Текст книги "Полынья"
Автор книги: Борис Казанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Казанов Борис
Полынья
Борис Казанов
Полынья
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОЛЫНЬЯ *
1
Ночью они пересекли неширокий Болваний пролив, идя в русле попутного течения на север, к берегам Полыньи. Море было ясное, со звездным потолком, и рулевой морского спасательного водолазного бота "Кристалл" отчетливо видел ориентиры порта Маресале, от которого они отошли. По-видимому, где-то недалеко плавал лед, так как рефракция придавала этим жалким огням неправдоподобную яркость. А сам поселок Маресале (десятка полтора деревянныx домов, поднимавшихся террасой над гаванью) так сверкал в звездном свете, словно его застеклили цветными стеклами. Но за проливом, в шхерах Минина, эти огни пропали.
Покка выбирались из лабиринта скал, совсем рассвело, и в первых лучах холодного солнца они увидели несколько рыбацких шхун, которые лежали в дрейфе, наклонившись в ту сторону, куда были спущены сети. Эти маленькие суденышки были почти растворены в черноте воздуха, лишь изумрудно сверкали на мачтах стеклянные фонари. А поселок Маресале, до которого было не менее сотни миль, как ни в чем не бывало стоял позади, словно от него и не отходили. Правда, виделся он немного не в той стороне, где ему следовало быть. И чем дальше они уходили, тем выше поднимался над морем поселок. В воздухе проступили телефонные столбы и набережная угольной дороги с памятником Тессему. А потом, чудовищно расширившись, всплыли барометры, висевшие на столовой. Все это были миражи, хотя виделись так ясно, что по барометрам можно было узнать, какую погоду они показывают, – зрелище дикое, какое увидишь только в Арктике.
Внезапно прямо перед "Кристаллом" из воды поднялась великанья фигура женщины. В руке у нее что-то блеснуло... Рулевой Трощилов резко выверинул колесо и с перепугу присел, ошалело тараща глаза. Видение женщины, продержавшись несколько секунд, исчезло, и матрос, успокоившись, завертел штурвал обратно.
– Кто бы это мог быть, Михайлыч? – поинтересовался он насчет женщины у старшего помощника.
– Фамилию тебе назвать?..
– Скажешь – по фамилии? – удивился матрос.
– Видно, по фамилии не скажу... – Старпом Кокорин, мужчина лет тридцати пяти, с телом тяжелым и громоздким, на котором, как на пьедестале из неотесанного камня и как бы совершенно отдельно, стояла голова благородной формы с чеканным профилем, переступил в сторону двери и выглянул. Наверное, какая-то баба мусор выкинула, – предположил он.
– Где?
– Наверное, в поселке... – Кокорин, возвратившись, застыл на месте. – А большая тетка показалась! – заметил он, испытывая сожаление, что таких женщин не бывает в природе: Кокорин обожал могучих женщин, притом некрасивых, так как маленьких и красивых он боялся. – Жен-шчы-на! проговорил он с одобрением, теплея глазами. – Знаешь, какие они вырастают тут в лунную ночь? Если ляжет, то на целое море.
– Я слыхал, попадаются на них. Ну, путешественники эти... Представит чего – и пошел искать. А где тут найдешь? Вот и пропадают.
– Почему же, находят, – возразил старпом. – Эту Полынью, например, нашли. А если б не было таких людей? Целое море потеряли б...
– А что в нем?
– Сейчас я тебе объясню...– Кокорин, предвкушая удовольствие от разговора, достал коробку с фотографией гаванского Капитолия и принялся набивать трубку табаком. – В этом море, внутри, магнитная вода течет. От нее при луне в море возникают дыры. Положим, идет пароход, все спят. Потом ныряет в дыру – и с концами... Пры-ро-да! – произнес он торжественно, с расстановкой, как до этого сказал о женщине.
– Из-за природы, что ль?
– Ну да.
Трощилов промолчал.
Это был довольно глупый матрос, но со своими мыслями. И сейчас, скрыто размышляя над словами старпома, понял, что с ним не согласен. Хотя бы насчет луны и дыры... Какая тут может быть связь? Или про то, что море течет. Трощилов был убежден, что море неподвижно и никакой воды внутри него нет. А есть нечто незыблемое, как суша. Просто Кокорин такой человек: ему лишь бы сказать. В другой раз матрос не обратил бы внимания на его слова, если б не сегодняшний рейс... Они пришли в Полынью не за углем или металлоломом. А пришли найти пароход, который здесь исчез без звука и без привета. Рейс был такой, что Трощилов боялся о нем думать.
– А могут быть в "Шторме", – назвал он пароход, который исчез, – люди?
– В "Шторме" зачем? А в Полынье люди живут.
– Как – живут?
– Каждый имеет квартиру, кто утонул, – объяснил ему Кокорин. – Пузырь такой, вроде жилья. Природа засаживает в него человека, и он там сидит.
– И не вылезает?
– А как вылезешь, если дверей нет?
– Страшновато говоришь, Михайлыч, – поежился рулевой. – А что, если сами попадем в него?
– Нам только б попасть! А чтоб выбраться, головы есть... Знаешь, какой у морских спасателей закон? -Кокорин шумно вдохнул дым. – Спаси другого, а потом спасайся сам! – сказал он наставительно.
– Какой еще закон, Михайлыч? – заволновался матрос. – Ты мне квартирку дай! А ты – пузырь... Зачем он мне? Ни два, ни полтора...– И Трощилов, цыркнув слюной, захохотал,
Кокорин посмотрел на него.
Этот Трощилов был в самом деле "ни два, ни полтора". Ростом мал, косоглаз, с челочкой поперек низкого лба. Характерное лицо преступника. А в действительности преступление как раз совершили против него. В действительности он умирал – был мертв почти целые сутки. И мог же, зайдя за тот предел, где исчезает жизнь, открыть для себя по-новому этот мир. Тем более, как моряк, имел возможность смотреть на природу широко. Однако разговор о пузырях, затеянный неспроста, подтвердил прежнее мнение: Трощилов в Полынье представлял абсолютный нуль, как и в Маресале.
Какой смысл представляло для такого море? И о чем он может вспомнить в наркотическую лунную ночь, если она их застигнет в Полынье? И в то же время примитивность служила ему защитой. А для людей тонких, с просветленной душой, для разных несчастливцев, которых отсылали на "Кристалл", поиск "Шторма" в случае неудачи мог обернуться трагедией.
Открыв рулевую, он вышел на крыло.
Сейчас море было пустым, и на утренней воде, наливавшей его, оставляли мгновенные следы лишь ветровые струи. Однако, приглядевшись, Кокорин увидел лодку, скрытую зыбью. В семикратном приближении бинокля был виден и рыбак: он закладывал патрон в ружейный ствол... Обводя биноклем горизонт, Кокорин заметил еще что-то: большой пароход. Казалось, он стоял на месте, но это была обманчивая неподвижность глубокой перспективы. Прикидывая, откуда он мог идти, старпом понял, что он возвращался с угольных копей Земли Верн. Эта земля с трудом различалась в завесе птиц, круживших над семидесятипятимильной песчаной косой. Омертвелая, без кустика травы, исполосованная снегом, похожая на скелет огромного животного, она еще недавно была вся в залежах теплых яиц, на которых высиживалось целое птичье человечество. Теперь птицы, обретя крылья, кружили над своей суровой родиной, готовясь ее покинуть. Немало птиц летало и над островом Рудольфа, похожим на гранитный черный камень, и над островом Хейса, где птицы жили в соседстве с людьми.
Освещение изменилось, и эти островки, Рудольфа и Хейса, а также Неупокоевы острова, к которым они сворачивали, ясно виделись на своих местах. Низкие, еле выступающие над водой, они являлись пиками высоченных подводных гор, извергавших пламя и дым, кипевших под водой, как гигантские самовары. Но еще невероятней было видеть просто воду, открытую в столь высоких широтах, где мог быть только лед. Однако издавна до ней пролегал кратчайший Северный морской путь, освоенный на деревянных судах и заброшенный с тех пор, как появились мощные ледоколы. Теперь караваны шли намного ниже, южными арктическими проливами. Там, на осевой линии Севморпути, сейчас упирались атомные богатыри, летали самолеты ледовой разведки. А дорога, которую они с таким трудом пробивали, лежала вот, совершенно пустая и бесполезная: из-за жестокости своих вод Полынья была закрыта для регулярного плавания. Лищь из года в год работали деревянные шхуны, зафрахтованные наукой, составляя гидрометеорологические и рыбопромысловые прогнозы, полагаясь не столько на карту или локатор, сколько на удачу, на простое везение. И немало их пропало здесь странно, удивительно: порой просто раздавленных воздухом, сжимавшимся среди глубоких волн, или сгорев от прямых попаданий молний. Но особенно жаль было тех, что гибли без следов,– провалившихся в пустоты Полыньи, имеющие свойства гигантских магнитов, и там поглощенных заживо какими-то чудовищными пузырями, а потом всплывавших при полной луне – раскрытые настежь, с мертвой кoмандой, замученной лунным светом.
