Текст книги "Виктор Вавич (Книга 2)"
Автор книги: Борис Житков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Сеньковский сбил в тарелку пепел папиросы и аккуратно приладился, прижег снизу листок. Листок чуть свернулся.
– Не нравится! – хмыкнул Сеньковский. Он отнял папиросу и снова прижал к листку. Листок сворачивался, как будто хотел ухватить папиросу. – Ага! Забрало, – сказал громко Сеньковский и ткнул свежий лист.
Вавич поднял глаза от тарелки:
– Брось!
– Жалко? – и Сеньковский совсем сощурил глаза на Вавича. Он раскурил папироску и теперь приставил к листку, слегка подворачивал и глядел из щелок на Вавича.
Вавич ударил по руке, папироска вылетела, упала на ковер. Лакей быстро подхватил, сунул в пепельницу на соседний стол.
– Ты ж это что? – приоткрыл глаза Сеньковский. – Всерьез?
– А ну тебя к чертовой матери, – Вавич повернулся на стуле; музыканты настраивали скрипки, и через дверь слышны были голоса в зале.
– Тебя бы к нам на денек, – протянул Сеньковский, – на ночку на одну то есть. Фю-у! – засвистал. Он взял зубочистку и стал ковырять в зубах. Женя все равно не придет. М-да! На черта роза, возьми! – крикнул он официанту, толкнул бокал – человек успел подхватить. – Ну и вон! – крикнул Сеньковский. – Вон выкатывай! – Лакей легко шмыгнул в дверь.
Из-за стены был слышен вальс, Сеньковский помотал в такт головой.
– А ты теленок! – и Сеньковский бросил на стол зубочистку. Вавич повернулся к столу, налил из графина стакан водки, отпил и зажевал черный хлеб.
– И жуешь, как теленок.
Вавич зло глянул на Сеньковского, навстречу ему Сеньковский распялил глаза и снова глянул из зрачков кто-то.
– А нет, а вот: человек не хочет говорить. Фамилии своей сказать не хочет. Как ты в него влезешь? Что? – И Сеньковский свернул голову набок и снова прищурился. – А как ты к этой жидовке, к шинкарке, ходил?
Вавич захватил и держал в руке салфетку.
– Не пялься – знаю. А где она, жидовка твоя? Что? А просто – подошел ночью вроде пьяненького чуть к сторожу: дяденька, нельзя ли? а? дяденька! Дяденька за полтинничек и пошел проводить. Он в ворота, а тут – хап! и в дамках, – стукнул Сеньковский по столу. – Ай, вей, муж еврей! Что я имею кушать?
Вавич, красный, молчал, допивая стакан, кашлял.
– Что, поперек горла никак? А ваши – схватили! Поймали – стреляли! Привели! А кого? Кого? Сеньковский привстал.
– Ну? – и он щурился перед самым носом Виктора.
– Дело охранного... отделения, – сказал Вавич и стал сбивать салфеткой с колен.
– Дело уменья – а... а не отделенья – телятина! Виктор зло молчал, шевелил только губами.
– "Отче наш" читаешь? – И Сеньковский пригнулся ухом к Виктору.
Виктору захотелось плюнуть в самое ухо со всей силы. Зубами бы закусить во всю мочь и тереть, тереть, пока не отгрызешь.
– Ты чего зубами хрустишь? Вот так у нас вчера хрустел, у Грачека. Хрустел, сукин сын, как жерновами – за дверями слышно было... Ты и мне налей, что ж ты один?
Сеньковский не спеша, глотками выпил стакан.
– Ты думаешь, кто всем делом ворочает? Полицмейстер? Во! – Сеньковский обмакнул большой палец в соус и просунул из-под стола Вавичу кукиш и шевелил большим пальцем, плоским ногтем.
Вавич глядел в селедку.
– Пей, что ли! – почти крикнул Вавич.
– Спрашивали? – всунулся в дверь лакей. Сеньковский встал. Обошел стол.
– Да-да! – протянул, будто нехотя. – Нет, не тебя! – сказал лакею.
Лакей проворно прикрыл дверь.
– Стучи вилкой об тарелку и пой что-нибудь. Стучи, я говорю, увидишь.
Вавич застукал вилкой по блюду и вполголоса мурлыкал:
– А-а-ах! ох-ах-ах!
Сеньковский неслышно шел вдоль стены по ковру. И вдруг он дернул дверь и дрыгнул ногой. Что-то тупо рухнуло в коридоре. Виктор привскочил: лакей, свалившись с колен, держался руками за лицо. Сеньковский тихонько притворил дверь.
– Это прямой в лузу! – И Сеньковский взял со стола рюмку. – А? Не подслушивай у дверей! А то споткнуться можно. Человек! – закричал Сеньковский. – Человек!
– Да брось, – сказал Вавич, – охота, право.
– А как же? – и Сеньковский замигал. – В дураках быть не надо. Не надо ведь? А? Человек!
– Я пошел, знаешь, – сказал Виктор, и послышалось, что тихо сказал, и Виктор набрался голосу и глянул Сеньковскому в глаза и крикнул: – Иду! вышло, будто звали, а он отвечал. – Иду! – еще раз попробовал Виктор. Вышло так же, но уж в дверях.
– Стой, стой – я тоже. Сеньковский держал его за портупею.
– Допить же надо – и пошли!
Вавич отступил шаг. Молодой лакей, подняв высоко брови, входил в двери.
– А где же, что подавал? Умывается, говоришь? А Женя здесь? Нет Жени? Ну, иди.
– Допивай! – сказал Вавич; он смотрел на картину – девушка в лодке купает голую ногу в воде – смотрел на большой палец.
– Вечером придем как-нибудь, – говорил Сеньковский. Он пил рюмку за рюмкой без закуски. – Тут есть жидовочка одна.
Женя. Знаешь, с фантазиями девочка. Жидовочек любишь? А?.. Ничего, значит, не понимаешь. Ты... шляпа, шапокляк... Стой! Последнюю.
Вавич не глянул больше в глаза Сеньковского – с картины бросил глаза на дверь и вышел в коридор первым. Заспешил.
Чего серчать?
НАДЕНЬКА на минутку забылась провальным сном и когда открыла глаза комната уж мутилась серым светом. Филиппова тяжелая голова отдавила руку, и ровным дыханием он грел у запястья онемевшую кожу. Наденька терпела, чтоб не разбудить Филиппа. Наденька чуть повернулась, не двинув руку, и почувствовала, что вся не та. Не те руки, ноги не те. Она осторожно потерла ногой об ногу – и охнула вся внутри – другое, все другое, и жуть и радость потекли от ног к груди, к голове, и слезы вышли из глаз и понемногу текли ровным током. И серый свет заискрился в слезах.
И как сладко покоряться и как это вдруг – она обернулась к Филиппу, вот его затылок и мирная шерстка – моя шерстка – и Наденька стряхнула слезы, чтоб лучше видеть шерстку.
– Мой, мой Филинька, – шепнула Надя, говорила "мой", и казалось, что Филипп спит на своей руке, а Наденьке больно отдельно. Надя смотрела на часы, что висели над кроватью, и не видно было, который час. Она закрывала глаза, чтоб потом сразу глянуть, чтоб заметить, как светлеет. Она осторожно погладила Филиппов затылок – Филипп во сне мотнул головой, как от мухи. И вдруг Наденька вспомнила, что надо будет одеваться, и растерянным взглядом искала разбросанное платье. Она запрокинула голову: холодный самовар, и чашки еще не проснулись на столе и чуть щурились блеском. Надя услыхала, как прошлепали по коридору босые ноги и где-то в глубине забрякал умывальник. Надя осторожно стала тянуть руку из-под Филипповой головы.
Филипп замычал и повернулся лицом.
– Чего это? – сказал он во сне.
Наденька выждала минуту и тихонько встала. Она неслышно одевалась лицом к печке и вдруг оглянулась на скрип кровати. Филипп, поднявшись на локте, глядел на нее любопытными глазами.
Надя вспыхнула.
– Нельзя! Нельзя! – А он улыбался, сощурясь. Наденька скорчилась на стуле, закрылась юбкой. – Отвернитесь, сейчас же!
– Застыдилась! – И Филипп смеялся, с кровати достал до стула и потянул его к себе.
– Что за свинство! – почти крикнула Надя, толкнула ногой. Филипп отдернул руку.
– Да ну тебя, да ладно, – говорил он, отворачиваясь к стене, – ладно, не слиняешь ведь, краса ты моя ненаглядная. Наденька спешила, вся красная, кололась булавкой.
– Ну что? Уже? – смешливым голосом спросил из-под одеяла Филипп.
Наденька молчала на стуле.
