Текст книги "Виктор Вавич (Книга 2)"
Автор книги: Борис Житков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
– Ротозейничать, – шипел сквозь зубы Виктор и напяливал шинель. Валялась бумажка, уж двадцать дураков прочли. Виктор хлопнул дверью ухнула сзади комната. Болотова сейчас приведут – черт с ним, пусть сидит мерзавец. Виктор боком глянул на постового – ух, верно, знает, каналья! Тянется, будто ни сном, ни духом. Виктор завернул за угол, глянул, не смотрит ли городовой, дернул во всю силу звонок у ворот и мигом вскочил в ворота. Дворничиха ковыляла через двор. Увидав квартального, побежала, путаясь в мужицких сапогах.
– А дурак твой где? – крикнул Виктор. – Сюда подать! – Баба осадила на бегу, замотала обмотанной головой.
– С дежурства он, спит он...
– Подать! – рявкнул Виктор.
Бабу как ветром в спину погнало. Виктор стукал по колену портфелем сейчас я его. Всклокоченный, мохнатый дворник шел, натягивал на ходу тулуп. Жена сзади поправляла сбившуюся шапку.
– Подойди сюда, архаровец! – крикнул Виктор, хоть дворник шел прямо на него. – У тебя что же тут происходит? А? Что, говорю, у тебя, у стервы, происходит? Что, говорю, у тебя?.. А? Чего глазами хлопаешь? Пьяная рожа! Где тут Цигель? Цигель где у тебя?
– В шашнадцатом...
– Пошел вперед, веди.
На лестнице было полутемно и пусто.
– Ты мне, сукин сын, кабак тут устроил? Кабак?
– Какой может быть кабак, ваше благородие?..
– Какой? А вот какой, вот какой! – и Виктор два раза смазал дворника по физиономии портфелем – звонко, хлестко, прикладисто.
– Какой кабак?., видит Бог... – со слезой, с обидой захрипел дворник.
Виктору захотелось скорей тем же портфелем стереть оплеухи с волосатой рожи, и рука дернулась. Дворник заслонился и отшагнул к перилам.
– Ну пошел, пошел живей. Увидим.
– А увидим, так зачем наперед обижаться, – хныкал дворник вверху лестницы.
– Стой, не звони. Я сам.
Виктор подошел к двери и дернул звонок. Из-за двери ответил детский рев, что-то полетело и грохнуло.
– Ой, кто там? Кто? – кричал женский голос через ребячий визг. Дверь открыла женщина с ребенком на руках. Из-за нее глядела полураздетая старуха.
– Что вы хотели? – и женщина, разинув глаза, пятилась. Опрокинутое корыто и табурет лежали в луже воды.
– Кто здесь водкой торгует? – строго спросил Виктор.
– Что? Водкой? – и женщина подняла брови.
– Не квасом, не квасом, – напирал Виктор, – а водкой.
– И квасом? – женщина чуть не поскользнулась на мокром полу. – Это не тут, господин надзиратель. Это не здесь, господин надзиратель.
– А я сейчас все тут обшарю! – и Виктор шагнул через корыто, шагнул в комнату. Худенький мальчишка отскочил от дверей и лег с разбегу на кровать лицом в грязную подушку и завыл. Тоненько, так что Вавич не сразу расслышал эту тонкую ноту за шумом в своей голове. Швейная машинка стояла у окна, кучка обрезков валялась на подоконнике. На грязной цветной скатерти тетрадка и чернильная банка. Старательные детские буквы мирно глянули с тетрадки в лицо Виктору. Он стал и вдруг повернулся к хозяйке.
– Говори, говори, говори прямо, черт тебя раздери, торгуешь водкой? Торгуешь? Говори сейчас! – и Виктор топнул в пол, и звякнули подсвечники на комоде. – Да говори же скорей, рвань жидовская? – кричал Виктор со слезами. – Говори ты мне Христа-Господа ради, – он подступал к хозяйке; она, остолбенев, глядела и все сильней жала к себе ребенка, и ребенок кричал, задыхаясь.
– Ой, ой, что же это?
– Что это? – выдыхала старуха, и душной нотой выл мальчик в подушке.
Виктор видел, как женщина собиралась плакать, сейчас завоет, загородится криком, сядет на пол.
– Да стойте же, господа! – перекричал всех Виктор. Дворник что-то бормотал ртом и разводил шапкой, – знал, что не слышно: может быть, очень вольное даже. – Стойте же! Цыц, черт вас всех драл! – и Виктор шлепнул портфелем по столу.
На момент все смолкли, и только ребенок задыхался рвотной нотой.
– Ну, не торгуете, так так и говорите: не торгуем. Так и напишем. А выть нечего, не режут, – Виктор сел к столу, расстегнул портфель. С кровати мальчик поднял голову и робким глазом покосился из-под локтя. – Где твое перо? Ты, писатель! – кивнул на него Виктор. – Давай, давай живо!
– Гихер, гихер, скорей! – крикнула хозяйка. – Когда надзиратель просит, так надо гихер, что ты смотришь, Данечка. – Мальчик слез на пол и на четвереньках пополз. Он, не подымаясь, совал из-под стола зеленую копеечную ручку.
– Двух понятых мне мигом, – скомандовал Вавич. Дворник сорвался, хлопнул дверью.
– Вот видите, мадам Цигель, никто вам тут никакого зла не сделал и никого тут не убили, и, если совесть ваша чиста, зачем бояться полиции? Полиция – это защита честных слоев населения.
– Так я же женщина, господин надзиратель! Дай Бог вашей жене никогда это не видеть... муж в больнице. Я ему говорила: "Цигель, бойся Бога, одевай калоши..." Верите, господин надзиратель: пятая неделя...
Мальчик через стол, не дыша, смотрел, как хлестко писал на листе без линеек Вавич: глядел то в буквы, то в кокарду.
В сенях уже топтались на мокром полу тяжелые сапоги.
– Ну подходи, – крикнул Вавич, полуобернувшись. Два новых дворника шагнули в комнату.
– Где писать?
– Как же, не читая? Слушать, я прочту. Всегда надо знать... знать надо, а потом подписывать. Это генерал... отставной... может подписывать... и сам не знает, что пишет. Слушать.
Вавич встал и с бумагой в руках повернулся лицом к публике.
– Акт, – сказал Вавич и строго оглядел всех.
"13-го сего февраля по распоряжению его высокоблагородия господина пристава Московского полицейского участка города N мною было произведено дознание и осмотр квартиры № 16, госпожи Цигель, в доме № 47 по Успенской улице, причем признаков тайной продажи спиртных напитков обнаружено не было".
– Можете смотреть, можете пройти на кухню посмотреть. Почему нет? Пройдите. У нас одной бутылки нет. Муж это даже совсем не знает. Я не помню, или он пил на свадьбе, – заговорила, заходила Цигель, она трясла ребенка, и он икал тонко и больно.
Виктор прошел в коридор, из дверей посмотрел в полутемную кухню, холодную, с черными полками.
– И нечего пугаться, раз все в порядке, – говорил Виктор в дверях.
Тощими мертвыми руками водила старуха тряпкой в мыльной луже, возила седыми трепаными волосами по грязному полу.
С парадной
– ВЕДИ к генералу Федорову, – приказал дворнику Вавич.
– С парадной прикажете? – вполголоса сказал дворник. – Или, может быть, с черного проводить?
– С парадного, с парадного, голубчик, – Виктор улыбался. – С самого парадного. Ага! Превосходно! Я сам позвоню.
Виктор взял портфель форменно: в левую руку под бок, одернул портупею, коротко ткнул кнопку и перевел дух.
Высокая горничная в черном платье, с белой наколкой, отворила дверь и спросила строго:
– К кому это?
В прихожей ярким пламенем светила с вешалки красная подкладка генеральской шинели, и от паркета пахло мастикой.
– К его превосходительству... с докладом. Горничная все держалась за двери, наклонила голову набок и зло жевала губы. Потом вдруг захлопнула дверь.
– Так и доложу – квартальный, – и застукала острыми каблучками по коридору. И Вавич слышал, как сказала она в двери: – Квартальный какой-то... Не знаю, стоит в прихожей.
– Проводи, пусть обождет, – деревянный голос и слова, как обкусывает.
– Пройдите, – сказала горничная, глядя в пол. Виктор шагнул неслышным шагом.
– Ноги оботрите, как же так и идете.
Виктор вернулся, и горничная глядела, как он тер ноги. Стыдно уж больше тереть. А горничная не подымала глаз.
Виктор сильно мазнул еще по разу подошвой и чувствовал, что краснеет.
Виктор шагнул с половика и, не глядя на горничную, пошел, оглядывая стены коридора; горничная затопала впереди. По коридору, дальше, дальше. Вот дверь налево. И боком глаза Виктор успел увидать генерала: он, с салфеткой у горла, сидел перед тарелкой. Блеснул никелированный кофейник с важным носом. Горничная толкнула дверь. В просторной кухне за самоваром толстая кухарка дула в блюдечко.
– Обождите, позовут.
Горничная вскинула головой и хлопнула глазами. Виктор топнул два шага по кухне. Глянул на расписные часы с гирями. Нахмурился. И снова потоптался.
– Садитесь, настоитесь.
Кухарка обтерла передником табурет и поставила среди кухни. Виктор кивнул головой и деловитой рукой открыл портфель.
– Гордиться нечего, – сказала кухарка. Отхлебнула чаю. – У генерала... – и поставила звонко блюдце. Через минуту услыхал Виктор сухие каблуки с тупым звоном. Дверь распахнулась. С салфеткой в руке стоял на пороге старичок с квадратной седой бородкой.
– Это чего пожаловал? – крикнул генерал, маленькими глазками замахнулся на Виктора. Виктор взял под козырек.
– Пристав прислал доложить вашему превосходительству насчет дознания, насчет водки... продажи напитков, согласно заявления вашего превосходительства.
– Ну! – крикнул генерал и посторонился: горничная, глядя в пол, важно внесла посуду.
– Произвел дознание, ваше превосходительство. – И Виктор полез в портфель.
– Меры! – откусил слово генерал. – Меры взяты?
– Не обнаружено! – встрепенулся Виктор, еще тверже повторил: – Не обнаружено! Дознанием!
– Меры? Ме-ры, я спрашиваю, – генерал ступил вперед и тряс салфеткой перед носом Виктора. – Меры? Русским языком спрашиваю. Оглох? Или ушиблен? Ме-ры-ы?
Виктор затряс головой.
– Так, значит, пусть у меня под носом кабак разводят? Да? Я спрашиваю, – генерал рванул салфетку вниз.
Горничная осторожно перебирала пальчиками ложечки и косилась полуопущенными глазами на Виктора, вся в строгой мине.
– Дознанием... – твердо начал Виктор.
– А вот! А вот! – вдруг покраснел генерал. – А вот, дознаться! Дознаться мне! Сейчас! – он топнул в пол. – Того! Дознаться – кто дураков ко мне присылает? Дураков! Выведи! – он топнул на горничную.
Горничная, чинно шурша платьем, прошла через кухню и отворила клеенчатую дверь. Виктор стоял и глядел в генеральские глаза и ждал удара недвижно.
– Вон! – заорал генерал, как выстрелил.
Виктор не чувствовал пола и как по воздуху прошел в дверь, не своими ногами перебирал ступеньки черной лестницы. Не переводя духу, перешел двор.
Ноги все шли, шли, сами загребали под себя землю, без всякой походки. Только панель видел перед собой Виктор, скобленую, посыпанную горьким песком.
Виктор узнал свою дверь и торопливым пальцем ткнул звонок. Ноги топтались на месте, просились в двери, пока Фроська шлепала бегом по коридору.
Кукиш
"ГРУНЮ, Грунечку, – думал Виктор, – и сейчас все ладно, все будет ладно". Он сдирал, рвал с себя шинель, шашку и сначала не слышал из комнат круглого баска. Шариком перекатывался голос, будто огромный кот, с лошадь, гулко мурлычет на всю квартиру.
– Кажись, что сами-с пожаловали, – расслышал Виктор. – Очень превосходно.
Виктор не знал, чего ждать, и поперхнулся дыханием, вступил в комнату.
Груня глядела с дивана с полуулыбкой, подняв брови, и плотный человек поднялся навстречу. Рыжеватая бородка, знакомая бородка, и под ней в галстуке сиял камень, блестящий жук.
– Простите, мы уж тут с Аграфеной Петровной приятно беседуем. Честь имеем кланяться и с добрым утром. – И человечек поклонился и приложил ладонь под грудь.
– Болотов! – чуть не крикнул Виктор и не мог ничего сказать, кусал меленько зубами воздух. Боком обошел он диванный стол и несколько раз прижал Грунину руку, не целуя.
– Познакомься, – говорила Груня, – познакомься же: Михаил Андреевич Болотов.
– Да мы знакомы-с, – улыбчатым баском прокатил Болотов, – приятно знакомы-с.
– Как же... – начал Виктор. Груня держала его руку. – Как же вы... я говорю...
– Это же одно недоразумение, Виктор Всеволодович, зачем так к сердцу принимать семгу эту? Я уж докладывал супруге вашей. Простое дело. Помилуйте, не звери, не в лесу живем. Вы об нас хлопочете. Видим ведь мы заботу, порядок, чистоту, приятность.
– Позвольте, я не допущу, – хрипнул сухим, шершавым горлом Виктор и кашлял до слез,
– И знаем, всем околотком приятно понимаем, что не допустите и нельзя-с допускать. А ведь разве можно обижать людей? За что, скажите? Мы от души, от приятного чувства, что, наконец, человека перед собой видим, а вы хотите ногой навернуть, уж простите за слово, в морду.
– Я взяток... – и Виктор встал, глотнул сухим ртом, – я взяток... я не генерал...
– Вот то-то и есть, что не генерал. К генералу неж придешь вот так-то? А у вас благодать, благостно. Райское, сказать, гнездо. И хозяюшку взять: роднее хлебушки. Неужто, скажите, нельзя в дом-то такой для новоселья хоть бы, от приятного сердца? Хозяюшке? Цветы, может, приятнее было, да ведь мы попросту, чем богаты...
– Я сейчас, – сказал Виктор и быстро вышел. Он прямо ртом из-под крана в кухне стал сосать воду.
– Да я сейчас чай подам, – говорила над ним Груня. – Фроська, собирай.
Виктор, не отрываясь от крана, махал рукой непонятно, отчаянно. Он вернулся в гостиную и еще из коридора крикнул:
– Вот получайте ваши пять рублей, и расписку, расписку, – и бросил на широком ходу пятерку на стол перед Болотовым.
Болотов глядел в пол. И Груня с масленкой в руке в дверях из столовой:
– Витя, Витя! Да я говорила Михаил Андреичу, он уж сказал, что не будет. Уж сказал, и не надо больше. Ведь не хотел обидеть, зачем же его обижать?
– Кровно, кровно! – Болотов выпрямился и повернулся к Груне и кулаком, круглым, булыжным, стукнул себя в гулкую грудь. – Именно, что кровно!
– А вот мы вам тоже подарок пошлем, – говорила Груня и улыбалась Болотову и весело и лукаво, – супруге вашей, вот увидите, на Варвару как раз! Идемте чай пить. Пошли!
Болотов все еще недвижно держал кулак у груди. И водил по стенкам круглыми глазками, обходя Вавича.
Груня взяла его за рукав:
– Ну, вставайте!
– Кровно! – сказал Болотов и только в дверях снял с груди кулак.
Пятерка, как больная, мучилась на столе. Виктор последний раз на нее глянул, когда под руку его брала Груня.
– Вот он у меня какой! – вела Груня Виктора к чаю. – Не смейте больше семгу таскать, а то он вас прямо за решетку посадит.
Болотов уж улыбался самовару, Груне, белым занавескам.
– А это, можно сказать, тоже неизвинительно: не пускать сделать даме сюрприз. Или уж он у вас ревнивый такой-с. Нехорошо. Нехорошо в приятном отказать. Какой франт с коробкой конфет – это можно-с. Букет всучить – это тоже ладно! А уж мы выходим мужики. Потрафить не можем... рогожа, одно слово. Чаек перловский пьете? – отхлебнул Болотов.
– Я вообще просил бы... – сказал Виктор, глядя в чай.
– Вот вы просите, – сказал Болотов и покивал в обе стороны головой, а ведь вас не станут просить: вам приказ! Раз-два! Повестки от мирового раз! Чистота и чтоб дворники -два! Кража или скандал – три! В театре четыре! Скопление политиков или студентов – пять! Мы ж на вас как на страдальцев за грехи наши. Мы грешим, а вы дуйся. А ведь время-то какое? и Болотов понизил голос, и пополз бас по столу. – Что уж студенты! А ведь чиновники, сказывают люди, уж и те... начинают.
– Чего это начинают? – спросила Груня.
– Чего? Смутьянить начинают.
– Чего же хотят? – спросила Груня шепотом.
– Нагайки хотят... Уж это пусть Виктор Всеволодович вам разъяснят. – И взглянул на Вавича.
Смотрела и Груня, полураскрыла красные губы, свела набок голову и подняла брови. Сжала пальцами стакан. Вавич нахмурился.
– Слои населения волнуются, – глухо сказал Вавич, – не все довольны... бесспорно.
– Ну, так вот чем же недовольны? Чего не хватает? – уж крепеньким голосом спросил Болотов и прищурился на Виктора. – Чего надо-то? Не слыхали? Али секрет?
– Да нет, – Виктор помотал головой. – Каждому свое.
– Так опять: почему студенты с рабочими в одну дудку? Студента четыре года учат, шельму, он потом, гляди, прокурор какой, али доктор, капитальный господин, а чего рабочий? Молоток да гайка, кабак да гармошка? Нет, вы не то говорите. Чего-нибудь знаете, да нам не сказываете.
Виктор вдруг вспомнил сразу все лица, встречные уличные глаза – много их вилами на него исподнизу целились, и он отхлестывался от них одним взглядом: глянет, как стегнет, и дальше. Виктор вздохнул.
– Вот я так скажу, – Болотов наклонился к столу, – самое у них любимое: долой самодержавие, самая ихняя поговорка.
– Это конечно, конечно! – важно закивал Виктор.
– А кому это самодержавие наше всего больше против шерсти? Ну, кому? он глядел на Груню. Груня ждала со страхом.
– Жи-дам! – и Болотов выпрямился на стуле и плотной пятерней хлопнул по краю стола. – Свабоду! Кричат. Кому свабоду, дьяволы? Им? Свободней чтоб на шею сесть? Они и без правов все в кулак зажали, во как. Достань-ка ты рубль-целковый без жида. Попробуй!.. Царя им долой! Царем и держимся. Пока царь русский, так и держава русская, а не ихняя.
И не выдадим царя. Дудки! Выкуси-ка! – и Болотов сложил рыжий кукиш, стал молодцом и победно сверлил им над столом. – Во! Накося!
Груня раскрытыми глазами глядела на кукиш, как на светлое диво.
Виктор осклабился и снисходительно и поощрительно.
– Да-с. Не всех купишь за бутылку-то очищенной, – и Болотов сел красный. Дышал густо. И вдруг глянул на часы. – Царица небесная! Время-то гляди ты! Половина третьего! Что ж я, батюшки!
Он вскочил.
– Хозяева дорогие, простите, если согрубил чем. Будем знакомы, очень приятно-с. Низко кланяемся.
Казна
КОЛЯ проснулся от страха: приснилось, что собака одна знакомая, пойнтер, вошла в двери на задних лапах и как была, стоя, поднялась на воздух и стала летать по комнате, будто кого-то искала, и все ближе, ближе, и лапы недвижные торчком, и сама как неживая, как смерть, и воет тонко, и все громче и ближе. Коля проснулся и обрадовался, что убежал от собаки, наверное, накрепко, в другую страну. Было светло. Отец всхрапывал. Шепотом вскрипывали половички под мамиными шагами за дверьми, и вот осторожно стал ножками самовар на подносе. Коля сгреб одежду и босиком, в рубашке, вышел в столовую. Тихонько притянул за собой дверь. У мамы было грустное и важное лицо, как в церкви. Тихо сказала:
– Не стой босиком, пол холодный.
А когда сел, погладила вдруг по головке, как на картинках. Коля заглянул маме в лицо, а мама отвернулась и прошла в кухню.
– Одевайся, – шепнула на всю комнату.
Коля молча одевался, молча мылся под краном, со всей силы терпел ледяную воду. Как на картинке. На картинке, там не спрашивают, какая вода, может быть, хуже льда, всегда синяя, прямо острая, как ножик. Чай пил тоже, как на картинке: сидел прямо и масло мазал на хлеб, как зашлифованное. А когда стал уходить, ждал, что мать даст пятак на завтрак, как всякий раз. А мама все ходила, подобравшись, будто кругом стеклянные вещи, и ничего не говорила. Коля уж застегнул форменную шинель на все пуговки, мама прошла в кухню и сказала шепотом:
– Не хлопай, пожалуйста, дверью.
И Коля ответил, как мальчик из книжки:
– Нет, я не хлопну, мама.
"Нельзя спросить пятака. Никак нельзя теперь уже".
Коля не завтракал, а копил пятаки, и было жалко, потому что пропадал пятак. Завтра гривенника уж не спросишь: нельзя же за вчера на другой день завтракать. Коля аккуратно зашагал в гимназию, и дорогой то жаль становилось пятака, то выходило, что как хорошо, как отлично, что не спросил, а то б все испортилось сразу. Потом опять подымался пятак и снова приходилось прогонять досаду. Досаду удавалось затолкать вниз, и тогда шагал не своим шагом, а весь назад, голову вверх, ровными шажками.
"Если так вот все делать, и двоек никогда не будет, все пойдет, как в книжке".
Коля стал представлять, как он будет высиживать урок за уроком, пряменько на парте. Первый русский, второй латинский, потом арифметика. И вдруг вспомнил, что нынче пятнадцатое, что нынче "письменный ответ" по арифметике. Тихо будет перед началом, и только будут шелестеть листы: отдельные белые листы будет раздавать дежурный, как для приговора. Одни только первые ученики будут радоваться, назло всем радоваться. Потом все без дыхания будут сидеть, ждать, и учитель ясно и строго прочтет задачу. Какую-нибудь со спиртом в 60 и в 38 как-нибудь там градусов смешано, потом как-нибудь продано особенно. Томиться, мучиться над белой бумагой и ждать, до самого безнадежного конца задыхаться и ждать помощи, и все равно, как ни сиди прямо или еще что, ничто, ничто не поможет, и потом крупная двойка красным карандашом на листе. И мамулинька скажет: ты видишь, что дома делается, и тебе все равно? Двойки приносишь? Совсем убить меня хочешь? Нет, даже не скажет убить, а таким горьким, последним голосом скажет.
И Коля уж давно сбился с ровной походки. Он вдруг свернул налево, заложил большой палец за лямку ранца и деловым, быстрым шагом двинул вниз по улице. Он шел, запыхавшись, почти бежал, завернул еще за угол и по мощеному спуску пустил под откос. Из утреннего тихого города он сразу попал в гущу подвод, в толчею народа. Отстегнул ранец, взял под мышку. Ломовые нахлестывали лошадей, лошади скользили, спотыкались, тужились на подъеме. На секунду Коля подумал вернуться назад, в город, в гимназию, еще было время, но сами ноги спешили унести дальше, дальше, чтоб уж не было возврата, чтоб не было времени вернуться. Коля даже расстегнул шинель и бежал вниз по спуску.
– Скакай, подвезу! – крикнул ломовой с порожней подводы. Коля на миг задумался: "Это уж совсем конец!" А ноги уже догоняли подводу, и Коля вскочил.
– Опоздал? – орал ему возчик.
Коля мотал головой, что да. Его подкидывало, прыгал ранец, и Коля без духа держался за дроги. Еще время не ушло, еще до тошноты щемило внутри. В конце спуска подводы сгрудились, ломовой осадил. Коля спрыгнул и свернул в тихий проулок. Здесь в проулке стояла грязь, спокойная и хмурая. Мокрые кирпичные стены без окон шли по бокам. Разбитая бутылка торчала из грязи. Грохот подвод сразу показался далеким. Коля жадно зашагал в проулок. Уж никак здесь не встретишь педагога. А то рассказывал товарищ: тоже вот так "казну правил", и вдруг подходит – пальто штатское, котелок. Гимназист, эй, стой! Почему не в классе? Хотел начать врать. А тот: Билет! Давай-ка билет. И видно у него из пальто пуговицы форменные. Да и по голосу слышно педагог. Пришлось отдать билет. А бежать? Как бежать, когда в билете в правилах так и сказано: имеет право обратиться к содействию городской полиции. И еще сказал педагог проклятый, чтоб немедленно отправлялся в гимназию, а он по телефону справится, явился ли и когда. А в билете все сказано, какой гимназии, какого класса, имя, фамилия. Товарищ забоялся в гимназию идти, прошлялся где-то до двух часов и пошел домой будто из гимназии. А на следующий день, как пришел в гимназию, на втором уроке вдруг классный надзиратель просунулся в дверь и сказал учителю: "Извините, говорит, – тут к директору требуют", – и поманил пальчиком этого товарища. Он, красный, встал, и весь класс на него смотрел, он шел и обдергивал куртку. Потом рассказывал, что пришел к директору, а там уж его мать вызвали, она вся в слезах, а директор стал орать, что таких не надо, умникам тут не место, вон выкинет в две минуты, прямо отсюда, и "марш домой и носу чтоб его тут не было", и что мама его на коленки бросилась – отца у него нет – и плакала и молила, а директор все орал и маме его грозил пальцем. И Коле представилось, что, если его мамочке, мулиньке его, вдруг так будет; и Коля от мысли этой побежал вперед по переулку.
"Я б тогда не знал что, зарезался бы, так домой не пошел бы, а зарезался. И убил бы директора, раньше бы убил директора. Достал бы пистолет, а потом сам зарезался бы. А его бы уж, проклятого! Прямо бы в рот выстрелил". И Коля не замечал, как до полколена месил грязь. Переулок кончился. Дальше – откос, поросший никлой осенней травой, почерневшей, мокрой. Коля карабкался по откосу, цеплялся рукой за землю. Стал брызгать дождь, неровный, злой, будто кто горстью загребал и бросал Коле в лицо. Теперь все равно, кто хочет, все может делать ему: собака нападет – уж молчи и за камень не хватайся; или мальчишки пристанут. Коля перелез через барьерчик, через голые кусты, пошел по мокрой дорожке парка. Он забрался вглубь, где круглая площадка огорожена кустами, запрятал ранец в кусты. Сел на мокрую скамью, огляделся – никого! Сдернул фуражку и дрожащей быстрой рукой отцепил с околыша гимназический герб. Как разжалованная, арестантским, уголовным глазом глянула фуражка. Теперь не гимназист. Скажу: "Выгнали из гимназии". Какое кому дело, просто мальчик! Коле видны были внизу под откосом часы на башне. Было половина девятого, и сейчас кончилась в гимназии молитва и начинается первый урок. И Коля решил, что будет сидеть на этой скамейке, вот тут на дожде, до самых двух часов и не шевельнется. И чем хуже, чем мучительнее сидеть, тем лучше. И Бог видит, какой я несчастный, и что вовсе не для радости я здесь сижу, и никто пусть не понимает, все ведь скажут, что мерзавец и прохвост.
По красным прутьям кустов ползли капли и в тишине громко падали на палый лист.
"Им хорошо, – думал Коля, – просто стой себе и никто, никто им ничего не скажет: стой, и всегда прав..."
Лужица на дорожке, как грустный глаз, отражала черные ветки и серое небо. "А вдруг побежать сейчас домой, – подумал Коля, – бежать всю дорогу без передышки бегом, прибежать к мулиньке и сказать, сказать, все, как было?" И тут вспомнил утреннее мамино лицо – в доме такое, а ты вон что? И папа дома, наверное, проснулся – и ничего, ничего не выйдет. Коля не мог сидеть, он встал и стал ходить вокруг площадки. До двух часов буду так ходить. Если б можно было рассказать кому-нибудь, а то ведь все только выругают. Самое легкое ругать. А Бог, наверно, все до чуточки знает, – и Коля взглянул на небо. Неба никакого не было: сплошная, мутная белизна стояла над деревьями и из нее капали редкие капли, как с потолка бани. А записку от родителей, почему не был, – это я и завтра не пойду; скажу маме, что голова страшно болит, а потом попрошу записку и буду маме подсказывать, как писать, что было вообще: не мог посещать гимназию по случаю сильной головной боли, а чтоб когда именно, не было сказано, и сойдет. Сойдет наверно, Бог непременно даст, чтоб сошло. Коля вздохнул и медленно перекрестился, с болью прижимая мокрые пальцы колбу. Вдруг голос:
– Коля!
Коля дернулся головой и, приоткрыв рот, глядел и не мог сразу узнать: в трех шагах поверх кустов смотрел на него улыбаясь высокий человек.
– Коля! Ты что ж тут делаешь? Без герба?
Башкин прямо через кусты, без дорожки продирался к Коле.
А вы?
КОЛЯ скорей спрятал руку, которой крестился, в карман, отвернул вбок голову и в сторону, прочь от Башкина, криво улыбался и говорил все:
– Здрассте... здрассте...
А Башкин уже шлепал калошами рядом и громко говорил смеющимся голосом:
– Что ж ты, не узнаешь? Я же знаю, что казну правишь. Правда, ведь казну правишь? – И положил руку на все плечо и наклонился и лезет в лицо заглянуть. И если сейчас скажет, что видел, как крестился, то сейчас же надо бежать вон, куда попало, через кусты, под откос со всей силы. – Коля, да милый мой, – говорил Башкин и совсем наклонился к уху, – да ведь я сам казну справлял. Когда уж в восьмом классе даже был. Ей-богу. Что ж такое? Я не скажу, честное тебе слово даю, не скажу, – весело говорил Башкин, – вот провались я в эту лужу с головой. Идем на скамейку сядем, – и Башкин совсем как товарищ тянул Колю за рукав к скамейке. – Садись, дружище. Я сейчас тоже, знаешь, казну правлю. Верно тебе говорю.
Коля взглянул на Башкина.
– Нет, верное слово, казну... Я, может быть, тебе расскажу, как. А ты чего сегодня испугался? Латинского?
Башкин сидел совсем рядом и сделал заботливое, серьезное лицо и старался заглянуть Коле под спущенный козырек.
– Латинский я прямо как русский.
– Так чего же? Ну, значит, письменный ответ сегодня? Да? Письменный? Я угадал, конечно. По арифметике? Да? Я помню, я тоже так из-за арифметики сидел... все пять часов на морозе... в будочке в одной. До сих пор помню. Нет, в самом деле. В сто раз хуже, чем в классе. Верно?
Коля молчал и глядел в лужицу перед собой.
– Слушай, Коля, – Башкин просящим голосом заговорил, – слушай, тут же тоска, тут же вешаться только можно в такую погоду, предать праведника и повесить вот на этом мокром суку. Пойдем, знаешь, сейчас ко мне, и я тебе по арифметике все объясню. И потом будешь ко мне приходить. Я ведь знаю, папа платить не может теперь, ну, ты будешь говорить, что ко мне в гости. Я сам зайду и попрошу, чтоб тебя пускали ко мне в гости. Почему же? Как товарищи.
Коля глядел теперь на Башкина, вглядывался, но все молчал.
– Ну почему же?.. Если я очень прошу. А ты нацепи сейчас герб. В кармане, небось? – Башкин запустил руку в Колин карман и вытащил оттуда Колину руку с зажатым гербом.
– Давай, сейчас все устроим! – говорил весело Башкин. – Эх, что там! Раз и два, – он снял с Коли фуражку и очень ловко нашпилил на место герб. Ты со мной не бойся, со мной никто не посмеет. Скажу – воспитатель, и сам я не пустил тебя. Вот и все. Где ранец? Давай его сюда! Смело, чего там! Ранец давай мне. На углу купим газету, завернем ранец и айда ко мне, чай будем пить. А потом домой пойдем к тебе вместе, я скажу, что встретил и затащил к себе. Пусть меня ругают. Идем!
Башкин схватил ранец, дернул Колю за руку и, перегнувшись вперед, зашагал саженным раскидистым шагом. Коля чуть не бежал рядом.
– Пошли ходом! – кричал Башкин. – Побежали! – и он зашлепал громадными калошами по лужам аллеи, волок за руку Колю.
– Я тебя так выучу, – говорил Башкин на улице, – что ты, брат, знаешь! Первым учеником будешь. Не то что казну, а козликом, прямо козликом будешь в гимназию бегать. Прямо, чтоб время провести. Как в гости. Честное тебе слово даю! Хочешь?
– Хочу, – сказал Коля. – Только зачем вам...
– А брось! Зачем, зачем! Что, я не могу тебя любить? А? – и Башкин шире замахал ногами. – Что, я не имею права любить?
Я желаю любить, и к черту все. Все делают пакости и все имеют право! Пра-во! Любить! Башкин вдруг умерил шаг.
– Ты на товарищей доносил? А? Хоть раз? – наклонился он к Коле. – Ну, хоть немножечко? Не прямо, а боком как-нибудь?
Коля поглядел в лицо Башкину и потом задумался, глядя под ноги.
Башкин совсем остановился среди тротуара, и Коля чувствовал, как он глядел сверху на Колино темя.
Коля покачал головой.
– Нет? – крикнул Башкин, присев.
– Нет.
– Ну хорошо, – снова зашагал Башкин, – а если б ты увидел, что товарищ крадет книги у твоего друга, ну прямо вор, а он сильней всех, и вы все ничего с ним не можете сделать. А другу твоему дома попадет. Думают, что он продает книги и конфеты покупает. И его бьют дома за это, избивают. Так вот как же? Ты покрывать вора будешь?
– Тогда уж всем классом, – сказал Коля.
– Все-таки донесете? – крикнул Башкин и сразу стал, топнув.
– Скажем, – ответил в пол Коля.