Текст книги "Царский наставник. Роман о Жуковском "
Автор книги: Борис Носик
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Борис Носик
Царский наставник
Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями
Часть первая
Сын турчанки
Глава 1
Иван Меньшов
Толку от старого Ивана было теперь немного, а все же не гнали его из бунинской усадьбы, и все знали: Лисавета Дементьевна, домоправительница, за что-то ему бестолковость и затрапезный его вид прощает. Только при встрече с ним по лицу ее иногда отчего-то пробегает тень…
А он, когда видел, как она, деловая, справная и еще вполне молодая женщина, целым двором командует, ударялся, как все старики, в воспоминанья о каких-то других, давно прошедших и будто бы лучших временах, а ведь, ежели здраво судить, чего уж там было такого хорошего в том времени, одни только слова – «старое», «доброе» (разве что сами были мы тогда моложе)… В еще большую задумчивость приводил старого Ивана вид Лисаветиного мальчонки, Васеньки, – обходительный такой, ласковый мальчик, со всеми ласковый, а уж собой хорош, бестия, как на картинке… Остановится, поприветствует всех с милой, детской своей улыбкой, будто и не барчук, а у Ивана при этом в глазах – горящий город Бендеры, русская и турецкая кровь на сухой земле, на беленых стенах… Да уж, старое время…
Было это время самой большой Ивановой торговой удачи – в турецкую войну, лет, что ли, двадцать назад, еще до того, как русские стали бить турок где ни попадя, что при Чесме, что при Кагуле, а князь Румянцев еще не был Задунайским и не был фельдмаршалом, – когда отпросился Иван у доброго барина Афанасия Иваныча пойти за войском – винцом поторговать, дела свои немножко поправить. Тогда уже многие белёвские мужики так ходили, а из ихнего Мишенского Иван был первым.
– Ну, сходи, сходи, – сказал барин Афанасий Иваныч. – Гляди только, чтоб они тебе чего не отрезали. Турки – лихой народ.
– А я вам, барин, подарочек привезу, – скулил Иван. – Чего вашей милости привезти?
– Подарок? – удивился добрейший Афанасий Иванович, который уже настроился на шутливый лад. – А ты привези мне, братец, молодую турчаночку, очень, говорят, ихняя сестра хороша. Моя вон Марья Григорьевна совсем старая стала. И то сказать – одиннадцать душ родила, да хоть бы жили они, а то вот беда…
Стареющий добряк барин и еще что-то в тот раз говорил – то про «ихнюю сестру» (до которой он, по слухам, был большой охотник), то про строгую барыню Марью Григорьевну, – а только Иван, уже озаботившись странной просьбой, мало про все другое слушал, а думал, как же ему такую просьбу будет выполнить, разве что молодых турчанок у них там на базаре продают, как у нас лошадей. Так ведь и деньги небось они стоят немалые…
А потом были чужие, нерусские края, было взятие Бендер, были гром, и смерть, и победа была, а уж после падения города – и огонь, и грабеж, и разор, ох, жестокое это молодецкое дело – война…
Иван искал на бендерской окраине земляков, в кривом турецком заулке, где черт ногу сломит, когда услышал вдруг за дувалом жалобный, точно собачий, то ли бабий, то ли детский вой, а зайдя во двор, увидел, что какие-то на лицо знакомые тульские мужики, свалив в сторонке снесенное отовсюду жалкое чужое добро, с сопеньем насильничают двух турецких баб, а при ближнем рассмотрении – совсем молоденьких еще девчонок, хотя толком и не разобрать по их лицам, слезами и кровью уже перемазанным, да и по голому их тельцу, видному из-под рваной в клочья одежки, тоже покорябанному, с кровью – видать, пытались сперва противиться…
Что-то подступило Ивану к горлу, может, своя вспомнилась дочка Настенька, и он, заглотнув с трудом, гаркнул вдруг не своим, а офицерским, вседозволенным голосом, от которого последние в очереди бедолаги насильники со спущенными портками побрели прочь как побитые, позабыв о законной мужской награде победителей…
– Вы чо, спятили? – орал Иван. – Это ж генеральский трофей! Оне обе мому барину обещаны их превосходительством. Вам чо, на веревке болтаться охота? Али в тюрьму невтерпеж?
Мужики, уже первый задор утратившие, размякшие, глядели со страхом и что-то бормотали в свое оправдание, смирно так и угодливо – мужики как мужики, совсем на людей похожи: «Мы что, мы не знали, мы хотели как по-хорошему…»
А один, из всех старший, сказал – Ивану запомнилось:
– Твоя правда: человек – свинья. А если над ним палки нет, он и хуже свиньи.
Остальные ему поддакивали, а один мужичонка тут же вызвался Ивану помочь девчонок этих (одна совсем была еще маленькая – Фатима) умыть, да одеть, да привести в Божеский вид. Но в себя они пришли не скоро, только дорогой, на пути в Россию, да и то лишь одна, старшая – Сальха – чуть оклемалась, а младшая так, пожалуй, до самой своей недалекой смерти в Мишенском ходила как ушибленная. И то сказать, такое пережить, сколько ей было тогда лет, вряд ли полных тринадцать… Сальха-то, старшая, лет шестнадцати, уже была замужем, мужа ее как раз в тот день и убили в Бендерах. В Мишенском она чудно расцвела, гладкая стала, чистая, вся грязь с нее смылась, Ивану часто думалось, что тут ей, видать, не хуже, чем дома, в Бендерах, а может, и лучше. А уж по-русски-то она еще в дороге стала учиться и теперь говорила не хуже русской бабы. Читать – и то освоилась. Да и писать умела. А уж красивая, ласковая, никому от нее не было обиды, кроме барыни Марии Григорьевны, которая ни к одной дворовой девке (а скольких уже барин вниманьем мужским одаривал) так мужа не ревновала, как к молоденькой этой турчанке. Оно и понятно. Сперва Сальха в большой барский дом была взята в няньки при меньших барышнях – Варваре да Катерине. А потом, как барин к турчанке во флигель из большого дома и вовсе на житье переехал, барыня Сальху эту (после крещения она стала Елисавета Дементьевна, а теперь – то уж кто имя ее басурманское, кроме Ивана Меньшова, помнит?) от детей отстранила и не велела дочкам к турчанке-разлучнице и близко подходить, а они, барышни, сильно к ней были привязаны, особенно Варвара. Тогда барин Елисавету Дементьевну, уже не в пример другим бабам грамотную, сделал ключницей и домоправительницей, так что поневоле она к барыне являлась за прнказаньями в большой дом, а без дела прийти не могла и сильно по меньшим барышням скучала, хотя с Варенькой, когда та подросла, где ни то украдкой в усадьбе виделась. А являясь в дом по делам к барыне, знала Елисавета, что это ее ненавистница, которая за дело ее ненавидит, и вела себя при барыне смиренно, почтительно, с униженьем и робостью, как ей положено, а только ничего смиреньем своим поправить не могла. Барин же Афанасий Иванович, благородный, грамотный человек, был к ней добр, и за такую доброту не могла она его не любить и не жалеть. Жалеть было за что – старел он быстро, к тому же дочки его от Марии Григорьевны помирали одна за другой, пять дочерей за короткий срок померло. Но тут уж – это знала и православная христианка Елисавета-Сальха, – тут уж ничего не поделаешь: Бог дал – Бог взял. Ей и самой, Елисавете, не сильно везло – трех дочек она родила Афанасию Иванычу, да все три и померли: такая обида – хотелось его порадовать детками за его доброту и ласку, да и себе душу согреть ребеночком.
А потом пришла в большой дом новая беда. Сыночек единственный Марьи Григорьевны и Афанасия Иваныча, Ванюша, студент, умница, умер в немецком городе Лейпциге в одночасье. Марью Григорьевну горе это совсем согнуло: жалко глядеть. Однако враг есть враг – Елисавета к ней подходила с опаской.
В большом доме теперь было пусто. Барин жил во флигеле. Дочь Авдотья вышла замуж за начальника таможни из Кяхты Дмитрия Иваныча Алымова и с ним уехала к месту его службы, забрав с собой в Кяхту и младшую сестру Катерину. Да и дочь Наталья, выйдя замуж за господина Вельяминова, уехала к мужу. Опустел большой дом, одна в нем жила теперь с безутешной матерью третья дочь Варвара…
И вдруг среди общего запустенья и траура – такая весть: снова понесла от барина молодая еще и горячая турчанка Елисавета. Носила она плод под сердцем с осторожностью – такая удача вряд ли повторится. Афанасий-то Иванович уже был не тот, что раньше, и тоже поверить не мог в такое, боялся, что обманется, что снова будет беда, так что перед самыми родами даже уехал из дому – никогда не охоч был решать проблемы, узлы развязывать: будь что будет. А Елисавета Божьей милостью родила мальчика, которого решила назвать Василием.
Как было договорено с Афанасием Иванычем еще до его отъезда, Андрей Григорьевич Жуковский, бедный дворянин, Бунина лучший друг, живший при нем в доме то ли приживальщиком, то ли отчасти служащим, вызвался быть крестным отцом, дать новорожденному свою фамилью и отчество. Он же попросил у Марьи Григорьевны позволения, чтоб крестной матерью новорожденному была единокровная его сестра Варвара и чтобы обряд крещения совершался в большом доме: как бы в доме был рожден младенец, принародно, а не тайком где ни то в людской или во флигеле, как случалось. И дивное диво – смягчилась, смирилась исстрадавшимся сердцем Мария Григорьевна, приняла явление на свет этого мальчика через два года всего после страшной своей последней потери как знак Божий, как дар небес, который не смела отвергнуть. Пожелала она сама присутствовать при обряде крещения, и с самой этой трогательной, священной для нее церемонии вошел крошечный этот полутурецкий младенец в ее сердце, стал ей родным, как сын…
Чудо прощения и любви все переменило в тихом доме. Растроганная искренней, нежданной этой любовью несчастной своей соперницы к сыну, от ее собственного мужа соперницей ее рожденному, Елисавета ощутила, как чувство благодарности, и прощения, и самой искренней любви к былой сопернице, к немолодой супруге Афанасия Иваныча заливает горячее ее сердце, которое и подсказало ей правильное решение: должен Афанасий Иванович ныне вернуться в большой дом, где сделает первые шаги его сын, где будет этот сын жить среди любящих его людей. Так все по ее и случилось: стало прелестное это дитя обожаемо всеми. Однако так все исполнится, как хотелось, или не так, не можем мы, заблудшие и слабые люди, предчувствовать и предвидеть, потому что все под Богом ходим. Мальчик, конечно, был тут у себя, в большом доме сидел за столом с «бабушкой»-барыней, а вот матушка его, ключница, все приказания барыни слушала стоя, хоть и была теперь этой барыне предана всем сердцем и не уставала удивляться ее мудрости, ее любви к Васеньке и душевной ее доброте. Так что Вася, хоть и любимый всеми безмерно, тоже приглядывался, а главное – беспокоился, пытался понять, кто ему кто – кто папенька, кто добрейший крестный Андрей Григорьич, кто «бабушка» Мария Григорьевна, кто маменька, кто «тетушки»-сестры, кто «сестрицы»-племяшки…
А большой дом Буниных оживал понемногу, наполнялся детворой, Васиными сверстницами. Хотя ушла из дому Васина крестная, «тетушка» Варвара, вышла замуж за Юшкова Петра Николаича и поселилась в Туле, зато первая дочка ее, Анечка, которая родилась хилой, болезненной, была бабушкой взята в деревню на долгую поправку и воспитание. Так появилась у малыша Васеньки первая подружка, всего годочка на два его младше. Была она квёлой, плаксивой, и бабушка иной раз клала Васеньку к ней в кроватку, чтоб, его разглядывая, утешилась. Потом померла родами «тетенька» Наталья Афанасьевна, так что Марья Григорьевна и ее дочку Машеньку взяла в дом тоже. Нянчить всех помогал Андрей Григорьич Жуковский – приносил из «мазанина» свою скрипку, играл веселую музыку для детворы. Поздней вокруг Васеньки девчонок всех степеней родства набралось больше дюжины – одни были только подружки детства, друзья пошли позже…
* * *
– Вот и понятно, откуда этот удивительный характер твоего героя, с его мягкостью, самоотверженностью и все-прощеньем, – говорит мне друг-психоаналитик, мой деревенский сосед Пьер, поглядывая при этом на дорогу у въезда на автостраду. – Благотворное влияние женщин, оттуда и женственность черт. И где ж ему потом по-мужски было управляться с женщиной? Дружить – другое дело… И потом, учти – по существу, ведь отсутствие отца, отдаление от кровной матери, а также все эти замены и возрастные смещения: мачеха-«бабушка», единокровные сестры-«тетеньки» племяшки-«сестрички»… Типичный случай… Вдобавок былые материнские страхи, насилие… Все очень просто.