Филипп глянул. Надя сидела перед столом, она легла на стол головой, подложив руки. Филипп глядел, соображал: "Плачет? В сердцах? Или чтоб не смотреть? Подойти, приголубить – гляди, еще пуще осердится. Или прямо встать да одеваться?" Филипп встал, он одевался, отвернувшись от Нади, и приговаривал резонным голосом:
– Ну чего серчать? Ну что ж, коли ведь любя. Не любил бы, на шут мне оно. Ведь право слово. Ведь я же просто, а не то что обидеть. А? Надюшечка? – И он обернулся одетый и шагнул к Наде. – Не любишь – не буду.
И тут он увидел, что Надя вздрагивает спиной.
"Опять плачет" – и досада взяла Филиппа.
Он сел рядом, обнял Надю, плотно, по-хозяйски.
– Ну что? Не поладим, что ли? Да брось плакать, ты на меня взгляни. Ты ж хозяйка теперь здесь. Скажи: Филька, выйди за дверь! – и выйду, и всего делов. Ей-богу! Ты учи меня, как надо, и ладно будет. Одно слово – хозяйка!
И Наденька на это слово подняла голову и заплаканными глазами разглядывала Филиппа, как нового. Филипп молчал и следил, как она обводила всего его глазами. Сидел, не шевелясь.
– Ты ж застегнулся криво! – с надутой улыбкой говорила Надя и сама расстегнула ворот. И Наденькины пальцы радовались.
Филипп выставил грудь, запрокинул голову, подставлял застежку и чувствовал, как Наденькины пальчики проворно бегали по пуговкам, как бойкие человечки. Наденька кончила и пришлепнула по застежке:
– Вот-с как надо, милостивый государь!
"Разошлась, разошлась", – думал Филипп. Пальчики все чувствовались на груди.
Филипп схватил самовар, понес его Аннушке ставить и все боялся, что всем видно, как радуется все в нем. Он брякнул на порог кухни самовар и буркнул в самый пол:
– Ставь, что ли, живее!
Когда разогнулся, увидал: Аннушка стоит в платочке лицом к углу и аккуратно крестится, наклоняется. Через плечо повела чуть глазом на брата. Филипп шел, торопились ноги по коридору; да неужели там у меня сидит? Открою дверь, а она там? – и развело улыбкой и губы и плечи, скрипнули пальцы в кулаке. Толкнул наотмашь дверь – сидит! сидит! и прямо глазами встречает. Теперь кто повахлачистей, пусть без спросу не шляются.
– А тебе из наших ребят который больше нравится? Из товарищей, сказать?
Наденька смотрела на Филиппа, уперла подбородок на спинку стула, улыбалась и следила, как он выхаживал, топтался по маленькой комнате, не мог взять походки, – и улыбалась.
– Который? – повторил Филипп, и развела улыбка слово. Повернулся круто. – Да ведь жена ж ты моя и больше ничего! И слов никаких. – Он нагнулся к Наде, помедлил и поцеловал с разлету в подбородок. – Эх, ну и черт его дери, – говорил Филипп, встряхиваясь. – Выпить бы надо чего Ну да шут с ним, потом. Стой. Я тебе чего покажу.
И Филипп присел, как упал, перед кроватью, вытащил зеленый сундучок, выхватил из кармана ключик – разом, как шашку в бою, – он копался в белье, в бумагах.
– Вот она! Только чур не смеяться! Стих тут один я писал. Вроде про тебя.
Он листал в руках толстую ученическую тетрадь.
– Вот отсюда.
Наденька взяла тетрадь. Филипп ногтем крепко держал у начала стихов:
На небе ходят тучи грозовые,
Мы хоть сейчас готовы умереть,
Не дрогнут наши руки трудовые,
И смерти можем мы в лицо смотреть
Пускай на нас все пушки их и сабли,
И казаков с нагайками толпа,
Мы кровь прольем, мы грудью не ослабли,
Мы свалим всех, жандарма и попа.
Гудок подаст во тьме сигнал к тревоге,
И мы пойдем на бой в полночный час,
И плотною толпой пойдем все по одной дороге,
Есть даже девушка средь нас.
Дальше было по линейке два раза подчеркнуто. Наденька подняла глаза. Филипп с ожиданием глядел, красный, с приготовленным словом:
– Это вы и есть! Это про тебя писал. Ты еще раз прочитай-ка! – Филипп подсел на стул рядом, глядел в тетрадку, читал из Наденькиных рук вслух, шепотом – он не успел дочитать, босые ноги шлепали по коридору к дверям. Филипп встал, вошла Аннушка. Она глянула с порога на Наденьку и, не поднимая глаз, прошла комнату и поставила на стол нарезанный хлеб.
– Что ты здравствуйте не говоришь? – басом сказал Филипп.
Аннушка засеменила к двери, утирала по дороге концом платка нос, быстро и без шума запахнула за собой дверь.
– Ты не смотри, дура она у меня. Деревня – одно слово. – Филипп поглядел зло в окно. Потом вдруг сорвался.
– Стой! Стой! Не надо, – шепотом крикнула Надя.
– Верно, не надо. Черт с ней, – сказал Филипп. – Ничего, обвыкнет. Только стой, я масло принесу.
Филипп доставал в сенях масло и сверху с табурета говорил в стену:
– Стучать надо. Вперед в дверь постучать, а посля входить. Скажут "можно", тогда и входи.
Аннушка дула в самовар, не отвечала.
– Самовар поспеет, скажешь, – бурчал Филипп в коридоре.
– Минутку не входи, – сказала Надя из-за двери. "Делает там чего по женской части", – думал Филипп. Стоял с тарелкой перед дверью.
– Можно? – спросил через минуту Филипп.
– Возьмешь, что ль, самовар, аль мне нести? – крикнула Аннушка из сеней на весь коридор.
– Сейчас возьму! Сейчас! Орать-то нечего, сказать можно.
"Дуется, скажи на милость, – шептал Филипп про Аннушку, – угомоним".
– Можно, – сказала Наденька. Филипп толкнул дверь. Надя ладонью подтыкивала шпильки в прическе.
Филипп с любопытством глядел, какая она стала, что делала.
Наденька вымыла чашки, заварила чай. Самовар весело работал паром на столе, казалось, ходит ножками.
– Ты на нее не серчай, – говорил Филипп.
– За что же, и не думаю. Она славная, по-моему.
– Да она ничего, муж у ней в холеру помер и двое ребят, в неделю одну. С нее что взять? Дура вот, деревня, словом сказать.
Филипп смотрел, как Надя разливала чай, и думал: "Придет Егор, скажем, а она у меня чай разливает, говорит: кушайте. Сразу, значит, без слов смекнет, что у нас уж дело", – и Филипп оглядел Наденьку, как оно со стороны выходит.
– Славно! – сказал Филипп, поставил чашку и глянул на часы.
– Тебе идти? – спросила шепотом Надя.
– Аккурат в восемь часов надо на Садовой свидеться с Егором.
Наденька всегда поправляла, когда Филипп говорил "аккурат". Филипп было хватился, но Надя не поправила.
– Так вместе выйдем, – Надя все говорила шепотом.
– Не надо, зачем людям вид подавать... если кто ночевал. Я вернуся, в десять тут буду, ты посиди. Ей-богу. Куда идти? И Филипп встал.
– В половине даже десятого. – Ему не хотелось оставлять веселый стол и чашки радостные, и Надя вдруг уйдет.
– Не уходи без меня-то!
Филипп быстро влез в тужурку, шлепнул на голову кепку. Он вышел в коридор. Но вдруг вернулся, обнял со всей силы Наденьку, поцеловал в губы и метнулся к двери.
Наденька осталась одна. Самовар все еще кипел и бурлил. Надя пересела на кровать и прилегла щекой к подушке. И мысли клубами вставали, стояли минутку и новые, новые наносились на их место, и все пошло цветным кружевом в голове, а в плечах осталось Филькино объятие: твердое, сильное до боли. Отец, Анна Григорьевна маленькими проплыли в мыслях, они копошились где-то, как будто с большого верха глядела на них Надя. Даже ненастоящие какие-то.
А с этим, что вот здесь, – и Надя взглядом своим охватила залпом всю комнату, все Филины мелочи, – с этим оторваться и плыть, плыть, как на острове... и делать. И Надя села прямо и расправила плечи. Босые шаги подошли к двери и стали.
– Войдите, войдите! – сказала Надя новым своим голосом: твердым, убедительным.
Аннушка вошла. Она глянула на Надю и опустила глаза.
– Самовар взять, мне-то напиться, – шептала Аннушка.
– А вы садитесь, пейте. Пожалуйста. – Наденька встала. – Очень прошу вас. Да садитесь же!
Аннушка села на край стула. Подняла на миг глаза, глянула на Наденьку метким взглядом, как будто дорогу запомнить, снова стала глядеть в босые ноги.
Наденька сполоснула чашку и налила.
– Пожалуйста. Вот сахар.
Аннушка встала и пошла прямо к двери. Она не успела на ходу закрыть дверь. Наденька слышала, как Аннушка сделала по коридору два быстрых шага и побежала.
Она еле донесла смех, прыскала им на бегу и фыркнула в кухне во всю мочь. Надя слышала, как рвал ее смех, как она затыкалась, должно быть, в подушку.
Даль
– ВИТЯ! Витя! – только успела крикнуть Груня и обхватила прямо в дверях Вавича за голову, и фуражка сбилась и покатилась. Виктор не успел и лицо ее разглядеть, она гнула, тянула его голову к себе, прижать поскорее. Совсем обцепила голову и волокла его в комнаты, как был в шинели, и он сбивчиво шагал, боялся отдавить ей ноги.
– Правда? Правда это... что говорят? – шептала Груня. И она не давала ему ответить, целовала в губы.
– Да все слава Богу, – кое-как сказал Виктор. – Ну что же, ну ничего...
– Это правда, – говорила Груня, – двоих убили, – и слезы увидал Виктор, крупные слезы в крупных глазах. Груня глядела Виктору в лицо: Правда?
– Городовых, городовых, – убедительно повторял Виктор. – постовых городовых.
Груня будто не слышала, она всматривалась, будто искала что у Виктора в лице тревожными глазами, а он повторял с упрямой болью:
– Городовых, двух городовых.
– Витенька! – вдруг крикнула Груня голосом изнутри, и Виктор вздрогнул. И вдруг бросилась щекой на мокрую шинель, обцепила за плечи руками, и Виктору вспомнился голос в часовне: "Матюша!"
– Да что ты, что ты, – отрывал Груню Виктор. – Грунечка! Да что ты? Это угомонится все мерами. Меры же принимаются. Войска же есть!
Груня тихо плакала, налегая головой Виктору на грудь. Фроська на цыпочках прошла по коридору. Груня отдернула голову, быстро рукавом смахнула слезы.
– Подавать, подавать! – говорила Груня на ходу. – Да, да, сейчас.
Виктор кинул портфель, бросился раздеваться. Кое-как срывал петли с пуговок.
– Очень торжественно, – говорил Виктор в кухне и плескал себе в лицо студеной водой, тер водой, ерошил волосы, – замечательно, что все были, и полицмейстер с полицмейстер-шей... собирали... лист... и я тоже записал... пенсию назначат, это само собой. Поймали этих двух, – говорил Виктор, а Груня подавала полотенце и все глядела в лицо, будто не слышала, что говорит Виктор, – одного при поимке ранили... – и Виктору преградил слова Грунин взгляд.
– Я слушаю, слушаю, – заговорила Груня, – ранили.
– Поймали, одним словом, – Виктор передал полотенце и отвернулся.
"Про другое надо говорить, – думал Виктор, переодеваясь, – про что бы это? Веселое что-нибудь..."
На столе стояли закуски, графинчик, Груня сняла покрывальце с кофейника.
– Да! – сказал Виктор и сел в свое кресло. – Письмо от твоего старика было. Он ушел с этой службы. Противно, понимаешь, говорит. Надоело, что ли...
– Ну-ну! – Груня чуть не пролила на скатерть. – Ну, и что?
– Враги, говорит, завелись, ну и бросил к шутам. Да верно – незавидная должность, городишко – переплюнуть весь.
– Ну, и что? – Груня поставила кофейник и во все глаза уставилась на Виктора. – Где письмо-то?
– Да забыл, понимаешь, в участке, – соврал Виктор и покраснел, стал намазывать масло поверх бутерброда с икрой, заметил и быстро сложил его вдвое.
– Дай письмо! Поищи! – говорила, запыхавшись, Груня. – В шинели, может быть, – и она двинулась из-за стола. Виктор вскочил, быстро вошел в сени, топтался у вешалки и вынимал из портфеля письмо. Большая карточка глянула глазами из полутьмы портфеля.
– Нашел! – крикнул Виктор и осторожно спустил портфель на пол. – Черт меня дернул, – ворчал шепотом Виктор. Он поднял портфель и твердым шагом вошел и, нахмурясь, подал Груне конверт. – Вот, читай сама, пожалуйста.
Груня проворными пальцами достала письмо. Чашка кофе без молока хмурилась паром, Виктор жевал бутерброды с силой, будто сухари.
– Ничего, ничего, – вздохнула Груня и замахала в воздухе письмом, как будто чтоб остудить, – ничего, мы ему здесь место найдем. Да, Витя?
И Груня первый раз улыбнулась. Заулыбался и Вавич, будто проснулся – и солнце в окно.
– Ты знаешь, – начала Груня. – Нет, нет, я сама. Я уж знаю. Ох, что ж я кофей-то! Стой, нового налью. А я знаю, знаю теперь.
И Груня весело трясла головой.
– Да-да-да!
Замолчала, остановилась голова. Стало тихо, и в кухне ни звука. Груня навела остолбенелые глаза на Виктора, Виктор с испугом глядел на нее. Груня вдруг встала, рванулась к нему, потянула скатерть, с лязгом упал ножик. Груня схватила Виктора за оба уха, сильно, больно, и прижалась губами к переносице.
– Ух, не смей, не смей! – шепнула Груня. – Витя, Витька, не надо! – и опять до зубов прижала губы. Села на место, тяжело дышала. Смотрела мимо Виктора в стену.
Виктор старался улыбнуться, растянул было губы и тут заметил, что Груня шепчет что-то без звука.
Виктор поправил скатерть, взял свою чашку.
– Да! Понимаешь, – начал Виктор, – эти-то наши, как их, почтовые-то!
Груня перевела раскрытые глаза на Виктора.
– Почтовики-то наши, эти два. – Груня кивнула головой. – Прохожу по Садовой, они в кучке у почтамта. Я на них гляжу и
уж руку занес для приветствия – отворачиваются, сукины дети. Оба. А ясно, что видят. Понимаешь?
– Понимаю, – кивнула Груня и все так же настороженно глядела на Виктора.
– Забастовщики! – наладил голос Виктор и поглубже сел в кресло. Стыдятся с квартальным, значит... а водку жрать, так первейшие гости, выходит, – зло улыбнулся Виктор, – анекдотцы! Самые...
– Витенька, я беременна, – сказала Груня, и первый раз Виктор увидал ее глаза, увидал, что там, за радостью – жаркая темнота и дали конца нет. Ничего, кроме отверстой дали, не видал Виктор в тот миг. Закаменел на мгновение. И вдруг весь покраснел, зашарил рукой по столу, нашел Грунину руку, притянул к губам, прижался щекой. Рука была, как неживая, тяжелая, и он чувствовал Грунин взгляд на своем затылке. Он еще, еще целовал Грунину руку и вдруг почувствовал, что миг прошел, и глянул мокрыми глазами на Груню. В глазах уж блеск закрыл даль. Груня нагнулась за ножиком.
– Давно? – шепотом спросил Виктор и кинулся подымать ножик.
Цвет
ТАНЯ видала этот цвет в витрине. Цвет этот сам глянул на нее так ярко, как будто он нарочно притаился среди набросанных, развешанных складок, притаился и ждал ее, прищурясь, увидал и так глянул в глаза, что сердце забилось. Он, он, ее цвет, его раз, один раз можно надеть, решительный раз.
Раз и навсегда, навеки! Она с волнением думала об этом куске шелка он ляжет воротником вокруг ее шеи, спустится на нет острыми отворотами по вырезу на груди. Она зашла тогда в магазин, держала в руках и не решилась поднести к лицу и взглянуть в зеркало. Да и не надо было. Она знала, что это он. Этим нельзя шутить при продавцах в магазине. Она взяла ненужную тесьму – два аршина. Теперь она шла, торопилась к тому магазину, где в окне лежал он. Он был коричневый, гладкий, с огнем где-то внутри. И Таня знала, что если им обвить лицо, то невидимо для всех выступит то, что она в себе знала. Она боялась, что уже разобрали, и хмурилась и отмахивала головой эту досаду. Она не садилась в конку, знала – не усидит. Свободного извозчика взяли за десять шагов перед ней. Таня торопилась, боялась встреч.
Вот, вот она, витрина! И цвет вспыхнул еще жарче. Таня вошла в утренний пустой магазин. Приказчики бросили разговор, уперлись ладонями в прилавок и наклонились вперед. Но сам хозяин, в широком пиджаке, с пенсне на кончике носа, отошел от конторки:
– Желаю здоровья! – мягкая седина кивнула на голове и откинулась.
– Шелку нет ли у вас какого-нибудь? Коричневого, что ли? – сказала Таня и почувствовала, что покраснела.
Два приказчика сразу сняли по куску с полки и подбрасывали на руке, разматывали волны на прилавок.