Возможно, "Шторм" именно такой корабль.
Он потерялся вчера возле Неупокоевых островов, имея на борту ценный научный материал, и если посчастливится eгo найти, то заказ гидробазы будет выполнен. А потом последует еще один заказ -произвести подъем затонувшего парохода. Поднять "Шторм", чудо деревянной архитектуры, – это благодарность министра флота. В каком море, на каком корабле можно достичь такого за один сезон? Даже "Агат", флагман экспедиционного отряда, лидер-спасатель международного класса, на такое не способен. Потому что не имеет таких водолазов, как "Кристалл". Только у них была глубоководная станция, единственная в Арктике. Кокорин не сомневался, что водолазы "Кристалла" разыщут "Шторм", если захотят. А чего им не захотеть? Теперь им вce карты в руки.
Однако это радостное настроение, по мере того как они приближались к Неупокоевым островам, начало меркнуть в душе старпома, и, глядя на черную воду, в которой человек находил свою смерть за пять минут, на громадных птиц Полыньи, сухих и быстрых, с клювом в треть туловища, паривших на струях темного воздуха, Кокорин, может, впервые в жизни почувствовал вceй своей массивной фигурой непрочность места, на котором стоял.
И мысли -его поплыли в другую сторону.
Все-таки гиблое это место, нехорошее... Наверное, в прилив острова заливает совсем. Или когда раскачает зыбь – за бурунами не увидишь. Наскочишь на островок, получишь течь, и все. Скорее всего, так и затонул "Шторм". Нет, только б прокантоваться до вечера, а там лечь на обратный курс и не оглядываться до самого Маресале.
Такие мысли задерживались ненадолго.
И снова что-то вздрагивало в нем, когда он смотрел на эти заповедные воды, которых достиг маленький "Кристалл". И что-то подкатывало к горлу, и слезы наворачивались на глаза. Хотелось сладкого забытья... Хотелось плыть на пьяном корабле в озарении луны. Мечтая о великой женщине и великой любви. Недаром в этом море возникают такие миражи, которых не увидишь нигде.
Кокорин вспомнил мираж, из-за которого все началось.
В тот день, когда пропал "Шторм", они, забредя по мелкому делу на окраину Полыньи, увидели, как он тонул. Не смутный призрак, размытый расстоянием, а будто "Шторм" находился рядом. Вполне настоящий, похожий на дом с желтыми ставнями. Даже мало сказать – дом. Целый особняк всплыл в небо – со шпилем из круглых мачт, с верандой из зеркальных стекол и совсем пустой. Только одна хозяйка стояла на пороге и смотрела на них с высоты своими золотыми глазами. И этот лунный пароход, возникший над черной пропастью Полыньи как олицетворение печали, почти целую минуту продержался в воздухе. А потом, опрокидываясь мачтами вниз, медленно погрузился в волны...
2
Рулевой Трощилов нехорошо изменился после разговора. Стал облокачиваться на штурвал, хотя был обязан стоять прямо. К тому же раз за разом терял курс, вынуждая "Кристалл" делать лишние метры. Кокорин, исподтишка наблюдавший за ним, уже был не рад, что зацепил. Не зная, как с ним быть, старпом отправил матроса с поручениями. Надо было перевести судовые часы, так как "Кристалл", идя на восток, успел пересечь несколько поясов времени. А еще предупредить водолазов, что скоро будут на месте. Снимая матроса с вахты на несколько минут, Кокорин был уверен, что тот по своей безответственности эадержится-надолго. На это старпом и рассчитывал: Трощилов успокоится и забудет про все, что он ему наговорил. В глубине души Кокорин слабо верил, что этого паренька можно чем-то испугать. В особенности туманными рассуждениями о природе.
И как будто не ошибался.
К природе, и к морю в частности, Трощилов питал глубокое безразличие. Причина была в том, что ему пришлось поплавать на больших пароходах, где всем заправляли осторожные, солидные люди. Другой капитан готов был обогнуть земной шар, чтоб сохранить лицший ящик груза в трюме. Поэтому море, бедное событиями, воспринималось нa таких пароходах лишь как расстояние и потраченное время. И в рейсе, как только Трощилов, отстояв вахту, спускался вниз, море переставало для него существовать, словно в его башке выключали телевизор. Оставалось только судно, где всегда было на что поглазеть и прикинуть что к чему. Не говоря уже о том, что на судне можно было шутя пересидеть всякие неприятности, из-за которых другие сворачивали шею на берегу. В море Трощилов мог бояться только людей. Боцмана, например, который заставлял его работать. Правда, к любому боцману привыкаешь в конце концов, как к плохому отцу. Можно даже привыкнуть, что тебя не любят, считают вроде урода в семье. Куда ж тебе идти, если ты такой? Тебя будут терпеть, с тобой будут возиться. Как бы там ни было, ты среди своих, в родном доме.
Но все это до тех пор, пока не попадешь в какой-то особый дом. Вернее, с другой вывеской. Крошечный, из-за волны не видно, а название имеет громкое: "Спасатель". А кого он спас? Целый месяц стояли и вот куда-то дошли... Однако сегодня Трощилов не только улавливал разницу между стоянкой и плаванием. Он задумывался о самом рейсе, пытаясь уяснить, к чему он приведет. Думал и о людях, которые спали в каютах: "Ну, а что они будут делать, когда проснутся? Ведь те, кто их послал, чего-то хотели от них! А им надо выкручиваться теперь..." Пугала заведомая бесполезность дела, в которое вовлекалось столько людей.
В салоне, переставляя стрелки больших круглых часов, он внезапно поразился тому, что до этого делал машинально. Часы показывали ночь, а он их ставил сразу на утро. Можно сказать, ставил механизм в дурацкое положение. Но суть была не в этом. Прибавляя время, он укорачивал свою вахту, которая тем не менее засчитывалась ему как полная. Следовало использовать момент.
Воровски закрыв за собой дверь, матрос вышел в коридор. Тут он увидел Дика, капитанского пса. Легавый, с умной мордой, с ушами тряпочкой, ожидал своего хозяина, который препирался на трапе с боцманом Кутузовым. Услышав голос боцмана, Трощилов собрался было юркнуть в угол. Но он имел законное основание находиться здесь и переборол себя.
Боцман Кутузов вел с капитаном Просековым разговор о покраске судна.
– Вы, Ефимыч, только кисточки обработаете солярчиком, – говорил Кутузов извиняющимся голосом. Низкий, с толстыми ногами, с толстым животом и толстым лицом, он не давал Просекову сойти вниз, где стоял Дик. – Матросов у меня всего три, а "Кристалл" судно все-таки. Придет "Агат", и Герман Николаевич будет мне выговаривать за грязь. А зачем мне за вас выговор получать? -говорил боцман, заранее обижаясь на возможную несправедливость.
– Разве тебе не стыдно, что я буду скрести ржавые котелки?
– А вы снимите форму, я вам давно робишку приготовил.
– Иди застрелись, – сказал Просеков свое обычное.
– Не пойду, – уперся Кутузов.
– Логично.
Почти каждое утро начиналось у них с этой перепалки. А дело было в том, что капитан Просеков был уже не капитан. Это недавно он капитанил на "Агате", на этом спасателе моря мирового класса. А оттуда его перевели на "Кристалл" простым матросом. За то, что не вышел на спасение. Говорят, был в нетрезвом виде. А не скажешь, что такой может потерять вид: настоящий морской волк, с зычным голосом, ростом под метр девяносто. К тому же работал в буксирном флоте, где любой человек мог перепить и осилить в драке целый пассажирский теплоход. Поэтому Просеков был склонен к рукоприкладству. Трощилов не видел, чтоб он кого-то ударил. Но когда его к чему-то принуждали, он так смотрел, что становилось страшно. В сущности, Просекову как капитану в морях равных не было. И конечно же такой большой в прошлом человек не хотел считать себя матросом, пользуясь тем, что Кокорин не считал себя капитаном. Кокорин, которого. Просеков унижал, перед ним благоговел. Но боцман Кутузов, несмотря на извиняющийся голос, стоял на своем.
– Вы, Ефимыч, кисточкой помаленьку: раз-два... -говорил он, вытрясая Просекова из внезапно охватывавшего того состояния задумчивости. – Увидите, и головка пройдет.
– Так ты еще хочешь, чтоб я красил!
– Вот вы говорите, а Герман Николаевич...
– Герман Николаевич! Да он уже давно... – И Просеков произнес с пьяной нежностью: – Просто старый человек.
– Надо переодеться, Ефимыч. – Боцман добавил вполголоса: – Нельзя ведь так, внаглую.
Когда Кутузов это сказал, Просеков взглянул на него очень внимательно, с любопытством. Трощилов на всякий случай посторонился, чтоб расчистить для боцмана свободное пространство. Прямо за спиной Дракона был еще один трап, который вел в нижние каюты. Так что Кутузов мог загреметь до самого палубного дна! Откровенно говоря, большего желания Трощилов и не имел. Но этого не произошло. Просеков, со свойственной ему привычкой неожиданно менять решения, спросил:
– А что, если я соглашусь?
– Да ничего! Покрасим судно, сделаем порядок... – заговорил Кутузов скороговоркой. Пошарив рукой возле ноги, поднял литровую банку с плавающими томатами: – Напиточек развел, хотите хлебнуть?
Просеков хлебнул.
– Дрянь.
– Безградусная, ясное дело, – посочувствовал Кутузов. – Значит, согласны?
– Буду красить.
Дик, услышав такое, от огорчения сделал лужу в коридоре.
– Вот и хорошо, – проговорил Кутузов, и на его лице отразилось простое удовлетворение, что "Кристалл" будет выкрашен, и Герман Николаевич Милых, нынешний капитан "Агата", на который Кутузов собирался перейти, останется им доволен.
Разговор между Кутузовым и Просековым объяснил Трощилову главное: чем они будут заниматься сегодня. Боцман затеял покраску, рейс объяснился просто. Но произошла неожиданность: Просеков согласился надеть робу матроса. Если Просеков, знаменитый капитан, сделается матросом, то что же может произойти? Кокорин без него не выведет судно из Полыньи. Куда ж они тогда заплывут, если и сейчас неизвестно где?
Надо было срочно искать какой-то выход. И выход был один: нужен защитник, к которому он мог бы нырнуть под крылышко. Но где такого найти? Трощилов вспомнил про второе поручение старпома: разбудить водолазов. Сейчас он мог присмотреть среди них дружка.
3
Каюта у водолазов была небольшая, в четыре койки, с переборками, отделанными голубым пластиком. Под иллюминатором стоял деревянный стол, круглый, с металлическим основанием, с голубой плоскостью, местами затертой от касаний карт. Два водолаза спали за красивыми занавесками из плотной ткани с тиснеными силуэтами знаменитых соборов и церквей. Кондиционер был отключен, зато крутился вентилятор. И как только Трощилов сюда вошел, на него словно пахнуло другим воздухом. Тут люди жили, как на отдельной планете, никого не признавая и ни от кого не завися. Официально зависели и признавали, а на деле все подчинялись им. И не то чтоб давили на остальных. Как раз нет: жили спокойно, размеренно. Но это спокойствие, особая спаянность людей притягивали других, которые были каждый по себе. Поэтому здесь всегда посторонние сидели.
Сегодня сидел плотник Леша Шаров, лохматый и небритый, с добрыми и какими-то тоскливо-безголосыми глазами мученика. Был еще повар Дюдькин, поседевший не ко времени так густо, словно ему перекрасили голову. Это случилось с ним после неудачного рейса за границу, когда английский лоцман в норвежских шхерах посадил на камни его пароход... Казалось бы, что такого, если человек поседел? Особенно вот такой, малопривлекательный. Он мог только радоваться, что дешево отделался. Но Дюдькин воспринял седину как позор и наказание. Трощилов слышал, что он, стыдясь своей головы, прятался даже от собственной жены.
Приходил повар потому, что работы у него не было. С тех пор как "Кристалл" потерял фрахт штаба Севморпути, им полагалась норма питания, как на портовый катер: по 25 копеек в сутки на члена команды. Поэтому ели один раз: или завтракали, или обедали, или ужинали. А чаще всего ходили есть на какой-либо пароход, если он становился в Маресале. Дюдькин, появляясь здесь, приносил что-нибудь, что хранил про запас. Сегодня он принес кусок вареной говядины, и Юрка Ильин, второй по значению водолаз, говядину ел, вгрызаясь в мясо крепкими зубами. А Дюдькин так на него смотрел, словно сам становился сыт. И такими были все повара на флоте. Они могли не только обходиться без еды, но даже полнеть, глядя, как едят другие.
– Вкусно?
– Ага, ничего.
– Напиши дочке, как ее отец готовит, – попросил Дюдькин. – Она красивая. Ты ей напиши, пожалуйста, что телятина хорошая.
– Красивая, говоришь? А куда ей писать?
Ильин, голый по пояс, вытерев о полотенце пальцы, стал натягивать на себя майку с оскаленной мордой тигра. Он имел на судах прозвище Отелло, так как был ревнив. Немного искажала его южную красоту мордовская скуластость щек, а его сухое смуглое тело, бывшего десантного водолаза, с буграми перекатывающихся под кожей мышц слегка безобразил треугольник густых волос на груди. Этот лохматый треугольник как раз вызывал особое восхищение Дюдькина. Впрочем, Юркой как удальцом восхищались многие. Но повар к тому же его и любил.
– Ого-гох! – проговорил он, дотрагиваясь до мышц.
– Ерунда... – Ильин, красуясь, лениво отвел руку повара. – Так куда же ей писать? – переспросил он насчет дочки. Он любил все выяснять сразу, не откладывая в долгий ящик.
– На юге она, отдыхает с матерью... Она моя гордость! Получает шесть рублей сверх стипендии за успеваемость.
– Умная?
– Ого-х!
– Такая не подходит. – Ильин сразу потерял к ней интерес.
– Потому что ты ветреная голова, – упрекнул его повар. – Вот ты, такой человек, водолаз! А к девкам ходишь. А сам трижды женат.
– Во-первых, во-первых... я трижды женился на одной, на своей жене, отвечал Ильин резко. – А то, что я хожу, хоть водолаз, так на это лишь старшина мне указ... – Он мотнул головой в сторону верхней койки, где лежал, занавесившись, их командир. – А то, что я хожу, хоть и женат, – говорил Ильин, запутываясь в повторениях слов, – так теперь один телефонный столб не ходит. И то потому, что чашечки вниз.
– Это верно, – поддакнул повар.
Дюдькнн, видно, и сам не понимал, отчего упрекнул Ильина в распутстве. Наверное, ляпнул из обиды за свою дочь, способности которой Юрка не оценил. Но водолаз все еще не мог простить повару его замечания и ударил напоследок.
– Да ты-то сам, – сказал он. – Ни в жизнь ты не можешь красивую дочку родить.
– А вот и родил!
– Не твоя она...
Повар, пугавшийся категорических утверждений, сразу сник. Он помолчал, а потом сказал словами песни:
– Но моряки об этом не грустят.
– Как не грустят? – опять прицепился к нему Юрка. – А если дочка твоя, твоя?..
– Да, – сказал Дюдькин, оживляясь.
– Значит, любит тебя?
– Обязательно.
– А ты – "не грустят". Грустят... Вот видишь, какой ты!
– Ты прав, Юра! – сказал Дюдькин, благодарно принимая упрек, что он плохой отец, раз Ильин так повернул насчет его отношений с дочерью.
Трощилов все это время просидел как мышь. Про себя он уже понял: из Ильина для него защитника не получится. Ильин играет дурной силой, он никакой опасности не понимает. Для него тот авторитет, кто силу имеет. Поэтому он и старшину признает. А кто для него Трощилов? Червяк, пустое место.
Ожидая, когда поднимутся остальные, матрос решил приберечь свое сообщение, что водолазам надо вставать, напоследок, если у него спросят, зачем пришел. Но никто ни о чем у него не спрашивал, и постепенно Трощилов отключился от всего. Он сидел, отупляюще переваривая воздействие тепла, запах тел, разговора, в который не вникал. Сидел, чтоб сидеть, испытывая привычное удовлетворение, что минуты, отсиженные здесь, ему оплатят. С утра, отправляясь на побудку, матрос старался побольше урвать таких вот минут: не сразу шел в каюты, а когда заходил, подолгу толкался между коек, разглядывая спящих, одевающихся людей; доедал на камбузе кислые макароны, соскребая их со стенок котла; запирался надолго в гальюне, спускался в машину, чтоб где-либо прикорнуть возле теплых труб. И так до тех пор, пока его не отыскивал боцман или матрос, кого посылали вдогон. Сегодня же, спустившись сразу в каюты, Трощилов вводил и заблуждение боцмана: тот наверняка ищет его наверху, охотясь по досконально изученному маршруту. Леши Шарова, своего сменного по вахте, Трощилов не боялся. Шаров, хоть и был плотник, старший матрос, но он был такой, что лишнего слова не скажет. Трощилов не слышал ни разу, чтоб Шаров вообще говорил. Недаром он имел на судне прозвище Муму.
И все же что-то, видно, Трощилов не рассчитал. Наверху раздались боцманские, дзинькающие подковками сапоги, и Кутузов распахнул дверь. Мгновенно выделив Трощилова среди остальных, он тем не менее ничего ему не сказал. Проходя к столу, раскрыл занавеской Ковшеварова, третьего по значению водолаза.
– Гриша, вставай! В карты перекинемся.
Ковшеваров, узкий и длинный, словно вытянутый одной костью под широкую перекладину плеч, откинул одеяло, показав матерчатые, в цветочках, трусы, и, спускаябосые ноги на пол, сказал Трощилову, который сидел неподалеку и мог его стеснить:
– А ну-ка брысь...
Трощилов отодвинулся.
– Сон приснился, – Ковшеваров влез в старенькие шаровары.-Тащили девку из воды.
– Красивая?
– Да... не заметил.
– Ну и что?
– Спасли.
Голос у Ковшеварова был спросонок какой-то рыдающий и давал странный контраст его поджарому, заряженному опасной силой телу и такому же недоброму, хмурому лицу. Это был не основной его голос, а эпизодический. А настоящий его голос был другой, густой и крепкий, как у московского диктора. Из-за такого голоса он был среди своих обеспечивающим водолазом: в воду не спускался, а дежурил на телефоне, отвечая за связь и за подачу воздуха на глубину. Это был самый зловещий человек, кого Трощилов знал.
– Говорят, в пароходе девка была, – Кутузов смотрел, как Шаров раскидывает карты. – Может, сон в руку?
– Если в пароходе, то ей все.
– Ни одного случая, чтоб спасли?
– Не помню.
– А пароходы, – спрашивал Кутузов, поигрывая небольшим плотницким ножиком с красной рукояткой, – поднимали?
– Не было при мне.
– Да-а...
– Сегодня я подниму, – сказал Ильин. – Специально для тебя.
– Ты его еще найди.
– Если захочу, захочу...
– За шабашку я бы пароход взял, – высказал свое мнение Ковшеваров. – А что? На ледоколах водолазы спят, а пятьсот рублей отдай! Пусть положат на троих, тогда.
– Счас, положили...
Играя, они продолжили разговор о снах.
Ильин все порывался что-то вспомнить, лицо у него становилось сентиментальное. А дальше этого выражения дело не шло. Юрка, если и видел что, должен был запомнить точно. Придумывать он не умел. Зато боцман Кутузов мог видеть любые сны.
– Приснилось, что сплю, – рассказывал он. – А вокруг много моряков, И все прут на "Шторм". Я кричу: "Ку-да вы?" А сам думаю: "Что-то тут не то..." – и остался на причале. А "Шторм" отошел, идет, а потом – раз! – стал тонуть и утонул.
– Не видел где?
– Деньги на четверых!
– Ишь ты, спекулянт...
– Значит, утонул, – продолжал Кутузов, раскорячась на стуле. – И тут подходит ко мне Герман Николаевич, мой старый капитан. Подает руку, вот так: "Здоров, Кутузов Валентин. Ты кто?" – "Я боцман ваш". – "Будешь, говорит, за пароход умирать". И раз! – бегут эти, с лопатами... А я думаю: "Ну, хорошо, пускай я, а как же моя Лида, мой сынок Андрюшенька?.."
Тут они доиграли кон, и поднялся Шаров – вахта Трощилова кончилась.
Кутузов его удержал:
– Сиди, Леха...
Боцман порой предпочитал, чтоб Шаров отдыхал, а не работал. Потому что Шаров, уходя на палубу, мог оставить без дела и его самого. Это было нежелательно боцману сегодня, в великий день покраски. Глядя с нежностью на своего любимца, которого очень ценил как заместителя и будущего преемника, Кутузов его успокоил:
– Пока Кокорин поставит судно, баба сумеет родить.
– Coy-coy.
Это было единственное, что Шаров произносил: непереводимое фразеологическое сочетание, позаимствованное им у американских моряков. Оно означало нечто вроде: "Поскольку-постольку".
– Ну и как, закопали тебя?
– Не допустил Милых, – ответил Кутузов с гордостью. – У него на "Агате" сейчас какой дракон? Старик... Помнишь, Леха, того дракона с "Вали Котика"? Только ушли в плавание, а он взял и умер. Пришлось из-за него из рейса вернуться. А спасателю как возвращаться? У него один час стоит тысячу рублей! На спасателях здоровые боцманы работать должны... Я прошлый раз мог на "Агат" перейти, когда он в Азию шел. Да с боцманом не сладили. Я ему говорю: "Буду принимать твое хозяйство по акту, до последней рукавицы". А он: "А-а, тогда останусь". А куда он денется? – закончил Кутузов, довольный своей принципиальностью.
4
Ильин внезапно бросил карты и посмотрел на верхнюю койку, где лежал старшина.
– Жора, ты не спишь?
– Говори, – послышалось за занавесками.
– Станцию будем готовить?
Водолазный старшина Суденко свесился с койки, чтоб стряхнуть пепел. Это был малый лет тридцати, рыжий, обсыпанный веснушками, с васильковыми, прямо девчоночьими глазами, которые казались ненастоящими на его грубоватом лице. Порывисто потянувшись к пепельнице, он вопреки ожиданию взял ее не резким, а каким-то округленно-плавным движением своей большой полной руки и, старательно погасив окурок, поставил пепельницу на место. На "Кристалле" старшина имел прозвище Молотобоец – из-за своей физической силы. И хотя он не играл ею, как Юрка, но было видно, что он силен. Когда он лежал наверху, прогнув койку, то казался излишне тяжел, даже грузен. Но как только слез на пол, это ощущение пропало. Сложен он был отлично, несмотря на свой не очень высокий рост. И во всем его белом, ладном, без видимой мускулатуры теле, в плавных движениях рук, напоминавших волнообразные действия морского животного, была какая-то особая природная грациозность, вызывавшая мысль о несовместимости его с остальными. Если Ковшеваров и Ильин были, в сущности, люди, научившиеся глубоко нырять, то старшина как бы и не был вовсе человеком. Притом ощущение, что он не такой, как все, возникло из ничего. Ничего он не делал особенного, но само его присутствие действовало как неизвестно что.
Пока старшина одевался, позевывая, почесываясь, с присущей ему несерьезной улыбочкой посматривая по сторонам, все в каюте как-то притихли, сразу потускнев перед ним. И по лицам водолазов, стоявших едва ли не по стойке "смирно", было видно, что все, что происходило до этого, не существенно. А существенно лишь то, что старшина проснулся и что он, проснувшись, предпримет. Эта подчиненность в них, необычная на гражданском корабле, объяснялась тем, что они, глубоководники, находились на особом учете и, по сути, считались военными людьми. Даже боцман Кутузов, ревниво воспринимавший чужую власть, переменился при старшине, взяв свойственный ему в таких случаях, но, правда, ничего не значивший подхалимский тон.