждал. Серьезный. И справедливый. На него одного и надеялась Таинька. Карты дышали и жили, густые десятки переливались в глазах у Таиньки.

Собака зачесалась под окном, зазвенела цепью. Таинька вздрогнула. И следом за тем, как светлая нить, протянулся звук. Чистый, ясный. Флейта медленно, вкрадчиво, ступень за ступенью, поднимала куда-то по лестнице. По хрустальной лестнице. И все стало вдруг как прозрачным, как нарисованным на стекле тихими красками. Они идут куда-то с Израилем. Таинька – принцесса. Израиль ведет по хрустальной лестнице – и таинственно, и сладко. Таинька дышала вместе с флейтой, ей хотелось прильнуть к звуку, вжаться щекой и закрыть глаза. А флейта вела все выше; вот поворот, Израиль мягко ведет ее за руку, с уважением и грацией, как королеву. И она переступает в такт по хрустальным ступеням. От счастья она делается такая хорошая: наивная, красивая и самоотверженная. Она никогда не знала, что может умереть так желанно, так торжественно, и пусть алая, блестящая кровь капает по хрустальным ступеням под музыку, до конца, пока не замрет звук.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю