Текст книги "Виктор Вавич (Книга 2)"
Автор книги: Борис Житков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Да побудь ты со мной! Что же я, как шельма какой, выходит, в участок, что ли, от меня... так выходит? Не веришь, что ли, выходит? Выходит, я тебе верю во как! – И Филипп сжал Надину руку повыше кисти. Надя задохнулась, не крикнула. – А ты мне, значит, никак. Наденька! Слышь, Наденька, – и он крепко тряс ее за плечо. – Надюшка, да скажи ты мне: вот побеги ты, Филька, сейчас через весь город и принеси мне... с дороги камушек, и я тебе побегу, босой побегу, и через всех фараонов пробегу, и сквозь черта-дьявола пройду. Хочешь, хоть сейчас? Пропади я пропадом! – И Филипп отдернулся, будто встать. – И смотрю я на тебя, ей-богу, маешься, маешься, родная ты моя, за чего, за кого маешься? И чего тебе в самом, ей-богу, деле, чего тебе! И куда тебе идти? Сымай ты салоп этот, ну его к черту, – и Филипп в полутьме рвал пуговки с петель на Наденькиной застежке. Он почти сдернул его с плеч, вскочил волчком. – Я сейчас лампу на щуп налью. Один момент... Момент единственный... – и Филипп звякал жестянкой, присев в углу с лампой. – Эх, Наденька ты моя! – вполголоса говорил Филипп; уж лампа горела у него в руках. – Эх, вот она: раз и два, – и он обтер лампу и уж брякал умывальником в углу у двери. – Да скидай ты салоп этот.
Наденька все недвижно сидела и следила глазами, как во сне: и видела, как чудом завертелся человек и как само все стало делаться, что он ни тронет, и не понимала слов, которые он говорил.
– Давай его сюда,– говорил, как катал слова, Филипп, и салоп уж висел на гвозде. – Сейчас самовар греть будем. – И он выкатился в коридор, и вот он уж с самоваром и гребет кошачьей хваткой красные уголья из печки. Давай, Надюшка, конфорку, давай веселей, вона на столе! Эх, мать моя! Филипп дернул вьюшку в печке, ткнул трубу самоварную, прижал дверкой. Чудо-дело у нас, во как! А чего у меня есть! Знаешь? – и Филипп смеялся глазами в Надины глаза, и Наде казалось – шевелится и вертит все у него в зрачках: плутовство детское. – А во всем городе хлеба корки нет? Да? А эвона что! – и сдобную булку выхватил из-за спины Филька. – Откеда? А вот и откеда! Бери чашки, ставь – вон на полке.
И Надя подошла к полке и стала брать чашки – они были как новые и легкие, как бумажки, и глянули синими невиданными цветами и звякали внятно, как говорили. А Филипп дул в самовар как машина, и с треском сыпались искры из-под спуда. Проворной рукой шарил в печке и голой рукой хватал яркие уголья.
– Вот оно, как наши-то, саратовские, вона-вона! – кидал уголь Филька. – Хлеб-то режь, ты хозяйствуй, тамо на полке нож и весь инструмент.
Наденька взяла нож как свой, будто сейчас его опознала.
Анна Григорьевна стукнула в дверь.
– Андрей, не спишь?
– Кто? Кто? Войдите, входи, – торопливым голосом отозвался Андрей Степанович.
Анна Григорьевна тихонько открыла дверь. Муж стоял на столе, другая нога была на подоконнике. Он сморщил серьезную мину и замахал рукой.
– Тише, Бога ради, я слушаю. – И он весь присунулся к окну и поднял ухо к открытой форточке.
Сырой тихий воздух не спеша входил в комнату, и Андрей Степанович выслушивал этот уличный воздух.
– Андрей... – шепнула Анна Григорьевна.
– Да тише ты! – раздраженно прошипел Андрей Степанович. Анна Григорьевна не двигалась. И вот, как песчинка на бумагу, упал далекий звук.
– Слыхала? – шепнул Тиктин. – Опять... два подряд. – Тиктин осторожно, на цыпочках, стал слезать со стола.
Анна Григорьевна протянула руку, Тиктин молча оттолкнул и грузно прыгнул на ковер. Он сделал шаг и вдруг обернулся и выпятил лицо к Анне Григорьевне:
– В городе стрельба! – он повернулся боком.
– Я говорю: Нади нет, Нади дома нет. Двенадцатый час, – голос дрожал у Анны Григорьевны.
– Черт! Безобразие! – фыркнул Тиктин. И вдруг поднял брови и растерянно заговорил: – Почему нет? Нет ее почему? Совсем нет? Нет? В самом деле нет?
И Андрей Степанович широкими шагами пошел в двери. Он оглядывался по сторонам, по углам. В столовой Санька. Курит.
– Надя где? – крикнул Андрей Степанович. Санька медленно повернул голову:
– Не приходила, значит, теперь до утра. С девяти ходьбы нет. – Он отвернулся и сказал в стол: – Заночевала, значит, где-нибудь.
– Где? – крикнул Тиктин.
– Да Господи, почем я-то знаю? Не дура ведь она, чтоб переть на патруль.
– Да ведь действительно глупо, – обратился Тиктин к жене, – ведь не дура же она действительно. И Тиктин солидным шагом вошел в столовую.
– Если б знать, где она, я сейчас же пошла бы, – и Анна Григорьевна заторопилась по коридору.
– Да мама, да что за глупости, ей-богу.
Дробные шаги сыпали за окнами ровную дробь, и Тиктин и Санька рванулись к окну, рота пехоты строем шла по пустой улице и россыпью отбивала шаг.
– На кого это... войско?
Тиктин хотел придать иронию голосу, но сказал сипло.
– В засаду, в участок, – сказал Санька и сдавил брови друг к другу.
– Пойди ты к ней, – сказал Тиктин и кивнул в сторону комнаты Анны Григорьевны.
– Ладно, – зло сказал Санька. Он все глядел на мостовую, где прошла пехота.
Самовар пел тонкой нотой.
– А ну-ка еще баночку, а ну, Наденька, – Филипп тер с силой колено.
Надя глядела, как он впивал в себя чай с блюдечка, через сахар в зубах.
И все веселей и веселей глядел глазом на Надю. А Надя не знала, как пить, и то нагибалась к столу, то выпрямлялась к спинке стула.
Вдруг Филипп засмеялся, поперхнулся чаем, замахал руками откашливался:
– Ах ты, черт... ты, дьявол! Фу, ну тебя! Ух, понимаешь, что вспомнил. Аннушка-то моя, дура-то! Ах ты, ну тебя в болото! Ночью раз: "Ай! Батюшки, убивают!" – и в одной рубахе на двор да мне в окно кулаком: "Филька, кричит, – стреляют".– "В кого?" – кричу – "В меня!" – кричит. Весь дом всполошила. Соседи, понимаешь, во двор, кто в чем. "Где стреляют?" – "У нас, в кухне, – кричит, – стреляло, еле живая, – кричит, – я выскочила". Я в кухню. Огня принесли. А сосед уж с топором, гляжу, в сенях стоит. Вот смехота! А это, понимаешь ты, бутылка! Ах, чтоб ты пропала! Квасу бутылка у ней в углу лопнула. Ах ты, чтоб тебе! – Филипп смеялся и головой мотал и стукнул пустым стаканом о блюдечко. – Ах ты, дура на колесах!
Наденька улыбалась. Потом подумала: "А вдруг это действительно смешно!"
– Я выношу этую бутылку, – и Филипп толкнул Надю в плечо, – выношу в сени, понимаешь, вот она, говорю, пушка-то, сукиного сына! Во! Так, ей-богу, попятились, не разглядевши-то! Ой, и смеху!
Наденька смеялась, глядя на Филиппа, а его изморил уже смех и размял ему все лицо, и глаза в слезах.
– Наливай еще! Ну тебя к шуту, – Филипп толкнул Наде свой стакан.
И вдруг самовар оборвал ноту.
Надя сразу узнала, что теперь они остались вдвоем. Филипп перестал смеяться.
– А где Аннушка сейчас? – Надя спросила вполголоса и водила пальчиком по краешку блюдца. Филипп промолчал. Насупился.
– Говорится только: рабочий класс, за рабочий класс... Разговор все.
Надя остановила палец.
– Почему же? Идут же люди...
– А идут, так... так, – Филипп встал, – мой посуду и все тут.
Филипп отшагнул раз и два, отвернулся и стал скручивать папиросу.
Надя не шевелилась. Время стало бежать, и Филипп чуял, как оно промывает между ними канаву. Вдруг обернулся.
– Да что ты? Голубушка ты моя! – И уж обнял стул за спинку и тряхнул сильно, так что Наденька покачнулась. – Да размилая ты моя! Я ж попросту, по-мужицки, сказать. Да ты что, в самом деле, что ли? Ведь верное слово. Шут с ней, с посудой этой! Да я ее побью, ей-богу!
Надя чуть улыбнулась.
– Ей-бога! – крикнул радостно Филипп, схватил чашку и шмякнул об пол. Сунулся к другой. Надя отвела руку.
– Да что ты, да вот он я! – говорил Филипп и уж взял крепко за плечо, через кофточку, горячими пальцами. Совсем руки какие-то особенные и как у зверя сила. И у Нади дунула жуть в груди, какой не знала, дыхание на миг притаилось. Ничего не разбирала, что говорил Филипп, как будто не по-русски говорил что-то. И Надя неловко уперлась ладонями в Филькину руку, и все говорили губы:
– Не надо... не надо... не надо...
А под колена прошла рука, и вот Надя уж на руках, и он держит ее, как ребенка, и жмет к себе, и Надя закрыла глаза.
Шаг
ПЕХОТА шла по пустой улице – одни темные фонари. Дробь шага ровной россыпью грохала по каменьям. Прапорщик запаса вел роту мимо запертых домов. Солдаты косились на дома. Прапорщик сошел с тротуара и пошел рядом с людьми. Рота все легче и легче стучала и стала разбивать ногу – не дробь, а глухой шум. Штыки стали стукать друг о друга, и солдаты стали озираться, прапорщик вскинул голову, обернулся и резко подкрикнул:
– Ать, два, три!.. ать, два, три!.. ать, два!.. Рота ответила твердым шагом.
– Тверже ногу! – крикнул прапорщик в мертвой улице. Рухнул шаг и раз и два. И снова уж глухой топот – идут и "не дают ноги".
– Ать! – крикнул последний раз прапорщик, будто икнул, и не стал подсчитывать.
Лопнул пузырьком где-то справа револьверный выстрел. Шаг роты стал глуше, и вдруг один задругам треснули винтовочные – как молотком в доску дам! дам! дам-дам! И далекий крик завеял в улицах – рота совсем неслышно ступала. И крик ближе, и слышен справа топот в темноте, и вдоль улицы справа:
– Держи! Держи!
– Тра-а! – сыпанул справа выстрел.
– Стой! Стой! – крикнул прапорщик. Стала рота. А те бежали, и криком и топотом осветилась темная улица.
– Держи! – крикнул прапорщик, а быстрые шаги споткнулись в темноте. Упал, и вот снова затопали, вот из улицы тяжелым градом топот, и щелкнул затвор, и голос хриплый:
– Кто есть? И что ж вы... сволочи... смотрели! Бежал!.. Рот разинули! Бычки!
– Что? Ты кто? Поди сюда! – прапорщик широким шагом пошел вдоль фронта на тротуар.
Но шаги в темноте уж топали дальше, и куда-то вкось мимо роты раскатился в улице выстрел.
Прапорщик отдирал застежку кобуры, вытащил наган и выпалил вдогонку. Выпалил, подняв на аршин выше. В это время из-за угла тяжелым шагом выбежал еще человек.
– Стадничук, держи! – заорал прапорщик. – Первый взвод ко мне!
Сорок ног рванули с места.
– Ты давай винтовку! Давай же, сука! – кричал солдат.
– Да я ж городовой, братцы, очумели?
– Арестован! – рявкнул прапорщик и рванул из рук городового винтовку. – С нами пойдешь, марш! Первый взвод, стройсь! Рота-а! шагом... арш!
Рухнул шаг, и бойко пошла рота.
– Ругаться, мерзавцы, воинскую часть ругать, а?
– Какого участка! – кричал в темноте прапорщик. – Вот мы в Московский и идем. Номер твой, сукин сын! Рота рубила шаг.
– Тебя на штыки поднять надо, знаешь ты это?
По роте прошел веселый шум.
А в улицах было пусто, и рота снова стала слышать свой шаг. Черные дома мертвыми уступами стояли как наготове, и снова ослаб солдатский шаг.
Прапорщик не командовал, люди сами кашей повалились в ворота участка, в темный двор; в полуподвале горели на стенке два керосиновых фонаря, от них казалась темнота еще гуще, и люди, войдя в подвал, только шептались и никто не топнул.
– Пожалуйте со мной, – Вавич тронул впотьмах свой козырек и пригласил рукой. Прапорщик не видел.
– Кто такой? – спросил прапорщик вполголоса. Но в это время из дверей подвала хриплый, с ругательной слезой, голос крикнул:
– Да скажите, господин надзиратель, нехай меня пустют, когда арестовали без права при исполнении. Да стой, не держи, у меня шинель тоже казенная!
– Да, – сказал прапорщик и откашлялся для голоса. – Тут вот, черт его, ругался, ругал воинскую часть – городовой. Ваш это будет? А то сдам в комендантское.
– Ах вот как! – крикнул Вавич. – Скажите, мерзавец. Давайте его сюда.
– Выведи! – скомандовал прапорщик. Виктор шел рядом с офицером, а сзади шагали трое: городовой и двое солдат.
– Молчать! – крикнул, обернувшись, Вавич, хотя городовой не говорил и молча шагал между двух солдат. – Не внедришь! Не внедришь, – горячо говорил Вавич.
Прапорщик спотыкался в темноте и чертыхался под нос.
– Наверх, что ли? – досадливо сказал прапорщик.
Виктор пробежал по лестнице вперед. "Эх, так бы я мог привести роту вот как будто взял весь участок под свою руку". Он оглянулся на офицера и тут при свете на лестнице метким глазом увидал погон с одной звездочкой и лицо, главное, лицо.
"Шпак! Милостивый государь", – сразу решил Виктор, плечом толкнул входную дверь и не придержал за собой.
– Учитель географии, должно быть, – ворчал Виктор. Помощник пристава с черными усами.
– Ну, – крикнул он Виктору.
– Идет! – и Виктор небрежно мотнул головой на дверь.
– Прапорщик Анисимов, прибыл с ротою, а вот этого молодца арестовал, прапорщик показал большим пальцем за плечо. – Ваш?
Помощник хлопнул бровями вниз.
– Не разберу! – сказал, щурясь, помощник. – Японец? Японца в плен взяли, позвольте узнать?
Прапорщик покраснел, поднял брови, губы раскрыл над зубами:
– Я вам, милостивый государь, официально заявляю и прошу слушать...
– Мне известно-с! Все-с! – откусил слова помощник. – Официально, когда стрельба! – повернулся и твердо застукал ногами вон из дежурной, через темную канцелярию, и хлопнул вдали дверью кабинета, звякнули стекла в дверях, и слышно было, как залился звонок телефона.
– Отвести и держать в роте! – крикнул прапорщик солдатам. – Кто у вас старший? Пристава мне! – крикнул прапорщик Вавичу.
– Пристава нет, – сказал Вавич глухо и отвернулся к окну и сразу же увидал толпу и услыхал гомон. Вавич вышел деловитой походкой, слегка задел офицера. – Виноват, позвольте, – и быстро проскочил в двери.
На улице цепь городовых прижимала в калитку ворот захваченных облавой.
– Считай! – крикнул Вавич, чтоб распорядиться.
– Ребра им... посчитать, – сказал близкий городовой, – в двух револьверы були. Самая сволочь!
– Этих отдельно, сюда давай.
– Не, тех уж прямо до Грачека свели. Куда! – замахнулся городовой прикладом. Человек метнулся и вжался в толпу.
Прапорщик затопал с крыльца.
Вавич обходил полукруг городовых, косился боком на прапорщика "подождешь, голубчик". Виктор, не спеша, стал подыматься на крыльцо.
– Вавич! Ва-вич – сукиного сына, да где ж ты? – сверху кричал запыхавшийся Воронин. Вавич рысью вбежал на лестницу.
– Поймал! Поймал двоих, двоих, сукиных сынов... револьверщиков... никто, а я вот этой рукой вот схватил, как щенков... помог Господь, его воля... вот крест святой, – Воронин перекрестился. – Вот гляди, – Воронин оттопырил полу шинели. – Видал? Пола навылет, а сам – вот он я – пронес Господь, стрелял ведь, сука, стрелял! Господня воля, сукиного сына, только и скажу: Господня воля.
Вавич почтительно слушал.
– На вот тебе целый город, – Воронин махнул рукой в окно, – найди вошь в овчине.
– Как же это вы?
Воронин вытянул голову вперед и три раза хлопнул себя ладонью по носу:
– Вот! Вот! И Господня воля.
– Кто ж оказались, не известно?
– Это уж скажут... – Воронин сел на подоконник. – У Грачека скажут, сказал он тихо. – Дай закурить! Этот умеет... Бог ему судья – полено у него заговорит... Да, брат, – совсем тихо сказал Воронин, – одного-то подранили, так не в больницу, а велел прямо к нему... Пока, значит... фу, не курится... пока, значит, не помер.
Воронин замолк и переводил тяжело дух и дул дымом перед собой.
Из открытой форточки среди далекой тишины заслышался рокот извозчичьей пролетки. Оба слушали и мерили ухом, далеко ли. И как редкие капли дождя падали по городу выстрелы.
И вдруг ясно, как проснулся звук: из-за угла раскатились дрожки и стали у ворот. И при свете фонарей от крыльца видно было – сошел плотный офицер; с другой стороны спрыгнул и обежал пролетку другой, потоньше.
– Капитан! – первый увидел погон Вавич.
Шляпа
ПОМОЩНИК пристава широкой уличной походкой прошел мимо прапорщика, сморкаясь на ходу в свежий платок, прямо в двери и затопал вниз.
Слышно было, как на лестнице стали, и вот ровно, гулко забили два голоса. Говорил помощник, а другой хрипким звоном, как молотком в котел:
– Ага!.. Ага!.. Так! Так...
Прапорщик все поправлял пояс, пока рубили голоса на лестнице, вертел шеей в воротнике.
Дверь распахнули, шагнул, топнул капитан. Он пожевывал усы и прищуренными глазками глядел на прапорщика. Прапорщик держал под козырек. Все молчали. Помощник отошел к барьеру и глядел на прапорщика. Молодой офицер стоял за капитаном и насмешливо мигал рыжими глазками.
– Офицюрус, – шепнул Воронин Вавичу и чуть кивнул на молодого.
– Ну-с! – вдруг крикнул капитан в лицо прапорщику.
– В пятой роте пятьдесят второго Люблинского...
Капитан не брал руку к козырьку, не принимал рапорта, он стоял, расставив ноги, взял руки в толстые бока, выдвинул подбородок в лицо прапорщику.
Прапорщик покраснел сразу, будто красный луч ударил ему в лицо.
– Господин капитан, потрудитесь принять...
– Га-аспадин прапорщик! – крикнул капитан. – Потрудитесь пройтись, пожалуйте-ка!
И капитан сунул рукой вперед, где мутно светилось матовое стекло в кабинете пристава.
– Проводи! – кивнул помощник.
Вавич побежал вперед и распахнул дверь в кабинет пристава.
Прошагал прапорщик, простучал каблуками капитан. Вавич запер дверь. Хотел отойти. И вдруг услышал знакомый хруст новой кожи, а после хляп! это шлепнула крышка кобуры. И Вавич замер у двери в темноте канцелярии. И сейчас же услышал хрипкий голос капитана:
– Это что ж! Что ж это? Молчать! – и колко стукнуло железо по столу. Слушать! Измена? Со студентами, значит? А присяга?
– Я всю войну, – напруженным тенором начал прапорщик, – я всю войну...
– Молчать! – как на площади крикнул капитан.
И в дежурной зашел шепот.
И стало слышно, как выпускал шипящее слово за словом, как стукал об стол револьвером. Как горячими каменьями вываливал слова:
– Поднять два пальца! К иконе, к иконе обернуться! Повторять за мной...
– Я не позволю, я присягал, вы не имеете права, – крикнул прапорщик с кровью в голосе.
– Застрелю. За-стрелю, – и стало совсем тихо. Время зашумело в ушах.
Вавич затаил дух, подался вперед. Клякнул взвод курка.
– По-вто-рять! Клянусь... повторять: клянусь! Пальцы выше! И обещаюсь... всемогущим Богом...
И не слышно было, как шептал прапорщик.
Вавич на цыпочках прошел в дежурную. Помощника не было. Офицюрус закуривал от папироски Воронина и приговаривал:
– А ей-богу... так и надо. Ей-богу, надо. Набрали каких-то милостивых государей в армию. – Офицюрус пустил дым белым клубом и отдулся брезгливо. – Каких-то статистиков. Нет, ей-богу же, непонятно. – Офицюрус оперся спиной и оба локтя положил на барьер, руки висели, как крылышки.
В это время открылась дверь в кабинете пристава, и капитан громко сказал:
– Нет, нет! Вперед извольте пройти. Офицюрус встрепенулся, швырнул папироску. Прапорщик, нахмуренный, красный, шел из канцелярии, за ним гулко стукал капитан. Он застегивал на ходу кобуру.
– Командует ротой господин поручик. Проверить людей!
Капитан шагнул к двери. Городовой распахнул. Все козырнули. Поручик вышел следом.
Прапорщик зашагал в темноту канцелярии, он глядел вверх, он топнул на повороте в темноте.
– Шляпа, – кивнул на прапорщика Воронин.
– А я б его застрелил, – громко зашептал Вавич, – на месте.
– Ну, стрелять-то уж... воевал ведь он, поди, а мы, знаешь, тут сидели... и досиделись, дураки.
– Я говорю, я капитана застрелил бы, – уж громко сказал Вавич. – Как он смеет, против устава, присяги требовать.
– Кто требовал?
Прапорщик выходил из канцелярии, он делал два шага и круто оборачивался к окнам.
Он оглянулся на слова Вавича, глянул диким взглядом и что силы топнул в пол ногой.
Вавич замолк, глядел на прапорщика, глядел и Воронин всем лицом.
– Сволочи! – вдруг крикнул прапорщик и вышел в дверь.
Воронин и Виктор бросились к окну. Прапорщика на улице не было видно.
В городе было тихо, и только изредка лопался легкий выстрел, будто откупорили маленькую бутылочку.
Суматра
БАШКИН шел с Колей по мокрому тротуару. Улица была почти пуста. Торопливые хозяйки шмыгали кое-где через улицу, озирались обмотанными головами.
А дождик, не торопясь, сеял с мокрого неба.
– Ты воротник, воротник подыми, – нагибался Башкин к Коле, юркими пальцами отворачивал воротник. – Давай я тебе расскажу, тебе полезно, вы же проходите сейчас про Зондские острова.
Башкин нагнулся к Коле и взял его за руку выше кисти и крепко держал:
– Так вот: Суматра, Борнео, Ява, Целебес... Тебе не холодно? Да, так это на самом экваторе, он их так и режет. – Башкин широко махнул свободной рукой. – Ты слушай, так незаметно все и выучишь. Я тебя хочу выручить... я вот вчера одного человека выручил... Суматра огромный остров. – Башкин обвел вокруг рукой. – С Францию ростом, и там заросли тропических лесов, и там в лесах гориллы, понимаешь. Этакая обезьянища, ей все нипочем, никого не боится, идет, куда хочет. На все наплевать. И ни до кого дела ей нет. Живи себе на дереве и ешь яблоки, и никто за ней не подсматривает. Стой, Колечка, слушай. Ты здесь посиди в палисадничке.
Они стояли около церкви.
Мокрая лавочка стояла среди метелок кустов.
– Ты не будешь бояться?
– Чего бояться? Я буду семечки грызть.
– Грызи, грызи, только не уходи, я сейчас. Сию минуту. – Башкин выпустил Колю и саженными шагами зашлепал по лужам. – А про обезьяну доскажу непременно, – вдруг обернулся Башкин. Коля махнул кулачком с семечками.
Башкин завернул за угол. Он задержал шаг, оглянулся и быстро подошел к воротам, нагнул лицо к окошечку в железе. Ворота приоткрылись. Башкин с поднятым воротником быстро перешел двор.
В коридоре было суетливо и полутемно. Башкин сбросил калоши и, прижав воротник к щеке, шагал, толкаясь, вдоль по коридору.
Двери распахнулись, и кого-то вывели под руки. Башкин еще крепче прижал воротник.
– Что, зубы у тебя болят? – спросил жандарм у вешалки.
– Зубы, зубы, зубы, – застонал Башкин и чуть не бегом заметался по коридору.
– Я докладал, – сказал жандарм. – Сейчас, наверно. Звонок круто ввернул дробь. Жандарм метнулся к двери и сейчас же сказал тугим голосом:
– По-жалуйте!
Башкин криво бросился в дверь и тотчас сел на диван, прижался щекой к спинке.
Ротмистр Рейендорф крикнул от стола:
– Сюда!
– У меня зубы, – говорил Башкин и шел, шатаясь.
– Здесь не аптека, – оборвал Рейендорф. – У меня пять минут: что такое за звонок вчера? Кто такой? Ну?
– Сейчас не могу, – говорил Башкин из воротника, – сейчас.
– Что, зубы? Не жеманиться. Военное положение, не забывать. Что за фокусы? – Рейендорф нагнулся, рванул Башкина за угол воротника. – Ну?
– Я не могу, я еще не уверен, я не выяснил себе, ну, понимаете...
– Не врать! – крикнул Рейендорф. – А если это мистификация, то это у нас, брат...
– Ну, просто человек...
– Не мямлить! – и. Рейендорф нетерпеливо застучал портсигаром по столу.
– Я ж говорю – человек, потому что он человек... из трактира и очень ценный. Он много знает, но, может быть, врет. Люди же врут.
– Ладно, что ж он врет?
– Да вот что рабочие много говорят, но он путает, и вообще еще черт его знает.
– Какой трактир, как его звать?
– Да, может быть, он врет, как его звать.
– Нечего мне институтку тут валять. Как он назвался? – Рейендорф взял в руку серебряный карандашик и занес над белым сияющим блокнотом.
– Сейчас, сейчас вспомню.
"Надо в обморок упасть... соврать, соврать, соврать. Нет, в обморок".
Башкин сделал блуждающие глаза и завертел головой. И вдруг ротмистр топнул от стола:
– Да не финти ты, сопля! – он проплевал эти слова и замахнул руку.
– Котин, Андрюша Котин из "Золотого якоря" на Слободке. Это он сказал, но может быть... Он массу ерунды всякой... Рейендорф писал.
– Ерунду, ерунду! Какую ерунду? – и он хлопал по блокноту. – Ну!
– Оружие какое-то, чуть не артиллерия, бред какой-то. Рейендорф что-то писал, другой рукой он нажал звонок.
– Коврыгина сюда, – крикнул он, не оборачиваясь, когда в двери сунулся жандарм. – Да-с! А вы, фрукт, – ротмистр хмуро поглядел на Башкина, допляшетесь! Это что ж? Попыточки укрыть? На цыпочках? Мы с вами не в дурачки играем. Это когда вот идиоты наши раскачивают стены... в которых сами сидят. Завалит, так, будьте покойны, им же первым по лысинке кирпичом въедет! Из-за границы их шпыняют вот этаким перцем. – Рейендорф цепкой рукой схватил со стола тонкие печатные листы и совал их под нос Башкину. Не узнаете? Ой ли? Да, да – "Искра". Смотрите, первые-то сгорите. Болваны. Вихлянья эти мы из вас вытрясем.
Башкин опять натянул воротник на затылок. Он не знал, что будет. А вдруг пошлет ротмистр за официантом и здесь, сейчас, сделает очную ставку. Уйти, уйти, скорей, скорей, как попало. Попроситься в уборную хотя бы и вон, вон, а потом пускай, что угодно.
– Карл Федорович! Меня там мальчик ждет, на дожде. Я пойду, скажу, чтоб не ждал, он простудится, бедняжка.
– Это что ж за мальчики? – вдруг снова нахмурился Рейендорф. – Сейчас не с мальчиками гулять, а дело делать надо живыми руками. Не понимаете еще?
– А, а... – сказал, запинаясь, Башкин. Он вдруг покраснел, встал: – А вы вот, может быть, не понимаете, господин ротмистр, не понимаете, что мальчик, может быть, важнее, важнее нас с вами! Да! И всего.
Ротмистр насторожился и, не мигая, смотрел нахмуренными глазами.
– Чего важнее? – и Рейендорф коротко ударом дернул вперед голову. Он придавил глазом Башкина, и Башкин стоял, шатаясь.
– Я говорю, важней для меня, для нас, что ли, – уж слабей говорил Башкин. – Мальчик проще и правдивей.
– Значит, работаете с ним? – отрезал Рейендорф. – Ну, и толк какой от мальчишки этого? Он чей сын?
– Это все равно... то есть в данном случае даже очень важно... В это время вошел чиновник в форменной тужурке.
– Звали?
Ротмистр вырвал листок блокнота.
– Через два часа чтоб здесь был, – и чиркнул ногтем по листку.
Башкин уже большими шагами отшагнул по неслышному ковру, он был уже у двери.
– Э! – крикнул ротмистр. – Как вас, Эсесов! Куда это? Пожалуйте-ка.
Башкин, сделав круг, подошел.
– Порядочные люди прощаются уходя, – ротмистр тряхнул головой, – а потом мальчишка, мальчишка. Ну? Чем же важно?
– Да, да, – обиженно заворчал Башкин, – мальчишка, и очень важный. Его надо направить и...
– Чей? – оборвал Рейендорф.
– Сын чиновника, гимназистик.
– В бабки играть учите? Это теперь? Да?
– Не в бабки, а потом увидите...
– Это не Коля? – вдруг спросил ротмистр. – Отец на почте? Фю-у! засвистел Рейендорф и зашагал по ковру. – Да тут, батенька, послезавтра пожалуйте-ка сюда в это же время, мы с вами в две минутки отлично все обтолкуем. А сейчас марш! – вдруг остановился ротмистр и прямую ладонь направил в дверь. – И послезавтра в пять здесь.
– До свиданья, – буркнул Башкин в коридоре. Он, не глядя, топал, вбивал ноги в калоши и опрометью понесся по коридору. Он не заметил двора, он почти бежал по панели, то подымал на бегу воротник, то откидывал снова, он шептал:
– Коля, Колечка, мальчик, миленький, семечки, Коленька.
– Коля! – крикнул Башкин, едва завернул за угол. – Коля!
Было почти темно, Башкин шлепал без разбора по лужам,
нарочно ударял в грязь ногами – все равно, все равно теперь.
– Коля! Милый мой!
Тот самый
АННА Григорьевна так и не спала всю ночь, и все новые и новые страхи наворачивались: "Лежит Наденька простреленная на грязной мостовой, мертвая... нет, живая, живая еще! Корчится, ползет, боится стонать, и кровь идет и идет... Сейчас если подбежать, перевязать..." Грудь подымалась, ноги сами дергались – бежать. Но Анна Григорьевна сдерживалась – куда? Хотя глаза отлично видели и улицу, и грязный тротуар, где Наденька, и темноту, и угол дома – вон там, там – Анна Григорьевна могла показать пальцем сквозь стену – там!
"Да нет. Просто осталась ночевать у кого-нибудь. Да, у товарищей... Обыск, городовые – бьют же они, бьют, сама видала, как извозчика на улице при всех городовой... и ведь что они могут сделать с девушкой!"
– Господи! – мотала головой Анна Григорьевна. Она встала, пошла в переднюю, как будто сейчас ей навстречу может позвонить Наденька.
– Мум! Чего ты?
Анна Григорьевна вздрогнула.
Из темноты светила Санькина папироска.
– Мум! Ей-богу, она хитрая, она у Танечки заночевала, вот увидишь. Я завтра чуть свет сбегаю. Ей-богу.
– Она дура, дура, – почти плача, говорила Анна Григорьевна. – Она ведь вот, – и Анна Григорьевна вытянула вперед руку, – бревно ведь, вот прямо все, как солдат.
– Да она мне говорила, что если что... самое верное место у Тани, честное слово, говорила, – и Санька подошел, обнял мать за плечи и поцеловал в висок.
Анна Григорьевна потрясла головой, волосы защекотали Санькину щеку как волосы барышень на балу в вальсе, и ум застыл на миг в оцепенении.
В квартире было тихо, и громко листал в кабинете страницы Андрей Степанович, как будто не бумагу, а железные листы переворачивал. Андрей Степанович глубоко вздохнул, он слушал в открытую форточку дальние выстрелы, редкие, спокойные, как перекличка, он листал книгу "История французской революции" Лависа и Рамбо, на гладкой лощеной бумаге. Хотелось найти в книге то, что можно примерить вот на эти выстрелы, и он листал, спешил и боялся не угадать.
"9-е термидора" – да нет, какой же это термидор? И слышал, как будто говорил какой-то чужой голос: ничего ж похожего. Он листал вперед и назад: "Монтаньяры", "Третье сословие", как будто перед экзаменом забыл нужную строчку.
"Ведь происходит величайшей важности общественное явление, – говорил себе Андрей Степанович и делал молча резонный жест, – и надо быть готовым, как отнестись к нему, и сейчас же".
Андрею Степановичу хотелось выпрямиться, встать и выставить грудь против этих выстрелов, пуль, нагаек. Ему казалось, что сейчас он найдет эту идею, твердую, совершенно логичную, гражданскую, честную идею, и она станет внутри, как железный столб. И он чувствовал в ногах эту походку, поступь в подошвах, твердую, уверенную, и готовые в голосе крепкие ноты. И тогда, прямо глядя в лицо опасности, с полным уважением к себе и делу, которое делаешь, Тиктин хмурился, листки стояли в руках.
"Еще раз обдумать, – говорил в уме Тиктин. – Что же происходит? Взрыв протеста со стороны общества – с одной стороны. Раз! Борьба за свое существование со стороны правительства – с другой..."
– Два! – прошептал Тиктин, глядя в угол гравюры. На гравюре сидел среди пустыни Христос на камне, глядел перед собой и думал. – Два-а... задумчиво произнес Андрей Степанович.
"А вот решил, – подумал с завистью Тиктин про Христа. – Решил и начал действовать. И не по случаю какому хватился. Кончил... на кресте. Да, и этот крест на каждой улице. Да не для этого же он все это делал", – вдруг с сердцем подумал Андрей Степанович, он резко повернулся со всем креслом к столу, опер локти, упер в виски кулаки.
В это время во дворе затрещал электрический звонок – это над дворницкой. Настойчиво, зло – нагло в такой тишине. И стук железный о железную решетку ворот.
Тиктин слышал, как Санька и жена подбежали к окнам, потом в кухню, чтоб видеть во двор.
Тиктин встал, набрал воздуху в грудь и спокойной походкой прошел кухню.