355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Царский наставник. Роман о Жуковском » Текст книги (страница 15)
Царский наставник. Роман о Жуковском
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:57

Текст книги "Царский наставник. Роман о Жуковском "


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

Глава 3
Жених и невеста

Жуковский как мог противился отъезду из Италии, писал, рискуя показаться назойливым, на самое что ни на есть высочайшее имя. Ему казалось, что он возражает против явной нелепости: и Наследник еще не окреп, и дорога трудная, и в Европе сейчас – холода, слякоть, дожди. На самом деле он противился велениям судьбы, которые на сей раз поступали через Петербург, – ехать на север, в Германию, потом через Мюнхен в Гаагу и в Англию.

Замысел судьбы осуществлялся неукоснительно, но по этапам: сперва решилась судьба Наследника престола. Произошло это в Дармштадте. Наследник вовсе не хотел там задерживаться – ждала докука еще одного официального вечера у еще одного гроссгерцога. Наследник предлагал ехать сразу в Майнц (тоже противился судьбе). Его уговорили заночевать в Дармштадте.

И вот сразу по приезде в этот ничем не примечательный город к великому князю явился местный гроссгерцог («великий герцог», может, было бы более по-русски, но содержало бы в данном случае элемент ненужного преувеличения) и предложил ему вместе поехать в театр. Наследник согласился охотно. С ним поехали граф Орлов и несколько человек из свиты. Устарелый его воспитатель рад был возможности никуда не ехать, лечь в постель пораньше. Назавтра Жуковский рвал на себе волосы: пропустил мгновение, столь важное для будущего, для судьбы питомца, для счастья семьи. В ложе гроссгерцога великий князь встретил принцессу Марию, дочь гроссгерцога, и она ему понравилась. Это был выбор сердца, как будто бы и вовсе непроизвольный, но, конечно, ограниченный сферой предложенного. Сфера была, впрочем, достаточно обширна…

Наследник вернулся поздно, а когда воспитатель его узнал поутру о том, что случилось, он был растроган до слез и в ответ на дружескую откровенность своего воспитанника предложил даже нарушить на свой страх маршрутные предписания и остаться еще дня на три в Дармштадте. Впрочем, он, как и его воспитанник, понимал, что выбрать из многих принцесс одну принцессу – это еще полдела. Надо еще было узнать, что думают об этом в Петербурге и что скажет на это папенька, которому уже было про все отписано. Поэтому решили не травить сердце до срока и двинуться дальше – сперва в Эмс, где были все те же спасительные воды. Наследник остался в Эмсе, а Жуковский решил прокатиться в Дюссельдорф – «повидаться со своими». Ехал убедиться в чем-то, может, даже освободиться от наваждения, которое его мучило.

И опять было какое-то ослепительное видение юности, красоты, хрупкой нежности – лицо, на которое он не решался смотреть в упор, открыто, и ловил украдкой то смутный очерк ее профиля за столом, то летящую ее фигуру в саду между деревьев. Даже рассмотреть как следует ее не решался, опасаясь, что она или кто-нибудь другой заметит его смятение.

Два дня прошли, договорились о новой встрече, простились – Жуковский был предоставлен самому себе. Из Эмса отбыли в Гаагу, оттуда в Англию – два месяца, которые немолодой воспитатель и его юный воспитанник провели в ожидании чего-то исключительного (и с Англией никак не связанного), что могло или должно было с ними случиться.

В душе Жуковского в ту пору не было покоя. Вся жизнь его должна была перемениться. Скоро, совсем скоро он больше не нужен будет Наследнику и должен будет устраивать свою стариковскую жизнь – покой, друзья, книги… Но ведь он еще не жил для себя! Однако и то, другое, что могло случиться с ним и что сулило бы полную перемену жизни, нечто ослепительное и неправдоподобное, оно грозило неизведанным, – как было на него решиться? Нет, нет, решаться пока не на что, надежд никаких – и не следует их поощрять. Надо все предоставить судьбе, разве не она решает?..

Так он утешал себя, уговаривал на протяжении целого года – и летел на огонь.

