Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 1 том"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
Надеемся, что наша просьба будет удовлетворена.
Алеша еще раз повернул бумажку и разочарованно произнес:
– А подписей нет.
– Да, – взял бумажку обратно заведующий. – Да. Подписей нет. Действительно...
Он придавил бумагу тяжелым пресс-папье и с любопытством посмотрел на учащихся.
Алеше чувствовал себя неловко. В кабинете было тихо, пахло вымытым полом и канцелярией.
«А он не хочет с нами говорить, – вдруг подумал он о заведующем и рассердился. – «Зачем же звал?» – и заерзал на месте. Стул заскрипел под ним.
– Подписей действительно нет! – опять промычал заведующий и, ваяв бумагу, уставился в нее.
– Это «белорыбица» написала, – брякнул вдруг Лукьянов и покраснел.
– Кто? – удивился заведующий.
– Ученица есть такая, Лариса Алферова. Некому больше.
– A-а! Да... да!
Это впервые происходило в жизни заведующего: ученики сидят в кабинете, он беседует с ними, как с равными, советуется. Он глянул поверх бумаги: школьники сидели спокойно, степенно. Только в глазах Алеши Гайдаша заведующий прочел вражду.
«Это почему же?» – подумал заведующий недоуменно.
– А политграмоты все равно нет, – пробурчал Алеша и, объясняя, добавил: – Вот они про политграмоту в заявлении пишут.
– Да, – поддержал Лукьянов. – А математик на уроки опаздывает.
– Видите ли... – вступился заведующий. – Он чувствовал себя неловко. Вызвал их сам, взволнованный заявлением верующих, любопытствуя, смотрел на них, на ячейку, хотел сказать им, что душевно рад он, старый, седой педагог, работать с молодежью.
Она дерзка и несправедлива к сединам, молодежь. Он понимает это.
– Видите ли... преподавать обществоведение вызвался сам завнаробразом. Он занят, не ходит. Других нет. Математик Хрум опаздывает на уроки? Да, но он один на все школы. Видите ли: учителям не плачено три месяца. А ведь они люди, и люди неимущие. Программ учебных нет. Я в наробразе ежедневно бьюсь. Вот условия! – Он встал. Теперь он чувствовал себя, как педагог в классе: легко и уверенно. – А нужно строить новую школу. Как?
Алеша ерзал на поскрипывающем стуле, и ему все хотелось пересесть на диван: тот не скрипел. Но он не решался. Взглядом бродил по стенам. Набрел на фотографию: седой заведующий в учительском мундире среди других учителей.
«А он, кажется, директором гимназии был?» – вдруг вспомнил Алеша и с любопытством и недоверчивостью посмотрел на заведующего.
– Я слышал... – вдруг повернулся заведующий к Алеше, – я слышал, как вы сейчас там, в коридоре, кричали о перевыборах самоуправления. Что ж! Вы – ячейка! Вы и возьмитесь за самоуправление.
– Я не ячейка, – пробормотал Алеша, но заведующий не расслышал. Он видел только, как недоверчиво и враждебно горят глаза Алеши.
«Это зачем же?» – опять подумал он и догадался.
Ему захотелось тогда рассказать о себе: как учился на медные деньги в семинарии, потом в учительском институте, как бегал по урокам, по кухмистерским, как голодал, как пробивался к знаниям, сторонился зрелищ, сторонился собраний; молодым медведем с аккуратно заплатанными рукавами шатался по университету; кончил – и на службу; как третировали семинариста другие преподаватели – за окающий говорок, за медвежью силу в руках, гнущих пятаки. Так и жил. Вечным учителем младших классов. Дети текли сквозь руки, в пятых классах они уже не узнавали своего старого учителя, учителя приготовишек.
И вот – революция. Клочья царского портрета в школе. Перепуганные педагоги. Директор, спрятавшийся дома! Школьный и родительский советы избирают директором его, учителя приготовишек. И он, растерянный и недоверчивый, приступает к работе. Город переходит из рук в руки. У власти то красные, то белые.
На лютых жеребцах залетают в город бандиты. Директора гимназий, архиереи и попечители сбежали за границу. Он один остался среди давно не штукатуренных стен гимназии. Бродит по мертвым классам, ожидает: загудят классы детскими роями. Скоро! Скоро! Так зимой бродит по пасеке старый и мудрый пчеловод.