– В таком роде? – хозяин учтиво вглядывался, подымая шелк тугим веером.
Таня делала вид, что приглядывается, щурилась.
– Не-ет. Нет!
А цвет глядел уж с полки, жадно ждал. "Ну-ну!" – казалось, шептал нетерпеливо.
– Вон тот покажите, – и Таня ткнула вверх пальцем. – Да нет, нет! Правей! – почти крикнула она на приказчика. А он, обернувшись к ней, хватал все не то.
– Вот, вот! – Таня запыхалась. Но цвет был уже на прилавке и спокойными волнами перекрывал победно все эти тряпки. Он уж не глядел теперь на Таню, а расстилался, глядел в потолок. Хозяин не гарнировал его складками для показа, хозяин поверх пенсне смотрел на Танино напряженное лицо. Приказчики осторожно поворачивали рулон.
– Отмерим? – через минуту сказал хозяин, сказал мягко, проникновенно, как будто знал, что творится важное. – На блузку желательно? – шепотом, сочувственным и таинственным, спросил старик.
Нужно было всего пол-аршина, но стыдно вдруг стало всего этого волнения и этих трех человек и старика – и вдруг пол-аршина!
– Три аршина, пожалуйста.
Приказчик подал хозяину аршин. Таня заплатила, не торгуясь. Она зажала под мышкой мягкий пакет и вышла из магазина.
Прохожие кучками читали какие-то афиши на стенах. Два казака шагом ехали по мостовой. Двое студентов спешной походкой обогнали Таню, они громко говорили на гортанном языке, один в папахе. "Непременно оглянется, что в папахе".
Студент оглянулся, не переставая что-то кричать соседу. Таня отвернулась и увидела свою фигуру в стекле витрины, отвела глаза и сейчас же чуть поправила шляпу.
Портнихе надо всего пол-аршина, прицепится, зачем три? Сначала домой и отрезать, решила Таня и ускорила шаги. Она заметила вдруг, что все люди идут в одну сторону, с ней по дороге, и все осторожно глядят вперед и направо. Некоторые не доходят, мямлят ногами и останавливаются на приступках парадных дверей, и Таня расслышала среди говора улицы ровное гудение толпы. Взглянула, куда тянулись лица прохожих, и вдруг гул толпы поднялся, и дыхание этого звука обвеяло Таню, и грудь дохнула выше, глаза напряглись тревогой. Вон, вон оно. Высоко торчали спины в шинелях, и волнами шатались чубатые головы, и через минуту Таня увидала лошадиные зады, и в ту же минуту крепкий голос крикнул чуть не в ухо:
– Назад! Назад, говорят! Налево сворачивай!
Околоточный метался по обочине панели. Он почти толкнул Таню и, толчком повернув прохожего, ринулся вперед. Он размахивал свистком на цепочке. Черная цепь городовых спинами спирала прохожих к домам. Таня взошла на крыльцо, какой-то господин споткнулся, потерял на ступеньках пенсне, но его затолкали. Тане теперь видна была за казаками толпа студентов, фуражки с синими околышами. Их было много. Таня никогда не думала, что столько студентов. Они заполняли весь квартал перед длинным университетским фасадом. Серо-желтый фасад смотрел неприветливо, будто призакрыв глаза, и, как прямой старческий рот, шел вдоль длинный балкон с жидкой решеткой.
Таня стояла с кучкой людей на маленьком крылечке без перил, она неровно, сдавленно дышала, как соседи, и не отрывала глаз от толпы.
– Вон, вон, с черными усами... пристав Московского... Московского участка... на коне нынче...
– Помощник это, не пристав, – поправил кто-то совсем похолодевшим голосом.
Вдруг высокие сухие двери на балконе раскрылись. Они упирались и потом сразу отлетели, распахнулись, на балкон вышел студент в шинели. Он раскрывал рот, но ничего не было слышно за плещущим гулом толпы. И вдруг все обернули головы – сразу черным стало лицо толпы. Все замолкло. Секунду слышно было, как скреблись подковы лошадей о мостовую.
– Товарищи! – крикнул студент звонким тенором. Жутким ветерком дунуло на Таню от этого голоса с высоты. – Товарищи! – повторил студент. – Сегодня вся трудовая Россия... рабочие фабрик, все железные дороги, весь народ... один человек... – ловила ухом Таня и услышала гортанный кавказский акцент, и от этого резче показались слова, и голос резал головы, вправо и влево поворачивался студент, – как один человек встал... царя и его холопов. Товарищи! Близок час... – Оратор вскинул голову, чтоб набрать воздуху, и в эту минуту крутой голос сказал над толпой:
– Довольно играться! В плети! – И помощник пристава поднял руку белую перчатку.
Таня видела, как раскрывал еще рот студент на балконе, и вдруг неистовый вой толпы рванул улицу. Таня видела, как подняли казаки руки, как замахали нагайками, как будто стервенил их этот неистовый рев толпы, как будто голос этот забить, затоптать спешили казаки. Таню как силой поднял этот крик, ураган воплей, она метнулась с крыльца – туда! туда! во всю силу! Но соседи хватали ее, она рвалась. Тот господин, что потерял пенсне, уже втолкнул ее в парадное, захлопнул дверь, загородил собою, а Таня била по стеклу двери ридикюлем, кулаком и из разбитого стекла с новой силой рванул неистовый звук, – он рвал Таню, и она дергала, и била человека, а он закрылся рукавом и не пускал к двери. И вдруг на дверь наперли с той стороны. Толпа прохожих опрометью ринулась в двери, они неслись потоком, давили друг друга и неслись дальше, вверх по парадной лестнице, они утянули Таню на второй этаж, и Таня слышала дрожащие голоса вокруг себя: стрельба, стрельба сейчас будет. Что-то раскатом грохнуло на улице – все трепетно примолкли. Но новый раскат ясно обозначил: срыву дергали вниз магазинные шторы. Кто-то пробежал внизу, и замок защелкал – запирали парадное. Таня в слезах вертела головой, спертая с боков, и сквозь зубы говорила одно:
– Пустите, пустите!
Пронзительный полицейский свисток вонзился и засверлил у самых дверей: стой! – и звонкий топот лошади. Свисток прерывчато зачиркал дальше. Лестница вздохнула. Где-то вверху приотворили дверь. Все головы поднялись. Но дверь хлопнула с силой и громко отдался торопливый ключ: раз и два!
В Танечке стоял дикий звук, и она не знала, что уж на улице тихо, как ночью.
– Нельзя, нель-зя! Невозможно! – Таня шла, почти бежала по тротуару, говорила эти слова и с силой трясла головой Ничего не видела, и ноги сами несли по панели. – Стоят, стоят, черти, смотрят... бегут! – и Таня на секунду скашивала на прохожих, ненавистных, ярые глаза и снова трясла головой. Она вбежала по лестнице Тиктиных и опомнилась только у двери и вдруг с силой прерывисто стала тыкать кнопку звонка. Дверь отворила Дуняша. Танечка чуть не сбила Дуню с ног, толкнула в сторону пустое кресло – она видела испуганное лицо Анны Григорьевны. Анна Григорьевна полуоткрыла рот, как будто чтоб вдохнуть удар.
– Это нельзя, немыслимо! – шептала Таня, и губы бились, сбивали слова. Она прошла, как была, не раздеваясь, в гостиную, прошла взад и вперед по ковру – Анна Григорьевна смотрела на нее изломанными бровями.
Таня с размаху села в угол дивана, сжала щеки руками.
– Голубушка, что? Что? – старуха стала на колени, старалась заглянуть ей в лицо. – Что, что, милая?
Таня трясла головой и еще сильней сжала руками лицо.
– С Надей нашей? У вас она? Надя?
Танечка вдруг оторвала руки от лица, выпрямилась в углу дивана, и Анна Григорьевна увидала злые, яростные, ненавидящие глаза и увидала кровавые полосы на щеках, что остались от рук.
Анне Григорьевне казалось, что сейчас, сейчас Таня плюнет, плюнет так, что убьет. Ждала мгновения, как выстрела, не отрывала взгляда от глаз.
– К чер... – Таня не договорила и повернулась всем корпусом в угол дивана, вдавила голову в широкую спинку. Анна Григорьевна увидала, что стали вздрагивать лопатки. Она поднялась на ноги.
– Дуня! Воды! – крикнула Анна Григорьевна.
– Уйдите! – на всю квартиру закричала Таня. Анна Григорьевна вздрогнула от этого крика и бросилась вон из комнаты Дуня со стаканом спешила навстречу.
– Тише! Тише! – шептала, задыхаясь, Анна Григорьевна. – Поставьте тихонько на столик возле барышни. Боже, Боже мой, что ж это? – металась Анна Григорьевна от окна к столу. Она услышала хрип и спазмы. – Истерика! И Анна Григорьевна вошла в гостиную.