Они были еще раз в Дюссельдорфе, проездом, вместе с великим князем, но это был шумный официальный вечер – праздник в честь кронпринца прусского, будущего короля: званый обед, фейерверки, речи…

Жуковский стоял на возвышении в свите великого князя, близ кронпринца – то есть рядом с будущим русским императором и будущим прусским королем. Пышность была вокруг королевская, но он искал кого-то взглядом в толпе приглашенных, наконец нашел, поймал, ему кивнули две прелестные головки, Бетси и Мия, а вон рядом и все обширное семейство его безрукого друга.

По окончании праздника Жуковский ужинал у Рейтернов. Они решили, что Рейтерну для устройства его дел следует поплыть вместе с Жуковским и Наследником в Петербург. Рейтерн приехал с этой целью во Франкфурт к Жуковскому, и они вместе двинулись в Берлин. Вот тут-то они и выкроили два дня, чтоб заскочить по дороге в замок Виллинсгаузен, проститься с «вернесским семейством», которое поселилось на время у старого Шверцеля, Рейтернова тестя.

В течение двух дней Жуковский часто бывал в обществе фрау Рейтерн и ее старших дочерей, много раз украдкой взглядывал на Элизабет, но еще чаще со смущением ловил на себе ее пристальный взгляд, значение которого он не мог, а точнее, не решался себе объяснить.

Да, конечно, она была чудо как хороша. Странно, что окружающие не замечают – этот чистый и нежный профиль, линия от лба до подбородка, образующая тупой угол, свежесть красок, ее красноречивые серые глаза, тонкая, хрупкая до ломкости фигура, даже сам ее необычный, много выше среднего, рост, придающий по временам нескладность ее походке, – все было в ней пленительно. В ней сочетались ум, скромность и чувствительность, и самые вопросы, которые она в продолжение беседы задавала ему вдруг своим тихим, словно бы чуть испуганным голосом, были необычными – о предсказательном даре поэта, о видениях и сверхъестественном, о Пушкине и его творениях, которых она не могла знать, но в гениальность которых верила, об отношениях Наследника с его царствующим отцом…

Чаще же она молчала, склонясь над работой, и только изредка приподнимала голову и взглядывала вдруг на говорящего Жуковского… Он осознал однажды, что уже видел это лицо где-то, и этот профиль (не имевший у него в памяти никакой связи с тем вернейским ребенком, которого он знал), и взгляд ее серых глаз. Мадонна!.. Конечно же – Рафаэлева мадонна. Что-то от мадонны да Винчи и мадонны Филиппо Липпи. Да, да, то самое ощущение… Чтоб о небе сердце знало в темной области земной, нам туда сквозь покрывало он дает взглянуть порой… Он – это Гений. Гений дает нам это проникновение… Гений чистый красоты… Именно эти три слова родились у Жуковского впервые при созерцании Рафаэлевой мадонны (потом они, слава Богу, пригодились Сверчку, и он, воспевая земную плотскую женщину, жену такого-то, Анну Петровну такую-то, создал гимн воистину небесный). Мадонна! Те же глаза – то же таинство мысли, то же понимание в глазах. Райское видение, светлый призрак – им бы любоваться издали, потом отойти умиленно, унося в сердце покой…

Но как раз покоя и не было. Не было ясной надежды ни на что, никаких определенных планов, но не было и абсолютной невозможности того, что может произойти что-то, потому что он жив был еще и сердце его было молодым. Это он вдруг ощутил отчетливо, вместе с чувством страха – что же будет?

Пришло время снова, как шесть лет тому назад, прощаться, покидая Виллинсгаузен, может, навсегда. Он прощался, подавая руку всем по очереди, и вдруг вспомнил, как шесть лет тому назад эта вот самая мадонна при подобном же расставании, ко всеобщему смущению, бросилась вдруг ему на шею – она ли это была? Теперь такого не могло произойти и, вероятно, даже мысли такой не могло бы прийти ей в голову… На мгновение он осмелился поднять на нее взгляд и вдруг увидел отчетливо, что она вспоминает о том же, что он. Жуковский отвернулся. Он был недоволен собой – ему казалось, что он корыстно передал ей эту мысль и что мысль эта ее смущает (а вдруг и другим тоже придет сейчас в голову это воспоминание, упаси Боже).