– А надо новую школу строить, – произносит он вслух, раздумчиво. – Как? – Он опять берет заявление со стола. – Это мы сами, мы должны решить – как.
Юлька засмотрелась на седины заведующего.
«Как у Максима Петровича», – думает она и неожиданно говорит:
– Мы тоже, Федор Сергеевич, мы тоже хотим новую школу. Мы поможем. Вы скажите нам, как что делать. Мы поможем. Мы...
Вдруг дверь открывается, и в ней появляется Рябинин.
– Можно? – спрашивает он.
Федор Сергеевич идет ему навстречу:
– Прошу!
Рябинин беглым взглядом окидывает комнату и замечает Алешу.
– А, и ты здесь? Отлично!
– Нет! Я сам по себе, – бурчит Алеша, но подходит вместе с Рябининым к столу.
Опять они все вместе. Заведующему кажется, что и сам он молодеет. И пока Рябинин читает заявление, он смотрит через покрытое теплым паром оконное стекло, как ползут по улице апрельские сумерки, сырые и лохматые.
3В детском доме на беседе девочки вдруг спросили Юльку:
– Тетя Юля, а скажите: как будет при коммунизме?
И застыли в ожидании. Видно, вопрос этот, поднявшийся как-нибудь случайно во время игр или ночных шепотов, был ими сегодня заранее подготовлен.
Юлька растерялась, густо покраснела и не могла ничего ответить.
Ей стало стыдно и даже страшно.
Как же так? Она член детской коммунистической – коммунистической! – группы, а о коммунизме такие мутные бродят в ее голове понятия, как легкие, неуловимые облачка в августовский зной.
– При коммунизме? – ответила она запинаясь. – При коммунизме всем будет хорошо!
Она могла еще добавить:
– Не будет ни богатых, ни бедных.
И больше ничего, ничегошеньки.
Будет всем хорошо! Она была в этом уверена.
Но как это будет, не знала.
А сейчас еще плохо. В детском доме не топлено, только на кухне ярко горит русская печь, варятся похлебка и каша.
Дежурный по кухне воспитанник задумчиво ковыряет пальцем в носу.
– Опять шрапнельная каша? – спрашивают ребята.
Дежурный не отвечает.
– Без масла?
С зари Юлька становится в очередь за хлебом, за керосином, за пшеном. Даже у водопровода длинная, бряцающая ведрами, как колоколами, очередь: в остальных водопроводах полопались замерзшие краны и трубы. Юлька стоит в этой колокольной очереди со своим зеленым веселым коромыслом, а на ее спине мелом написано: «337» – номер в очереди за хлебом.
Она терпеливо стоит с утра до обеда, иногда ее сменяет Варюшка, даже карапуз Наталка приходит на помощь. Юлька слушает негромкие рассказы женщин о картошке, о больных детях, о жизни.
Мальчишек нет в очереди, все девочки. Все Юлькино поколение терпеливо стоит в очередях, по-взрослому, по-бабьи сложив на животе руки, прижимая к боку заплатанные кошелки.
– При коммунизме всем будет хорошо!
Значит, ни очередей, ни шрапнельной каши, ни замерзших кранов, ни гор нечистот на задних дворах? И все будут довольны, счастливы. Но как, как это будет?
В отчаянии пришла Юлька домой, постучалась к Максиму Петровичу.
Он был дома. В этот сумеречный час он всегда дома. Он живет один. Юлька знает, что жена Марченко погибла на каторге. Ее фотография висит над столом: доброе, ласковое лицо. Она была учительницей, и это тоже знает Юлька. А Максим Петрович когда-то был шахтером; синие рябины на лбу и щеках – это уголь под кожей, память об одной катастрофе в шахте.
В городе Марченко считают суровым, строгим руководителем: многие его даже боятся. Вот этого уж совсем не может понять Юлька! Как можно бояться Максима Петровича? Он добрый, он самый добрый на земле, никого добрей его еще не встречала в своей жизни девочка. И он простой, совсем простой, и веселый: его можно обо всем спросить, ему можно все рассказать. Вот и сейчас, прямо с порога начинает Юлька свой рассказ.
– Из меня не выйдет коммунистки, – сказала она печально и рассказала, как «засыпалась» на беседе в детдоме.
Большая керосиновая лампа горит в комнате Максима Петровича. Юлька забирается в угол пружинного дивана.
Ненужные электрические провода белеют на темных обоях комнаты, электрическая станция дает тощий свет только клубам, школам и учреждениям. Тени висят по углам, как развешанное платье. В комнате уютно и даже тепло.
Потирая руки и посмеиваясь, суетится около Юльки хозяин комнатки.
– Чайку, Юлеша, чайку! Я сейчас!
– Нет, нет! Не надо! Вы лучше мне расскажите. Я вас спрашивала.
– Ага! Да, да! – улыбается Максим Петрович. – Значит, барышня с серьезным разговором пришла?
Юлька надувает губы: чего это он ее «барышней» называет? Чтобы позлить, да? Знает ведь, не любит она этого. И смотрит на нее как на девочку, не хочет серьезно разговаривать.
– Я лучше уйду! – поднимается она обидчиво, но видит, что Максим Петрович, сразу посерьезневший и даже надевший свои темные дымчатые очки, уже подошел к карте. Карта висит на стене – большая и пятнистая, как персидский ковер.
Она с ногами забирается в свой уголок и, притихшая, ждет.
– Нищая, серая, – тихо говорит Максим Петрович и проводит рукой снизу доверху, от синего до синего.
Юлька понимает: это он о России так говорит. И ей представляются города и села, в которых она жила. Маленькие уездные деревянные городишки, столбики на большой дороге, слепые домики с окнами в узорчатой резьбе, как образа в киоте, редкие чахлые березки вдоль кривых улиц, мостовые – камень цветет мхом, пыльная трава-бурьян, у трактира коновязи из сучковатых жердей, рассыпанная солома, навоз, пьяный мужик на разухабистых дровнях.
– Безземелье, теснота, бедность, лучинушка, – задумчиво продолжает Максим Петрович.
Юлька тихо сидит в уголке дивана.
Бабушка оправляет «каганец», фитиль горит тускло. Стены небеленые, тараканы, кислый запах квашни, дети на печи в груде лохмотьев. Женщины тихо поют: «Дого-о-ра-ай, моя-я лу-у-учи-и-и-на-а...» – и покачиваются в такт песне и работе.
– Россия! – всматриваясь в карту, говорит между тем Максим Петрович. – Волки и медведи. Ни дорог, ни путей. От Печоры до Куры. Тайга, степи, пустыни, леса, в которых мхом заросли люди. Россия...
Дед кряхтит, покрикивает на лошадку, сани кряхтят, снег кряхтит, поскрипывает. Ни огонька, ни собаки даже. Закутанная в тулупчик, дрожит Юлька от холода и страха.
А потом с матерью бредут: уже большая Юлька. Бредут, бредут, спотыкаются, мешок с картошкой оттягивает Юлькины плечи. Крепится Юлька, дует на зябнущие руки: скоро ли, скоро ли деревня? Все поле в кочках. Они посеребрены снежком.
Юлька спотыкается, чуть не плачет. Вот уже и плачет, тихо, про себя, шмурыгая носом, чтобы мать не слышала.
Но что же это она Максима Петровича плохо слушает? Вот он остановился и удивленно смотрит на нее.
– Нет, я слушаю, слушаю, – оправдывается Юлька, слезает с дивана и подходит к карте. – Вот вы о России...
– Сиди, сиди! – усаживает ее опять на диван Максим Петрович и усмехается. – Сиди уж, голубок! Я увлекся. Так что ты спрашивала?
– Да. Очереди, Максим Петрович, и шрапнельная каша. И потом – про коммунизм.
– Ага!
Максим Петрович закладывает руки за спину и начинает ходить по комнате. Он похож сейчас на учителя, читающего урок.
– Россия! – говорит он и пожимает плечами. – Сто шестьдесят миллионов. И все хотят есть.
Ну да! Ведь Юлька знает: в Поволжье засуха. Фабрики, заводы стоят. Но почему?
Почему? Это очень тяжело смотреть – мертвый завод!
Она проходит часто мимо него, когда идет в детдом. Мертвый, молчаливый и как будто весь в паутине, и грачи в трубах. Они кричат сейчас голодно и хрипло над мертвым заводом. Почему?
Максим Петрович опять подходит к карте. Улыбаясь, он смотрит на нее, неторопливо почесывает щеку, собирает седую щетину в кулак.
– Так-с. Ты спрашивала? – И вдруг: – Вот река Волхов. Древняя, седая река. Новгородская вольница, ушкуйники. Здесь построим огромную, гигантскую электрическую станцию. Свет в Петроград, в села! В каждой избе – электрическая лампочка! А? Штеровка – это около нас. Ток Донбассу! Днепр! Пороги! Сечь! Поперек Днепра – плотина! Самую большую в мире гидростанцию. А? В каждой избе – электричество. Электрическая пахота. А? Очереди? Хо! А механическое хлебопечение? А? Мощные заводы! Все заводы будут работать! Все шахты давать уголь! Все вышки – нефть! А? Хорошо, голубок?
Сам увлекаясь, он рассказывает Юльке план ГОЭЛРО.
Юлька тихо смеется в своем уголке. Это хорошо, то, что рассказывает Максим Петрович. Это хорошо, потому что это сказка. И она чувствует себя снова маленькой русой девочкой. Дед на печке бубнит ей об Иване-царевиче и жар-птице.
Лампа коптит, замечает Юлька, но ей лень вставать. И не хочется прерывать Максима Петровича. Пусть коптит лампа, легкий дымок ползет над колеблющимся кружком света.
Максим Петрович продолжает говорить, осторожно, плавно ступая по стонущим половицам. Вот он в кружке света – седина его серебряно блестит; вот он прошел дальше – в темный угол. Он говорит теперь ласково и тихо, он рассказывает каштановой Юльке о будущем, о коммунизме – и это звучит для девочки как чудесная, увлекательная сказка. Сказка про электрическую жар-птицу.
Жар-птица плывет над колокольной очередью, вспыхивает ее огненный хвост. «Это Днепр», – почему-то вдруг решает Юлька и вспоминает: закатывалось в Днепре солнце, переливалось, подрагивало, как огненная рыба, или, как огненная птица, билось крыльями о воду.
«Значит, я в Черкассах!» – догадывается Юлька, и зелено-зелено становится перед ее глазами. Но вдруг появляется жар-птица и своим нестерпимо блестящим хвостом бьет по глазам. Юлька больно щурится: красные, зеленые, желтые круги вспыхивают перед нею, глазам больно.
Нет, это лампа коптит!
Девочка открывает глаза и видит: Максим Петрович сидит с ней рядом, ее голова у него на коленях. Он улыбается Юльке, а она, вспыхнув от стыда, быстро соображает:
«Я уснула! Ой, какой стыд! Что подумает обо мне Максим Петрович? Пришла с серьезными вопросами – и уснула. Ой, стыд какой!»
– Я совсем-совсем мало спала, Максим Петрович, – оправдывается она. – И потом я с пяти часов в очереди.
– Ну и спи, и спи, голубок! – смеется старик. Какой-то нежной, застенчивой и особенно бережной любовью любит он детей: может быть, оттого, что своих не было. Царская каторга помешала ему иметь семью и детей. – Спи, голубок! А я тебе сказку скажу.
– О жар-птице? – смеется Юлька.
– Какую хочешь!
Юлька встает, оправляет лампу, прощается с Максимом Петровичем и идет к себе. Ей хочется записать сегодняшний вечер в дневник. Она садится за столик, достает тетрадь и задумывается. Ей очень многое хочется записать. Она переполнена чувствами и мыслями, а слов у нее нет: они расползаются, как муравьи из расшевеленной кучи.
«Я хочу быть очень хорошей коммунисткой», – начинает записывать Юлька и задумывается. Мать тяжело храпит рядом.
– А маме этого никак не объяснишь, – безнадежно шепчет Юлька. – Бедная мама!
Капель звенит о стекло единственного окна. Послезавтра пасха, комсомольская пасха.
Мать сказала:
– С безбожниками пойдешь – домой не вертайся.
Юлька грустно смотрит, как стекает по синему стеклу вода.
«Даже вечером оттепель», – удивляется она.
Потом вспоминает что-то, краснеет и дописывает в дневник: «И никогда не выйду замуж».
– Пойдешь с безбожниками – домой не вертайся, – сердито сказала утром мать и ушла из дому, хлопнув дверью.
А Юлька решила:
«Пойду!»
И чтобы уже все это скорее кончилось, решила уйти сейчас.
Она собрала свои книжонки и тетрадки, любимую картинку сняла со стены, бельишко ваяла, связала в узелок и заплакала.