Я смотрю на мирную, почти валдайскую красоту бургундских холмов при дороге, ловлю краешком глаза загадочную, неуловимую улыбку соседки и думаю, что ничто не просто в Божьем творении и никакими шаманскими заклинаниями не разъять тайну души…
* * *
Родное гнездо было Мишенское. Огромный помещичий парк, берега звонкого ручья, залы, комнатенки старого дома, флигели, закоулки… Повсюду звучали детские голоса. Худенький, стройный, черноглазый Васенька (густые черные волосы до плеч, длинные черные ресницы) был всеобщий любимец, а в девчачьих играх – шумный заводила. Когда ж няньки или «бабушки» сказки слушал, а то протяжные их песни или Андрей Григорьича сиротскую скрипку, что-то сонное, дальнее, нездешнее проплывало в огромных его черных глазах…
Дворового мужика Ивана Меньшова притягивало к мальчонке неодолимое любопытство, точно какая-то тянулась от него к мальчику из прошлого нить. Однажды заслушался Васенька у конюшни Ивановых военных рассказов, и вдруг оборвал мирную их беседу отчаянный крик! Опомнившись, Иван увидел с испугом, что мальчонка сломя голову бежит прочь от него с воплями. Долго и озадаченно вспоминал старик и не мог вспомнить – неужто про тот день в Бендерах и про то страшное, что само пришло на язык, рассказал… Оглядывался по сторонам виновато, с опаской – вот узнает Елисавета Дементьевна – и долго еще себя винил, болтливого старика: такими-то рассказами не токмо что малолетку – любого до смерти испугать можно. И отчаянный этот детский крик долго стоял у него в ушах. Васенька же с тех пор испуганно обходил его стороной.
Глава 2
Науки юношей питают…
Прощайте, сад, и звонкий ручей, и отбившийся от стада белый ягненок, прощайте, старушечьи прибаутки, и младших подружек счастливый визг, и нехитрая, верная дружба дворовых собак, и развеселые игры в разные взрослые события – громко кличут Васеньку в дом, приехал к нему из Москвы гувернер-немец Еким Иванович, надо приобщать мальчика к наукам, а кому ж русского мальчика приобщать к наукам, как не немцу. Правда, по научной степени своей Еким Иваныч был подмастерье из московской портняжной мастерской, однако и со страной Германией знаком не понаслышке. Пока, до начала занятий, приступил он к любимому делу. Привез с собой гувернер великое множество картонных и бумажных домиков, в каждом из которых жили пленные кузнечики. Пленники стрекочут отчаянно, а их повелитель Еким Иванович расставляет домики в должном порядке, по голосам, чтобы хоры звучали стройно – чистый Бах…
Однако мимолетный час потехи истек, пришло время науке: повторяет Еким Иваныч ученику какие-то слова нараспев, а Васенька глядит на его кривой рот и о чем-то думает о своем. Вот тут-то и приходит время настоящей «науке». Насыпает Еким Иванович в углу сухой горох, велит неучу задрать штанишки и голыми коленками стать на горох. Больно, конечно, чертовски больно, однако и не боль главное, а страх – страх перед человеком, который нарочно хочет другим сделать больно, страх перед его злою волей, страх насилия. Пронзительный, неудержимый крик донесся вдруг из темного угла, такой же, что поверг когда-то в отчаянье мужика Ивана Меньшова… Крик всполошил весь дом, и вот хлопочет уже со слезами на глазах добрейший Андрей Григорьич Жуковский (дитя обидели!), до тех пор хлопочет, пока не получит разрешенья положить конец педагогической карьере портного… И вот уже кузнечики упакованы, коляска с учителем от крыльца отправляется обратно, в Москву, восвояси…
Крестный отец сам берется за дело образованья. Однако слишком добр он и снисходителен: получив в свое распоряженье мелок, Васенька не пишет цифры, а усердно рисует умильные рожи на столе да на полу, а однажды и вовсе в отсутствие крестного срисовал на пол икону Боголюбской Божией матери и поверг тем в смятение всех дворовых, среди которых распространился слух о явленной иконе. Рисовал он славно, вообще умненький был мальчик, но, по дружному мнению учителей, к школьной науке барский полутурчонок был неспособен.
Когда было ему семь, переехали Бунины в Тулу и здесь определили Васеньку в знаменитый пансион Христофора Филипповича Роде. Он и там признан был малоспособным к ученью. Позднее такую же дурную славу снискал он как ученик тульского народного училища. Поскольку чуть ли не каждого из славных в будущем людей России и прочих стран мира постигала подобная участь в школьные годы, можно дать полезную рекомендацию всем посетителям «родительских собраний»: не огорчайтесь, если детей ваших бранят за неуспехи, – может, у вас тоже незаурядные дети. Ведь школа-то рассчитана на самых что ни есть заурядных.
Афанасий Иваныч Бунин прожил в Туле всего год, по истечении которого навсегда покинул наш мир, грустную эту юдоль семейных неудач и внебрачных связей. Восьмилетний Васенька сопровождал тело покойного батюшки в часовню на Мишенском кладбище, что на месте старинной церкви. Потом в течение сорока дней посещал и кладбище и церковь, где по окончании поминальной молитвы прикладывался к расписному крылу херувима на царских вратах… Смерть, смерть, неотъемлемая часть жизни, неизбежное ее завершенье. В ту пору медицина была еще слабее нынешней, смерть шла по пятам, старик Бунин, вовсе не такой старый по нынешним меркам, десять детей схоронил (из пятнадцати) прежде, чем самому упокоиться на Мишенском кладбище. Легко догадаться, что чувствительного восьмилетнего Васеньку, будущего автора «Сельского кладбища», леденящее это соседство жизни и смерти и в ранние годы уже тревожило.
Еще одно лето в безмятежном Мишенском, еще одна зима в Туле, в народном училище, отставившем в конце концов Васеньку за неспособность к математике. А потом «бабушка» Мария Григорьевна приняла мудрое решение для пользы любимого «внука» (она немало приняла мудрых решений, всегда восхищавших маменьку Елисавету Дементьевну): отдала мальчика в тульский дом его крестной матери и единокровной сестры – «тетеньки» Варвары Афанасьевны Буниной, в замужестве Юшковой.
В юном этом возрасте (а Васеньке было десять) мало что не оказывает на чувствительную душу воздействия, которое сериозные биографы (у Жуковского их, на наше счастье, было много) называют «решающим». Тульский дом милой «тетеньки» (а на самом деле, как вы уже поняли, единокровной Васиной старшей сестры), молодой, доброй и красивой Варвары Юшковой, был дом незаурядный. Хозяйка увлекалась искусствами и литературой, занималась делами тульского театра, собирала у себя в доме весь цвет культурной Тулы и даже кой-кого из Москвы. Здесь музицировали, читали последние произведения прозы, боготворили Карамзина, обсуждали дела театральные и литературные, писали сами. Даром, что ли, две дочки Варвары Афанасьевны (из четырех) стали писательницами, а Авдотьюшка вдобавок и матерью двух писателей (Киреевских). Для воспитания молодежи Варвара Афанасьевна пригласила учителя и гувернантку, а молодежи (по большей части девочек и девушек) в доме жило множество. Кроме четырех ее дочерей – Анечки (что в Мишенском вместе с Васей выросла, а потом, в замужестве, стала писательницей, пересказавшей Священную историю, и звалась Анна Петровна Зонтаг), Маши, Авдотьюшки (в первом браке стала Киреевская и мать братьев Киреевских, позднее – Елагина, была «братика» своего несравненного любимица и звала его не иначе как «Юпитер моего сердца») и Екатерины, – жили там на равных правах воспитанниц еще три девочки, жили бедные родственницы и юные девицы – всего двенадцать молодых особ прекрасного (воистину прекрасного, скажу я вам) пола. И Васенька мужское свое достоинство уже тогда понимал как рыцарский долг защиты слабых. Рассказывают, как пришли к нему как раз об эту пору в гости два приятеля, два сорванца из дружеского семейства Игнатьевых, и как в самый разгар хвастливой мужеской беседы забрела в ту же комнату мишенского дома «сестрица»-племянница Аннушка. И сорванцы решили ее проучить, чтоб не совалась без спросу в мужское общество. Тогда чувствительный и бесстрашный Васенька посадил малышку на матрас, подоткнул под него со всех сторон надкроватный полог, схватил в руки школьную линейку и объявил, что берет сестренку и всю могучую крепость под свою личную защиту. «Ха, крепость! Ха, защита! – потешались сорванцы. – Да мы и крепость твою возьмем, и писклявую принцессу твою отколошматим». Грянул бой, и рыцарь, вооруженный школьной линейкою, полон был уже решимости пасть бездыханным у ног прекрасной дамы, но Провидение, которое берегло его для других мук и побед, послало ему на помощь привлеченную недостойным шумом маменьку-ключницу Елисавету Дементьевну. Она простым веником без труда разогнала все враждебное воинство и долго глядела молча на своего разгоряченного красавца Васеньку, у которого прядка волос прилипла ко лбу и глазки еще пылали возвышенным гневом. Что уж тогда проносилось у нее в мыслях, она об этом никому не сказала, вообще была неразговорчива – как нежные ее прародительницы на полузабытой родине, которым положено было молчать в мужском обществе (да и кого, кроме разве что никчемушного мужика Ивана Меньшова, могли занимать переживания и мысли хлопотливой ключницы). Может, встревожилась она, как проживет он свой век, ее Васенька, с рыцарским этим своим почтеньем к коварному женскому полу…
В юшковском же доме в Туле все благородные, рыцарские понятия были в ходу, а главное – на языке: и громкие фразы из трагедий, из бывших еще в моде од Державина и Хераскова, а главное – из сочинений новых кумиров, чувствительного Карамзина и Дмитриева, которым здесь доверчиво открыли сердца. Благородные фразы слышались не только в театре, с которым через хозяйку юшковского дома у всех его обитателей была тесная связь, но и в самом доме, где проводились музыкально-литературные вечера, к восприятию которых юные обитатели Дома подготовлены были и непрестанным чтеньем, и уроками пения (Васеньку тоже учили петь – и пел славно).
Удивительно ли, что двенадцати лет от роду к очередному торжеству в доме (на сей раз по поводу приезда в Тулу бабушки Марьи Григорьевны) девичий кумир Васенька дерзнул и сам написать трагедию – как положено, трагедию «из римской жизни»: «Камилл, или Освобожденный Рим». Пиеса эта была поставлена, и весь девичий мир романтического юшковского дома принял в спектакле участие – то-то была потеха.
Роль Камилла, конечно, играл сам автор (других мужчин-претендентов и не было, так что юшковский домашний театр избежал профессиональных закулисных интриг). Роль консула Люция Мнестора он без колебаний отдал подружке детских игр Аннушке (уже ставши вдовой Зонтаг, она оставила в бесценных своих мемуарах уморительное описание этого действа). Милой сердцу Дуне – Авдотьюшке (будущей Киреевской-Елагиной) отдал он престижную роль вестника Лентула. Ну а прочим девчушкам достались роли сенаторов, для подражания виду сената римского замотанных в простыни. С произнесением текстов молодого автора актрисы справились неплохо. Сперва консул Аннушка многословно доложила сенату об экономических трудностях родного Древнего Рима и необходимости платить унизительную дань Бренне. Потом ворвался в здание сената доблестный Камилл – Васенька и закричал, что он не пойдет ни на какие позорные условия наглых галлов, а возьмет свой меч (опять же – школьную линейку) и обратит врага в бегство или его изуродует, как Зевс черепаху… Васенька – Камилл убежал, но тут, сразу же, чтоб не томить зазря публику, вбежал вестник Лентул и сообщил, что бесстрашный Васенька – Камилл галлов обратил, как и было обещано, в позорное бегство… Сам Камилл, не заставив себя ждать, вернулся в сенат возбужденный победой, весь взмыленный и стал со всеми подробностями описывать свою победу. В середине его вдохновенного рассказа воины вводили в собрание весьма полную и половозрелую девицу с распущенными волосами, в белой рубахе поверх розового платья. Всем должно было быть ясно по ее якобы плачевному виду, что она жестоко изранена в бою. «Познай во мне Олимпию, Ардейскую царицу, принесшую жизнь в жертву Риму!» – сообщала она сочным голосом. «О, боги! Олимпия, что сделала ты?» – вопрошал чувствительный Камилл. На что половозрелая Олимпия сообщала со всей скромностью: «За Рим вкусила смерть!» И валилась на пол замертво, исторгая хрип, покрытый бурными аплодисментами зрителей[1]1
Ученые биографы Жуковского немало спорят о том, каков был источник этого столь раннего произведения нашего прославленного поэта. Не в силах сделать выбор между несколькими равно учеными и убедительными гипотезами профессора В. И. Резанова, мы не удержимся от соблазна процитировать отрывок из сцен «Публия Сципиона», принадлежащих перу Августа Готлиба (1753–1807) и напечатанных в усердно читаемом всем юшковским домом журнале «Приятное и полезное препровождение времени», в ч. 5 за 1795 год:
«СЦИПИОН. …Называйте Канны Аллиею, именуйте Ганнибалла Бренном! Пусть он свирепствует до стен римских, до гробов галльских: но разве нет у отечества нашего Камиллов? Разве мы не внуки оных героев? Не равны с ними в мужестве?.. – и т. д.
…ВСЕ. Будь нашим Камиллом! Повелевай! Предписывай! Веди нас куда тебе угодно!..»
Настоящий отрывок приведен нами лишь в доказательство того, что юный Васенька не посрамил неокрепшим пером своим ни юшковский интеллигентный дом, ни репутацию милых сестричек. – Прим. авт.
[Закрыть].
Успех представления был несомненным, и Камилл-драматург ходил целую неделю гордый, таинственный и недоступный. Ликовал и весь юшковский дом, у которого наконец открылись свои малолетние гении. Почти сразу, не дождавшись даже отъезда бабушки, автор сел за новую драму, на сей раз – нового, вполне прогрессивного, сентиментального направления, пьесу по роману Бернарден де Сен-Пьера «Поль и Виржиния» (в прежнем и, может, более близком сердцу публики переводе – «Павел и Виргиния»). Пьеса была им написана, и даже была поставлена, однако былой успех, увы, не повторился. В искусстве, как известно, самые ничтожные просчеты могут провалить воистину высокий замысел. В пьесе малолетнего гения Васеньки «Г-жа де-ла-Тур» была сцена завтрака, и добрая «тетенька» Варвара Юшкова послала на сцену, на стол милых ее сердцу актеров, столь обильный набор сластей, что они, позабыв обо всех страданиях сентиментальных героев, с неомраченным аппетитом и детским восторгом набросились на поданные лакомства. О любовных муках было катастрофически позабыто…
Этот провал недолго терзал молодого автора (иные из серьезных биографов говорят, впрочем, что терзал долго), но результат первых совместных художественных выступлений с хороводом милых сверстниц оказался весьма долговечным. У Васеньки сложился свой круг, свой ареопаг надежных поклонниц, которому он доверял и которому в первую очередь отдавал на суд плоды своей музы – и сейчас, и пять, и пятнадцать, и двадцать пять, и сорок пять лет спустя… Это отмечали даже и самые поверхностные биографы.
Не меньшее впечатление, чем монологи римских героев и любовные клятвы сентиментальных беллетристов, произвели в ту пору на юного Васеньку рассуждения «Философа горы Алаунской, живущаго при подошве горы Утлы». Этим простеньким псевдонимом подписывал свои заметки в журнале «Приятное и полезное препровождение времени» тульский учитель Феофилакт Гаврилович Покровский. Он был, наверное, первый в ряду учителей юного Жуковского, объяснявших, что наука наукой, а главное – это воспитание человеческой души, нравственность. Ну и еще, конечно, природа: живи на лоне природы – и будешь счастлив, а в городах – только душу будешь уродовать (научно говоря – руссоизм). В народном училище, где преподавал Феофилакт Гаврилович, Васенька по всем предметам, кроме французского языка, успевал так плохо, что теория эта могла служить ему единственным утешением. И хотя из училища тот же Феофилакт горы Алаунской Васеньку отчислил, Жуковский считал его первым своим наставником, ибо проповедь нравственности и весь набор масонских идей, впервые встреченный им у Покровского, лег в более зрелые годы в основу всех его дел и мыслей…
Ну, это все было позднее, а пока что ждали прелестного мальчика и любимца семьи новые приключения и новые впечатления. Как и многие дворянские дети, был Жуковский с самого рождения записан в пехотный полк, где служил некогда его отец, – в Нарвский полк, стоявший в Кексгольме. Не дождавшись школьных успехов Васеньки, бабушка согласилась с мнением майора Посникова, что надо мальчонку свезти к месту службы – а вдруг ему понравится, тоже ведь карьера, не хуже всякой. Майор сам и повез мальчонку.
Васенька пробыл в полку несколько недель, и ему там очень понравилось. Из девчачьей компании он попал сразу в общество молодых неженатых офицеров, но и здесь к добродушному и любопытному мальчонке все отнеслись с симпатией. Позволив себе однажды вмешаться в литературную беседу, он поразил всех начитанностью, незаурядной своей памятью и знанием стихотворных текстов. Но по большей части он все же молчал при беседах взрослых. Однако, услышав однажды, как молодые офицеры обменивались впечатлениями о приятном посещении провинциального дома терпимости и о качествах «девочек», Васенька оживился вдруг и сказал ностальгически, что у тетеньки Варвары в доме очень много девочек. Офицеры смолкли пристыженно и снова заговорили об этом лишь тогда, когда Васенька отправился спать.
– Как это неосторожно, господа, было затевать подобный разговор при мальчике, – сказал молодой поручик Киселев.
– Не тревожьтесь, он ровным счетом ничего не понял… – сказал майор Зайцев. – И не оттого, что мал. Просто обладает нетронутой чистотой души.
– Жизнь отучит… – сказал поручик с горечью.
– Вовсе не обязательно, – задумчиво проговорил майор. – Иные на всю жизнь сохраняют подобную диспозицию, и даже долгая жизнь не меняет их характера…
Тем временем, растревоженный воспоминаньем о доме, Васенька сел за письмо маменьке (на счастие, дошло оно в невредимости до наших дней):
«Милостивая государыня матушка Елизавета Дементеевна! Я весьма рад, что узнал, что вы, слава Богу, здоровы: что ж касается до меня, то и я также, по Его милости, здоров и весел. Здесь я со многими офицерами свел знакомство и много обязан их ласкам. Всякую субботу я смотрю развод, за которым следую в крепость. В прошедшую субботу, пошедши таким образом за разводом, на подъемном мосту ветром сорвало с меня шляпу и снесло прямо в воду, потому что крепость окружена водою, однако по дружбе одного из офицеров ее достали.
Еще скажу вам, что я перевожу с немецкого и учусь ружьем…
Также, милостивая государыня матушка Елизавета Дементеевна, имею честь поздравить с праздником и желаю, чтоб вы в оной провели весело и здорово… Недавно у нас был граф Суворов, которого встречали пушечною пальбою со всех бастионов крепости. Сегодня у нас маскерад, и я также пойду, ежели позволит Дмитрий Гаврилович… У нас здесь, правду сказать, очень весело: в Крещенье была у нас Иордань, куда ходили с образами, и была пушечная пальба, и солдаты палили из ружей. В прочем, желая вам всякого благополучия, остаюсь навсегда ваш послушный сын Васинька».
– Вот и славно, что пишет, – сказала Марья Григорьевна, – вот и славно…
– Больно что-то ему весело, – сказала Елисавета Дементьевна озабоченно, – одним немецким и был занят.
У себя во флигеле она долго держала перед глазами сыновнее письмо, пока не заметила длинный чернильный след от своей слезы на бумаге. Ей подумалось, что не надо его бранить, что вон Марья-то Григорьевна ему все прощает… А ночью ей вдруг приснились Бендеры. Она глядела с городской стены, а внизу к городским воротам шли с примкнутыми штыками русские солдаты. Им вслед, отставая, спотыкаясь о камни, шел Васенька. Сердце у нее сжалось. Она подумала, что отсюда, из крепости, вдруг могут выстрелить в сторону русских. Потом вспомнила, что и по крепости тоже скоро начнут стрелять. И когда началась пушечная пальба, она вспомнила отчего-то, что Марья Григорьевна в доме одна, – и проснулась…