Вот и все… Прощайте, милые друзья, прощайте, может быть, навсегда. Меня ждут мои заботы на Неве, вы остаетесь на Рейне, а много ли мне осталось всего?.. Так что лучше нам проститься надолго, проститься без ложной надежды…

Их пароход плыл в Петербург, и Жуковский на шаткой палубе перебирал драгоценные воспоминания прошедшего года – путешествие, Европа, прекрасная Италия, с которой разлучаешься, как жених разлучается с любимой невестой, всегда безвременно и против воли…

Он думал и о том, что ждет его теперь. Двадцатилетнее воспитание Наследника подошло к концу. Все подходит к концу… Остается тихая гавань – халат, трубка, и старые книги, старые друзья, и хлопоты о чужих (не совсем, конечно, чужих, но все же и не своих) детях – Сашиных, Машиных…

А ночью, в темноте, на палубе, без чужих глаз, он отчетливо вспомнил вдруг, как однажды во время своего рассказа он неожиданно взглянул на Элизабет и поймал ее взгляд, в котором – если б можно было в это поверить и если б не было это так неприлично его летам – была глубокая, неизъяснимая нежность. Во мраке ночи под балтийскими звездами неприличие не могло смутить его, и он подумал, что взгляд этот мог быть реальностью… И что тогда?.. Счастливая бездна разверзлась перед ним в ночи, она дышала ему в лицо неясною тревогой…

Впрочем, петербургские хлопоты заняли его целиком с первого дня, и путешествие со всеми его впечатлениями отступило на задний план.

Рейтерн, наскоро завершив свои петербургские дела, собирался уже домой, и как-то под вечер друзья бродили вместе по шелестящей аллее петергофского парка, куда приглушенно доносился шум знаменитого каскада.

Дружеская доверенность, прощание, которое в их возрасте всегда могло быть последним, шум утекающей воды и шелест листвы, далекая кукушка – все это вдруг расслабило Жуковского и точно сняло запреты: он заговорил о последнем вечере в Виллинсгаузене, когда ему вдруг представилось, вдруг показалось…

– Я увидел то, что мне вполне могло быть бы счастием. – Жуковский поднял взгляд, увидел растерянное лицо Рейтерна и добавил поспешно: – Но все это несбыточно, потому что в мои лета…

Он отметил, что Рейтерн кивнул с облегчением:

– Да, да, несбыточно. Да, да, наши лета, наши с тобой лета.

Они помолчали, и Жуковский вдруг добавил упрямо:

– Я уверен был, однако, что это как раз такое счастие, какое мне надобно…

– Счастие. Счастие. Счастие, – кивал Рейтерн. Потом он увидел огорченное лицо своего друга и сказал прямодушно: – Что же, ищи. Моя дружба тебе известна. Если сама она тебе отдастся на твои искания, ни я, ни жена моя не будем никогда вмешиваться. Ищи…

– Ищи… – повторил Жуковский. – Легко сказать. Я на берегах Невы, семейство твое – на берегах Рейна. Да и новая работа не ждет – воспитание младших князей. Об устройстве гнезда тоже надо подумать… Все несбыточно.

– Да, да, все несбыточно, – сказал Рейтерн. – И жизнь уже прошла.

Может, вот этого последнего ему и не надо было говорить, потому что еще не прошла жизнь, если сохранилась молодость души. Если ничто в личной твоей жизни еще не осуществилось. Если все уроки твои жизненные лишь желание, надежда, созерцание чужого… Не прошла еще жизнь, пока жив человек.

Вспоминая потом, как все случилось, Жуковский ни словом не упоминал даже об этом своем неприятии конца, о некоторой даже обиде на преждевременно пришедшее завершение того пути, который он еще и не начал. Вспоминая потом, он весь ход событий приписывал планам судьбы – и в том не был, конечно, неправ.

* * *

В том же году Жуковскому довелось проехать по своим памятным местам – был он на ежегодном официальном поминовении на Бородинском поле, а оттуда заехал в Белёв, в родные места, снова как бы прощаясь с милым прошлым. Образ Маши стоял здесь перед ним неотступно, однако черты ее милого лица виделись размыто, нечетко, и не понять было, то ли это Маша, то ли кто-то другая в Машиных летах. И сердце сжималось так сладко…

В Петербург вернулся – снова навалились хлопоты, и воспитательские, и по устройству убежища на старость под Дерптом. И вдруг приказ – вот уж истинный ход судьбы: Жуковскому вместе с великим князем ехать в Дармштадт, а там учить невесту Наследника принцессу Марию русскому языку, то есть быть ее первым русским наставником, как некогда был он наставником и другом принцессы Шарлотты, нынешней своей покровительницы, русской императрицы. Жуковскому велено было и потом еще, после отъезда великого князя из Дармштадта, оставаться там с принцессой Марией, учить ее языку будущей ее империи.

По дороге в Дармштадт свита Наследника остановилась в Ганау, где находился в то время Рейтерн с дочерью Елизаветой. Однорукий совсем расхворался, путешествуя от Петербурга до дому на перекладных, а старшая дочь оставалась теперь при нем и сиделкой, и другом: картина эта Жуковского привела в полное умиление.

Они провели вместе два дня, обедали, беседовали, гуляли, побывали в гостях у Радовица. На обратном своем пути из Ганау однорукий заехал к ним во Франкфурт, и, пока он был на приеме у великого князя, дочку он оставлял на попечении Жуковского.

Они сидели наедине, беседовали, и снова казалось ему, что она смотрит на него с необыкновенной нежностью. И снова боялся он верить этому своему впечатлению, и спросить боялся. Старался сохранить спокойствие, убедить себя, что ничего не случилось, что видится с Рейтернами, скорей всего, в последний раз. А в глубине души все предоставлял судьбе, потому что ведь если сам на такое решишься, без судьбы, – потом не простишь себе, если что не так…

Самое странное, что никогда не задумывался при этом, а кто ж она, эта хрупкая, высокая девушка, что она? Впрочем, что тут странного? Не у одних только поэтов отнимает Господь разум в эту решающую минуту мужской жизни…

Снова он вернулся в Дармштадт, убеждая себя, что на новое свидание с Рейтернами времени у него не будет: нешуточное это дело – учить языку прелестную принцессу, готовить для своего любимого воспитанника жену, говорящую по-русски, будущую русскую царицу.

И опять благоприятно сложились обстоятельства (по мнению Жуковского, роковые и неодолимые, хотя на здравый, нежениховский, взгляд ничего в них такого и не было неодолимого): великий князь уехал в Берлин, да и невеста решила прокатиться к тетушке в Мюнхен на две недели, так что учитель оказался свободен. Две недели свободы – что с ней взрослый человек сделает?

Имел он приглашение в Веймар; были планы съездить в Берлин и еще – побродить по горам в Бадене. Он отправился прямым путем в Виллинсгаузен, сказав при этом: «От судьбы не уйдешь».

И не ушел.

Снова было в сборе все его милое «вернесское семейство». Снова были чтения, совместные прогулки, разговоры у камина. По временам, поднимая голову от вязания, пристально взглядывала на него Бетси, и тогда казалось – пусть лучше не будет конца сладкой этой неизвестности, этому волнению и надеждам – что даст, пришедши на их место, определенность, особливо же если будет она не в его пользу?

Но и эти две сладостные недели промчались, унеслись, как две светлые минуты… Пора было уезжать. Теперь уж точно, что навсегда. Отъезд был назначен на субботу, перенесен на воскресенье, потом – надобно ехать…

Рейтерн отправился с другом в Майнц, проводить его на пароход. К пароходу после всех хлопот и суеты добрались в половине одиннадцатого.

Ночь была тихая, ясная, небо в звездах, посреди звезд – великолепная, полная луна, и тишина удивительная… Друзья стали прохаживаться по палубе, разговаривая в темноте, и вот тут-то (спасительная темнота, палуба, располагающая к откровенности, а может, и рейнская вода, журчащая за бортом, напоминающая о беге времени, о жизни, которая убегает прочь…) – тут-то Жуковский отважился.

– Теперь прощаемся надолго, – сказал он. – А за эти дни наше вместе показалось мне особенно прелестным. Помнишь, что я тебе говорил в Петергофе? Теперь я почувствовал правду того, что я тогда говорил… Если б я только мог думать, что счастье это мне дастся. Нет, не могу позволить себе никакой надежды, Остается отойти, полюбовавшись прекрасным видением и сожалея, что невозможно…

Он не видел лица Рейтерна и уверен был, что, как тогда, в Петергофе, друг кивает ему сочувственно в темноте, соболезнуя… Так что он немало был удивлен, когда Рейтерн, прокашлявшись, сказал:

– Видишь ли… – И тут же перешел на французский, как всегда делалось у образованных людей в случаях деликатных. – Видишь ли, все это оказалось не так невозможно, как я думал.

– Как так? – вскричал Жуковский. – Объяснись немедленно. Ты понимаешь, что значат твои слова в судьбе моей!

– Видишь ли, по словам моей жены, да и по моим собственным наблюдениям за последнее время, пришел я к выводу, что Элизабет имеет в сердце приверженность к тебе. И что это уже давно…

– Ни слова больше… – Жуковский справился с одышкой, продолжил: – С этого момента я принадлежу ей, а если ты согласен будешь, то, может быть, и она. Вот тебе моя рука…

Рейтерн от души пожал руку Жуковского единственной своей рукой, крепкой рукой гусара и художника.

– Я хотел просить об одном условии, – продолжал Жуковский. – Ни ты, ни фрау Рейтерн не должны говорить ей ни единого слова. Пусть Провидение все завершит, что оно для нас приготовило. Если Богу угодно, чтоб это сделалось, то так и сделается без нашего участия. Мы можем только все испортить. С моей стороны я все сказал решительно и без колебаний. Надо, чтобы она раскрыла свое сердце свободно, безо всякого влияния… Я уезжаю сегодня, чтобы вернуться, и все с моей стороны будет готово, когда я перед ней окажусь; она же скажет мне «да» или «нет» – так, как ей подскажет сердце.

Раздался звон судового колокола. Рейтерн сошел по трапу на берег и долго махал рукой с причала, пока пароход не вышел на середину Рейна, залитого лунным сиянием.

Жуковский не мог уснуть, бродил по палубе. К своему удивлению, он вовсе не находился в ажитации, напротив, необычайная ясность и спокойствие сошли на его душу: он вытянул жребий из чаши судьбы.

Уснул он под утро, а проснулся уже у причала в Кобленце, проснулся другим человеком.

Он спокойно и обстоятельно завершал все дела – закончил обучение принцессы (и то правда, что ей уже не до учебы было, перед самым-то замужеством); известил письмом императора о своих намерениях (правда, попросил пока никому, кроме императрицы, об этом не рассказывать – вдруг ничего не получится), испросил разрешения остаться еще на два месяца в Дюссельдорфе. Письмо, адресованное императору, он показал Рейтерну еще в черновике.

В эти же дни он повидался с Радовицем, у которого просил совета.

Рассудительный Радовиц сказал, что, насколько он знает Елизавету, разница в их возрасте не должна быть помехой, и намерения Жуковского одобрил. Дело было за малым – переговорить с самой невестой, и Жуковский с нетерпением считал дни: с отъездом императрицы его обязанности при дворе должны были кончиться.

Это были едва ли не самые счастливые дни в его жизни: сидеть одному в своей горнице и думать о ней; скорее даже не думать, а только как сквозь сон чувствовать, что она здесь, подле него, и теперь уж на все его будущее… Конечно же, они будут счастливы. У них есть все для счастья. Она прелестна, добра, умна, скромна и молода. Он обременен годами, но он так молод душой, так долго ждал он своей избранницы; он умеет любить и быть добрым. Ну да, у них не было долгого знакомства – он не знает ее как следует, но он верит, точнее, сердце его верит – у него есть вера сердца и есть внутреннее чувство, которое помогает ему предсказывать будущее, предвидеть…

И вообще, о чем тут рассуждать, если судьба, Провидение вели его к этому…

* * *

– Как же так? – спросит изумленный читатель у смущенного автора. – Ведь зрелый же, немолодой человек, умница, педагог, поэт, мыслитель, душевед… Он же ее не знал, как же так?

– Не знаю, – скажет автор и, не находя оправданий для своего героя, перейдет в наступление: – Ну а вы-то сами, вы как женились? Что вы знали о своей избраннице?

Жуковский написал по поводу своей женитьбы множество объяснительных (и объясняющих) писем, в которых многократно повторяется слово «судьба», «Провидение». С судьбой действительно спорить трудно, однако и то заметно, что на каждом развилке судьбы у него был свободный выбор (в Баден ехать, в Веймар или в Дюссельдорф? На Лизхен жениться или на ее тете?).

Но вот любовь… Уж она-то не оставляет никакого выбора. А как приходит любовь? Может, не было бы девочки Маши, не было бы потом и девочки Лизхен, не было бы и этой поздней любви…

В общем, судьба за него совершила выбор: так он себя оправдывал. Не так ли и мы с вами, мой женатый или разведенный уже читатель? Разум наш в это время молчит, весь жизненный опыт забывается в это мгновенье, самая изощренная память идет на поводу у сердца.

В конце концов выбор ведь должен быть сделан, раньше или позже, и способ, которым он сделан, несуществен. А раз он сделан, он уже законен, он наш единственный – иначе как жить нашим детям, скажите?.. С этими словами автор должен спешно покинуть трибуну, пока не подоспели с камнями социологи или сексологи, специалисты по делам брака и бракоразводным делам…

* * *

Итак, Жуковский с нетерпением ждал отъезда благодетельницы-императрицы из Дармштадта, предаваясь сладким мечтам в одиночестве своей горницы. Перед отъездом своим его былая воспитанница, умудренная уже долгим браком, обремененная многими детьми (и далеко не лучшим из мужей), спросила его дружески:

– А не делаете ли вы глупость, дружочек? (По-французски, конечно, спросила, как положено: «Мон шер, нэфэтвупазюнфоли?»)

И Жуковский с готовностью отозвался, что нет, ни в коем случае не делает.

– Мне гарантией, – сказал он, – мое внутреннее чувство и моя вера в будущее.

Она улыбнулась печально, не успокоенная этой гарантией, и он отметил, что щека ее дернулась при этом от тика (неизжитый след того памятного декабря). Улыбнувшись, она уехала. Он был теперь совершенно свободен.

Рейтерн заехал за ним в Дармштадт, и они двинулись в дорогу с легким сердцем.

– Домой, – сказал Рейтерн.

– Домой, – повторил за ним Жуковский, точно на вкус пробуя это слово и находя в нем новое значение.

Во Франкфурте они обедали у Радовица вчетвером – Жуковский, Радовиц, Рейтерн и доктор Копп, лечивший всех троих, человек живой, осведомленный, не чуждый интересам времени. Обед прошел в незатихавшей беседе, говорили о европейской политике, об искусстве, о медицине, о любви и, в частности, о нашумевшей любовной истории, происшедшей недавно в Берлине в весьма высоких сферах. Жуковский, посмеявшись вместе со всеми над перипетиями этого романа, с чувством сказал вдруг, что есть все-таки глубоко существенное, совершенно разделяющее их в разные миры несходство между придворною, светскою интригой и настоящей любовью, ведущей к браку. Рейтерн и Радовиц кивнули серьезно и проникновенно, а доктор, единственный из собеседников не осведомленный о новом состоянии Жуковского, сказал с легкостью:

– И тем не менее и в той и в другой есть общий элемент, гораздо более существенный, чем принято думать. И в коем не принято сознаваться кому-нибудь, кроме врача. Элемент этот во многом определяет взаимоотношения супругов и составляет тайну многих неудач и невзгод. К нашему сожалению, он редко подлежит рассмотрению в добрачный период…

Жуковский насупился, а Рейтерн пытался возразить доктору:

– Я думаю, что обо всем этом безнравственно даже думать, встречая чистую девушку, к которой расположено твое сердце, или вступая с ней в брак.

– Вы думаете? – темпераментно возразил доктор Копп. – А с нашей, медицинской, точки зрения, безнравственно не думать об этом, не учитывать этого, не знать всего, что должно. Хотя, признаюсь, это не всегда легко сделать заранее… Если бы моя власть…

– Нам повезло, что до сих пор судьба решает такие вопросы, а не наши медицинеры, даже лучшие из них… – сказал Жуковский.

– Да, кивнул Копп, вдруг успокоившись и пригубив вина, – повезло. Или не повезло…

Жуковский заговорил о реальности, которую можно и не знать, прожив земную жизнь, и в которой, напротив, можно вязнуть до последнего часа.

Радовиц, сожалея, что так надолго упустил нить разговора, с изяществом перевел его в более нейтральные воды политики, где все четверо не имели сколько-нибудь серьезных несогласий.

Потом Жуковский и Рейтерн нежно простились с Радовицем и Коппом и, совершенно позабыв и о реальности, и о политике, отправились на франкфуртский вокзал, где заняли отдельное купе – или, как тогда говорилось, «карету» – в поезде, отправлявшемся в Майнц. Кондуктор запер их снаружи, паровоз засвистел, и поезд, медленно тронувшись, повез русского поэта навстречу его судьбе.

Жуковский нашел огромное очарование в этой новой отдельности, отделенности от целого мира – от придворных обязанностей, от бесчисленных знакомств и связей, от окружающих. Он был новый человек, ехал к новому счастью, и у него даже выбора не было (потому что «карета» была заперта снаружи – судьба все взяла на себя и, конечно, уготовила только все лучшее и самое счастливое). Рядом с ним был только один человек – его друг Рейтерн, посвященный во все его тайны, отец его Елизаветы, Элизабет, Лизхен, Бетси, Бет (Бет, впрочем, звучит по-французски шутливо и ругательно, и он называл ее так впоследствии только тогда, когда она расшалится, милый ребенок).

Они отлично выспались в Майнце и сели на пароход, взявши для двоих особенную каюту. Погода была переменчивая – то дождь рябил рейнские воды, то проглядывало вдруг солнце, золотя добротные дома, старинные замки и дворцы, шпили бесчисленных церквей. Жуковский и Рейтерн не выходили из каюты – другие пассажиры, любые новые знакомства были для Жуковского сейчас лишние, рядом был только его друг, хранитель его тайны, его союзник, соратник, без скольких-то минут его родственник, его тесть, верный добрый Рейтерн, лихой рубака, однорукий гусарский полковник, многодетный отец, обремененный заботами, небогатый художник, поддержанный теперь, впрочем, неизменными милостями русского двора, благодаря заступничеству своего друга, добрейшего пиита и будущего его зятя.

В пять часов пополудни виден стал на горизонте грандиозный Кёльнский собор. Смутное чувство радости и тревоги мало-помалу отнимало покой у Жуковского, и тревога его возросла, когда на горизонте ввечеру показалась дюссельдорфская башня. Рейн, как нарочно, стал петлять в излучинах, башня возникала то слева, то справа, пока наконец после разведенного специального моста не появилась и пристань, толпа на пристани, откуда – хвала Богу – приветственно замахали им платочки и замаячили знакомые прелестные головки в шляпках последней дюссельдорфской моды 1840 года.

* * *

Автор не может не отметить здесь, что даже в недорогой машине по нынешней автостраде подобное путешествие занимает сегодня всего два-три часа. Простое это уточнение автор считает необходимым для того, чтобы читатель снисходительнее относился к героям этой маленькой повести, которые жили в век недостаточного еще развития науки и техники и оттого, конечно, не могли иметь нашей с вами ясности суждений по многим вопросам, так что хотя они и проводили большую часть жизни с умною книгой в руке, но все же не имели возможности получать все самые последние и достоверные известия из телевизора, который так властно занимает досуг современного человека. Что же касается их чувств, то сомнительно, чтобы чувства эти могли претерпеть за полтора столетия столь сильные изменения, что стали совершенно отличаться от наших. Оттого автор и дерзнул в своей повести коснуться их чувств, опираясь при этом, конечно, на собственные их описания и признания, но не давая им никакой научной и критической оценки с высоты своего современного знания.