Не себя ей было жалко. Как-то само собой разумелось, что группа ее не бросит, устроит. И даже не мать жалко было (что же, сама выгнала!). Жаль было Наталку и Варюшку.
«Кто их накормит?» – горестно думала она, целуя в последний раз кудрявую головку Наталки.
И ушла.
На улице встретилась с Алешей.
Тот задумчиво брел, сшибая палкой тающие сосульки с заборов.
– Что? Не нашел работы? – участливо спросила Юлька.
Алеша безнадежно мотнул головой в ответ.
– Ну, ничего! – утешила девочка и, вспоминая вчерашний вечер, добавила: – Скоро всем работа будет!
Она начала рассказывать полушутя, полусерьезно вчерашнюю сказку Максима Петровича.
Ей хотелось верить в нее.
– Я, знаешь, – вдруг сказала она неожиданно для самой себя, – я инженером буду.
– Кому теперь нужны инженеры?
– Нет, нет! Будут нужны! Вот увидишь: будут! – Ей хотелось еще говорить о себе. Сейчас, когда она ушла из дому, ей казалось: сама она другая, и жизнь открывается другая, и нужно что-то делать, делать, делать, торопливо, спешно, экстренно. – Я буду инженером по электричеству.
Алеша пожал плечами: она была девочка, она не знала, что такое биржа, она не знала, что такое, когда дома нечего есть, а отец болен и кашляет кровью.
– Ты куда это с узелком? – спросил он равнодушно-покровительственным тоном.
Юлька небрежно взмахнула узелком, перебросила его через плечо. В узелке было все, что она имела: на будущее, на жизнь.
– Я в детский дом иду жить, – беспечно ответила она. – Совсем. – И, увидев удивленные глаза Алеши, добавила просто: – Мать против комсомола.
Они расстались на перекрестке. Алеша крепко, как парень парню, пожал ей руку. Она беспечно тряхнула косой и пошла по тротуару, четко постукивая каблучками.
Пришла в детдом, обняла бросившихся к ней навстречу девочек и сказала им устало:
– А я к вам жить. Совсем...
ШЕСТАЯ ГЛАВА
Хочешь быть Человеком что надо.
Но не знаешь:
Сумеешь ли быть?
А. Безыменский
1Овчинный кожушок, туго перепоясанный ремнем и похожий, как казалось раньше Алеше, на кавалерийскую венгерку, совсем охудел, изодрался. Клочья грязной рыжей шерсти оседали на рубахе. Можно было подумать, что Алеша линяет. Насмешливые ребята дразнили Алешу «драным козлом», а девочки брезгливо морщили носики, чуя кислый запах овчины.
Но вот сегодня на улицах лужи, расторопные ручьи, оголтелая детвора в распахнутых, забрызганных грязью пальтишках; в школе семечная шелуха на полу; на оконных стеклах грязные, тощие струнки, в сапогах чавкает вода, ноги мокрые. Значит, окончательно и бесповоротно – весна.
Весна!
Она летит на город, широко распахнув синие крылья туманов. Она дымится уже в тихих переулках. Она врывается в школу, звенит капелью со стекла, стучится, ломится в двери, зовет на улицу, на улицу!
Весна падает над городом неожиданно, как ливень. Дымная моя родина, какой ты тогда становишься красивой!
Вдруг оказывается, что под окном старой инструменталки существует березка. Всю зиму на ней цвели только стружки, выбрасываемые из окна. А сейчас она отряхнулась, зазеленела, расцвела, как девушка, узнавшая первую любовь.
Вдруг оказывается, что терриконы похожи на синие хребты гор, что они могут куриться; ночью видно, как горит на них порода; кажется, что это дружные костры пылают на горе.
Вдруг оказывается, что степь – рыжая летом, черная осенью, грязно-серая зимой – может быть еще и зеленой! Да какой! Сочно-зеленой, юной, словно степь только что родилась и, удивленно покачиваясь, лежит под солнцем; ахает: как прекрасен мир!
Так работает весна.
Мы стояли на Кавказе. Наш военный городок затерялся среди чужих, неуютных гор. И однажды, в январе, мы проснулись и ахнули: где мы? В Рязани? В Чухломе?
Горы исчезли, затянулись снежным туманом. На полях, на кладбище, на деревьях снег. Маленькие домишки совсем занесло. А из узорчатого окна, над которым нависла белая мохнатая крыша, пробивается робкий, неуверенный огонек. И каждый из нас вспомнил свою Рязань.
Меня обступают сейчас большие дома. Они лезут ко мне в окно. Трамваи плывут по потолку моей комнаты. Поезда отправляются в путь. Но донецкая степь колышется предо мною. Вот иду: пыльная дорога, ржавый бурьян, неоглядное солнце и сизый дымок на горизонте. Эх, родина!
Алеша скинул на парту постылый кожушок и в одной ситцевой рубахе бросился из класса.
Тяжелая дубовая дверь широко распахнута. Весна льется, хлещет, врывается в сырое каменное здание, и Алеша прямо со школьного порога, как с берега, головой вперед бросается в весну, в апрельскую теплынь, в дрожащие волны света.
– И-го-го-го! – кричит он молодым жеребенком. – И-го-го-го! Эй, догоняй! – бьет он кого-то по спине и шарахается от него, бежит, высоко закидывая ноги.
Безработица, голодовка, смута в школе – все сброшено, как овчина на пол.
Две девушки, перепрыгивая с камешка на камешек и размахивая потертыми папками «Musique», прошли мимо Алеши, оживленно болтая о ком-то неизвестном ему.
– Нет, он красивый! – донеслось до Алеши, и он остановился прислушиваясь.
Но девочки были уже далеко, было видно, как подрагивали русая и рыжая косички, перехваченные черными бантами.
«А я какой? – мелькнуло вдруг у Алеши. – Красивый или нет?»
И покраснел.
Он редко смотрелся в зеркало. Своей наружностью вовсе не интересовался. Знал, что у него лицо монгольское, скуластое, и не печалился и не радовался. Какой есть!
А сейчас вдруг захотелось быть красивым, богатым, умным. Одеться хорошо. Галифе темно-синие, френч. Сапоги иметь целые, чтобы не текли, шевровые, чистить их у чистильщиков, чтобы как зеркало и солнце на носке.
«А вдруг я красивый?» – подумал Алеша и засмотрелся на свое отражение в большой луже.
Но в луже играла вода, и все колыхалось, ходило, ломалось – и небо, и здания, и скуластое Алешино лицо.
В глубокой задумчивости пошел он в школу. На лестнице столкнулся с белокурой Тасей.
– Простите! – пробормотал он сумрачно и хотел пойти дальше, но Тася окликнула его.
– Скажите, Алеша, – она сделала большие глаза и докончила шепотом: – Вы комсомолец, да?
– Нет, – пробурчал Алеша. – А что?
– А мы, все девочки, думали – комсомолец. К нам не подходит. Серьезный такой!
Алеша слушал, как тараторила Тася, и сбоку смотрел на беленькую ее шейку, на которой кучерявились пушистые белокурые завитки.
«А Тася красивая?»
Он вздохнул и вдруг произнес нерешительно:
– А скажи-ите: я красивый или нет?
И только когда сказал, когда услышал свои слова, понял: сказал непоправимую глупость. Увидел расширившиеся глаза Таси, вздернутые белобрысые брови, сломавшиеся в удивлении. Потом брови дрогнули, глаза сузились, с громким хохотом убежала Тася.
Алеша видел: подхватила под руку подругу, и уже и та заливалась в веселом хохоте.
«Это про меня!» – уныло подумал он, пошел в класс и упал на свою парту.
Кислый запах овчины щекотал ноздри. Алексей поднял свой кожушок, повертел в руках и, рассердившись, засунул далеко под парту.
У всех были ладные пальтишки: у Толи Пышного – из отцовской старой шубы, у Воробейчика – из клетчатого одеяла, на Ковалеве – стройная бекешка с сивыми смушками. Только у одного у него – кожушок.
Впервые заметил Алеша – у всех ребят есть прически. Валька вверх зачесывает волосы, открывая большой белый лоб; у Толи Пышного ровный пробор как раз пополам делит его редкие рыжие прилизанные волосенки. У всех есть расчески. Только Алеша, поплевав на пятерню, приглаживает ею свои буйные вихры.
«Ну, вот они и нравятся девочкам! – угрюмо думал Алеша. – Это дело известное. Одни любят шоколад, а другие – свиной хрящик».
Но сейчас ему очень не хотелось быть свиным хрящиком.
Класс наполнился шумом. Лукьянов влез на подоконник, рванул раму, еще, еще раз – ив широко распахнутое окно ворвалась весна, теплая, чуть сырая еще, как только что испеченный и пряно пахнущий хлеб.
– Весна! – закричали хором в классе. – Выставляется первая рама!
В детстве все было просто и кругло. Захотел бегать – распахнул дверь, побежал; бегать устал – свалился на траву, уснул; захотел коня, нет коня – взял палку, прицепил к босым пяткам железки-шпоры – и вот на коне!
К вечеру весь круг желаний уже завершен. Значит – спать. И спал Алеша крепко, видел хорошие сны: голубого коня с белой звездой на лбу.
Сейчас же все не имеет конца. Все начато, все разворошено, все на полдороге.
Вообще раньше, в одиннадцать лет, все было ясно, все решения принимались немедленно и окончательно. Весь мир был немудрено прост: дверь, улица, поле, круглая линия горизонта.
А сейчас, в пятнадцать, все колеблется, горизонтов много, линий много, а одной – прямой – линии нет.
– Что, Рябинин, будем учиться завтра? – спросил он, встретив Рябинина в коридоре. Нет, – ответил Рябинин. – Наробраз против. Считает, что преждевременно такие решения принимать.
– Ну вот! – зло засмеялся Алеша. – Вот ячейка шум подняла, а в калошу села.
Рябинин оперся на костыли и, улыбаясь, спросил:
– Думаешь, в калошу? – И прислушался к шуму, который притекал из классов.
«Они, наверное, задумали что-нибудь, – решил Алеша, но не стал ничего спрашивать. – Их дело; они – ячейка».
А вот школу они на безбожный карнавал не выведут, а он выведет! Он кликнет клич, и все пойдут за ним. Он одни все устроит. Пусть посмотрят! И Тася пусть посмотрит. Он – во главе школы.
Флаги.
«Долой, долой мона-ахо-ов...»
Вот после этого можно и в ячейку.
– Ковбыш! Пойдешь со мной на демонстрацию?
– Пойду!
– Приходи тогда завтра в школу и ребят приводи. Ладно?
– Ладно.
– Пароль будет: штурм-штык.
– Зачем это?
– Так надо. Штурм-штык.
Возможно, он некрасивый, нефасонный, безработный худощавый парень, а школу он все-таки выведет на улицу. И сам выйдет. На широкую дорогу выйдет. Богатые дела ждут его. Замечательная жизнь у него будет! Штурм-штык.
Он услышал, как Юлька сказала Лукьянову:
– Значит, завтра в девять?
– В девять. Сбор в горкоме.
Алеше они ничего не сказали: он ведь не в ячейке. Ну что ж, ладно! Они пойдут кучкой, а он поведет за собой школу. Это еще посмотрим, кто настоящий коммунар! Штурм-штык!
Дома отец спросил Алешу:
– Завтра, говорят, охальничать будете?
Алексей пожал плечами, ничего не ответил и подошел к матери:
– Маманя, дело у меня к тебе есть.
Алексей всегда относился к матери с серьезной, хотя и скрытой нежностью. Дружеские отношения сложились у них еще в голодные годы, когда вдвоем ездили за хлебом. Мать всегда советовалась с ним, куда ехать, почем хлеб брать и на что менять. Они ночевали на вокзалах. Алешка бегал со ржавым, побитым чайником за кипятком. Пили чай на узлах и мешках, от которых струилась тяжелая мучная пыль.
– Мне, мать, ряса нужна.
– Ряса?
– Попом завтра пойду. Ты у отца Федора – расстриги – возьми.
– Если не пропил он.
– Рясу не пропьет. Кому она нужна, ряса? Ты, мать, уж достань, – попросил Алеша, а мать улыбалась и вытирала передником капельки пота с лица.
– Достану, Алешка. А ты что: сам попом пойдешь?
– Сам, мать, пойду.
– Умора! Ты б к отцу Федору еще сходил. Он тебя штукам-то поповским выучит. – И, наклонясь к уху сына, шептала: – А отца не слушай. Он и мне своей святостью всю жизнь запостнил, скупой да святой, как муха в постном масле.
Ночью Алеше снился замечательный сон: площадь, море голов, оркестры; он на голубом коне впереди всех, и у коня на лбу звезда.