* * *

Началась новая, дюссельдорфская идиллия его жизни, в том же примерно составе, что и вернейская (только детей у Рейтерна прибавилось), но на новом витке жизни.

Жуковский был теперь почти жених, впрочем, жених еще тайный (Елизавета об этом не знала), не получивший еще согласия невесты на совместное счастье, но на него с надеждой уповающий.

– Вообразите, с каким чувством я должен был идти в тот вечер от пристани, ведя под руку жену однорукого, если сам он с двумя старшими дочерьми по бокам шел впереди нас!

Так нередко восклицал Жуковский, рассказывая о своем сватовстве и задавая тем самым нелегкую задачу своему слушателю: чтобы вообразить это чувство, надо было вспомнить те сумасшедшие дни, которых и сам-то безумный ход вспомнить невозможно, а не только чувство, человеком тогда владевшее.

Для Жуковского наняты были комнаты в доме, который отделяло от дома Рейтернов каких-нибудь сто метров, да и те пролегали по общему саду, который дома эти не разделял, а скорее соединял.

Жуковский велел слуге разбирать вещи, а сам тотчас же отправился в свое дюссельдорфское Верне.

Свежее, малознакомое чувство семейного быта пролилось ему в сердце, он вздохнул свободно и спокойно: он был на пороге счастия и уже занес ногу, дабы этот порог переступить. И он еще медлил некоторое время в этом счастливом состоянии, с занесенною, впрочем, над порогом ногой, что лишало и его самого, и целый дом привычного равновесия.

Особенность положения заключалась в том, что Жуковский и родители Элизабет были в заговоре, но в заговоре не для того, чтобы прямо толкнуть ее к этому браку, а для того, чтобы дать сердцу Элизабет полную свободу выбора. Это нужно было Жуковскому, чтобы еще раз убедиться в необычайном, несбыточном выборе судьбы и ее велениях. Нужно еще и потому, что он был благодетелем семьи, с одной стороны, и был чуть не на сорок лет старше Елизаветы, с другой, – так что для него особенно существенным представлялось ее собственное желание, а не выполнение воли любимого ее отца или строгой матери. И Жуковский не знал с совершенной уверенностью, скажет она ему «да» или «нет»; это «нет» его бы не оскорбило, но, наверное, ранило неизлечимо, потому что уже продолжительное время теперь жил он душою в обетованной земле супружества, так что стал бы несчастлив, если бы снова был изгнан в пустыню одиночества, где ждала его старость.

А вдруг смутное девичье чувство, которое наблюдали ее отец и мать, рассеется при их близком знакомстве как туман и он останется один в пустоте? Вдруг его намерения спугнут это робкое чувство? Нет, лучше уж неопределенность, лучше хоть еще немного – день, два, три – пожить в этом мечтании, не рискуя всем сразу…

Оказалось, что и этого оставить нельзя, что тревожное ожидание передается Елизавете, повергая ее в смятение. Вечер их приезда в среду прошел еще безмятежно, да и в четверг все было по-старому, по-вернейски, но между Елизаветою и Жуковским завязался уже хотя и не открытый, иносказательный, но довольно горячий диалог. Он подарил ей немецкую сказку со скрытым в ней намеком, и она на лету схватила намек и ответила ему другой сказкой, весьма его ободряющей. На что он дал ей старинную книжку с карикатурами, где были фантастические персонажи, явственно содержавшие вполне реальные намеки: бедный Свинопас-Жуковский, телега с письмом Рейтерна, зовущим Свинопаса в гости. Телега с письмом тянулась медленно, нестерпимо медленно, решая участь Свинопаса…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю