Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 1 том"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
– Ты нм сказал?
– Они смутились и разошлись.
Юлька опять заплакала.
– Не надо. – Поморщился Рябинин. – Зачем?
– Я шла в комсомол, как в храм, – всхлипнула она.
– Храм! – расхохотался Рябинин. – Ты говоришь – храм, а Сережка Голуб требует, чтобы комсомол был военной казармой. Что вам комсомол – здание, что ли? Мы сами и есть комсомол.
Но Юлька еще сильнее заплакала. Рябинин придвинул стул к Юльке, сел, обнял ее и положил ее голову к себе на плечо.
– Ну, не надо! – сказал он ей, как маленькой, и начал гладить каштановые волосы.
В комнату вдруг вбежал Сережка Голуб. Он удивленно заметил обнявшуюся парочку и остановился: улыбка медленно поползла по его губам.
– Ну-ну... Не буду мешать... – прошептал он и, подмигнув Рябинину, скрылся.
Рябинин пошел провожать Юльку домой. Он шел без костылей и палок, чуть-чуть прихрамывая.
Рябинин часто говорил себе: «Через неделю уеду...» Но проходила неделя, а он даже и не собирался в дорогу. И опять говорил себе: «Ну, теперь через неделю». Он сам не мог понять, что держит его здесь. Неужели в самом деле держит дружба с этой маленькой веснушчатой девочкой, у которой длинные каштановые косы?
А Юлька шла и грустно думала, что вот, оказывается, нельзя никому верить. Она вспомнила Шульгу. Встречаясь с ней сейчас, он шарахается в сторону.
И вдруг ее поразила ужасная мысль: «Но почему, почему именно меня позвал Кружан? Почему именно меня поцеловал Шульга? Неужели я...»
– Рябинин, – дрожащим голосом спросила она. – Рябинин, скажи мне правду, неужели я похожа на пустую девчонку? Скажи мне правду, Рябинин.
– Ах ты, девочка!! – засмеялся Рябинин. – Когда ты вырастешь?
Он стал говорить с ней о жизни. У него была мать – тихая, забитая женщина. Когда он уходил из села на заработки с плотничьей артелью, она грустно и молча смотрела вслед. Когда возвращался – тихо улыбалась и плакала. Она ни слова не сказала ему, когда он уехал в уездный город. Он скоро вернулся, обвешанный бомбами и наганами, наводить советский порядок в деревне. Она вышла потом на порог и, взявшись рукой за косяк двери, молча смотрела, как вилась пыль под копытами его лошади. Скоро она умерла. Курица вывела утят. Они радостно бросились в реку. Плавают, отряхиваются. А курица мечется по берегу, кудахчет, хлопочет: «Утонут! Утонут!» Бедная мать!
У Рябинина был рыжий дядька-плотник. Он взял Степку Рябинина с собой и повез на шахты. Всю зиму они плотничали там. На руднике работало много китайцев. Они были грязны, рваны и голодны. Они жили в землянках в поселке, который прозвали «Шанхаем». Их переводчик ходил в галстуке и манишке. Он получал для всех получку и сам раздавал ее землякам. Из каждого рубля он оставлял себе пятак. Однажды его нашли на рельсах с перерезанным колесами туловищем. Полиция арестовала трех китайцев. Через пятнадцать минут весь «Шанхай» привалил в полицию. Китайцы кричали: «Он жулика был, он деньги мотал, мы все ему машыныка ломал. Всех сажай». Арестованных выпустили, дело замяли. Дядька тихо говорил, что не худо бы русским плотникам у китайцев поучиться. Он намекал на подрядчика.
У Рябинина был друг. Они встретились впервые на уездной конференции комсомола. Отсюда они вместе отправились на фронт. Они делили между собой последнюю щепотку махорки. Они искали друг друга после боя и щупали: «Жив ли, друг?» Однажды ночью друг перешел к белым. Его скоро поймали и расстреляли. Оказалось – генералов сын.
Юлька слушала рассказы Рябинина и думала: «Вот две недели тому назад я шла здесь счастливая-счастливая. По этой же улице шла. Вот на этом мостике я остановилась и сказала себе: «Я комсомолка? Это правда?»
– Я знаю, что я глупая, – пробормотала Юлька, – но я никогда, наверно, больше не буду счастливой.
– Ах ты, девочка!
– Нет, нет... Я уже не девочка... – торопливо прервала она. – О, я уже не девочка. – Но тут же вспомнила, что и две недели тому назад она говорила, что уже не девочка. Значит, она все-таки осталась тогда девочкой? Или так и будет всегда, что она будет расти и расти, словно подыматься по ступенькам? И на каждой новой ступеньке, оглянувшись назад, будет думать: какая я была маленькая внизу!
Когда, проводив Юльку, Рябинин вернулся домой, мы встретили его многозначительным кашлем. Мы кашляли дружно, громко и деликатно, но все разом, так что Рябинин, наконец, не выдержал:
– Ну? Ну, в чем дело?
– В шляпе, – отозвался Сережка Голуб и захохотал. – В шляпке...
– Точнее: в юбке, – загрохотал Говоров.
Но тут Рябинин стукнул ладонью по столу и сказал:
– Точка. На эту тему разговоры отменяются.
Он произнес это с такой силой, что действительно все стихли.
А я поморщился и подумал: «К чему он так? Шутим ведь. В чем дело?»
Но уже на следующий день я увидел, что тут дело не шуткой пахнет.
Меня встретил в коридоре коммуны управдел горкома Борька, отвел в сторону к окну.
– Ты что про это дело знаешь? – спросил он шепотом.
– Про какое дело?
– С Юлькой Сиверцевой?
– Ничего не понимаю...
– Ты что, не в курсе или молчишь? – подозрительно посмотрел на меня.
– Не в курсе.
Он оглянулся.
– Грустная история, брат. Темная. Будем еще расследовать, Известно лишь, что Рябинин привел в коммуну эту девочку и...
– Это ерунда! – вскричал я.
– Будем расследовать, – торжествующе закончил Борька.
Я побежал искать ребят. На койке, как всегда, валялся Сережа Голуб. Он лежал молча, отвернувшись к стене. Я сел к нему на кровать.
– Сергей! – произнес я тихо. – Что все это значит?
По моему взволнованному голосу он понял, о чем речь. Сам он выглядел очень смущенно.
– Я не знаю... – пробормотал он.
– Врешь! Знаешь! Говори!
– Да чего говорить? – вспыхнул он. – У Рябинина какие-то дела с девчонкой, а я при чем?
– Это ты первый слух пустил? Ты?
– Чего пристал? Ничего не знаю... – Он подобрал ноги и уставился в стенку.
– Врешь! Ты слух пустил. Ты и нам вчера первый рассказал, что Рябинин сидел с девочкой.
– Ну, рассказал. Ну, видел.
– Сплетник ты! Какая ерунда пошла-а!
Эго вырвалось у меня, как стон, и Сережку это проняло. Он повернулся ко мне и растерянно развел руками.
– Слушай, тезка, я ни при чем, – пробурчал он виновато. – Так было дело: вчера я забежал сюда, а они сидят обнявшись. Ну, я вышел, чтобы им не мешать. Стою за дверью, чешу в затылке. Вдруг идет Катька Верич. «Что стоишь?» А я возьми и ответь: «Тсс! Тсс!» – и пальцем на дверь показываю. Ну, пошутить захотел, понимаешь? Ну, не со зла, а так. Ну, понимаешь? – Он умоляюще посмотрел на меня.
– Дальше...
– Ну, дальше что? Она спрашивает: «Кто там?» Я говорю: «Молодожены». Она стала рваться – посмотреть. Я не пускать. Тогда она спрашивает: «Кто?» Я сказал. Она ушла. Через минуту прилетает Борька: «Рябинин с Юлькой там?» Я отвечаю: «Там». А самому мне смешно. Они там сидят, а я сторожем стою. «Тсс! – говорю Борьке. – Тсс, не волнуйте наших влюбленных». Тут он ушел. Вот все...
– Все?
Он замялся.
– Все?
– Ну, еще двум ребятам сболтнул, – признался, наконец, он. – Очень уж, понимаешь, смешно вышло: они там сидят, а я сторожем...
Во мне кипело сильное желание вцепиться этому нелепому парню в глотку, тряхнуть его лохматой головой об пол, избить, но я видел, что он снес бы сейчас все побои, – так он был смущен и напуган тем, что произошло,
– Надо, чтоб эта глупая болтовня не пошла дальше коммуны, – сказал я тогда Голубу. – Идем!
– Куда?
– Идем!
Он неохотно слез с койки и обулся.
– Оно само затихнет, – пробурчал он, но все-таки пошел.
Мы пришли к Кружану. Он лежал на койке.
– Садитесь, ребята, – прохрипел он.
– Ничего...
Сережка чувствовал себя скверно. Да и я не лучше.
– Вышла чепуха, Кружан, – решительно произнес я, – по глупости Голуба вышла...
– Горком разберет, – ответил Кружан.
– Но зачем разбирать? Здесь разбирать нечего. Надо прекратить разговоры.
Кружан вдруг вскочил на ноги.
– Нечего? – закричал он. – Замять? Замять хотите? Да? Замять? – Он наступал на меня, и я вдруг подумал, что с ним начинается припадок.
– Но ведь ничего не было, – торопливо произнес я. – Ты успокойся... Не было ничего... Все это дым, сплетня...
– Дым? – угрожающе закричал он. – Дым? А вот комиссия разберет. Разберет комиссия, какой это дым...
Мы поспешно выкатились за дверь.
2В жизни пропасть нельзя. Даже если бы Алеша спрыгнул сейчас с поезда в глухую степь – все равно не пропал бы. Он поднялся бы на ноги, отряхнулся я пошел, ломая сухой ковыль, сквозь степь искать дорогу. Скоро он заметил бы дымок на горизонте. Где дымок – там люди. Где люди – там работа. Где работа – там хлеб. В жизни пропасть нельзя!
С площадки товарного поезда Алеше широко видна степь. Желтый колючий ветер качает ее. Она колеблется и вздрагивает, – или это поезд трясет? Она то круто подымается вверх, выше трубы паровоза, то стремительно падает вниз, бежит, припадая к колесам, стелется около рельсов, то вдруг торопливо отползает назад, сливается с ломкой линией горизонта, затуманенного сухой, колкой пылью, подымающейся от горячей земли, и теряется там...
Но Алеша знает теперь, что скрывается за мутной дымкой горизонта. Три месяца болтался он по чужому району, по району чужих людей и чужих крыш, – что же, пропал он? Помер с голода? Ничего подобного! Загорел и окреп... Всюду – на все четыре стороны, за всеми горизонтами, на запад, на север, на юг, на восток, – всюду: люди, поселки, жизнь. Он узнал эту жизнь крепко, всеми пятью органами чувств: на ощупь, на запах, на слух, на вкус, на глаз.
Он знает ее на глаз: неоглядная, бескрайная степь, овраги, ковыль, глина. Рудники в степи. Синие горы террикоников, черные вышки копров, землянки, распластавшиеся на земле, дорожки сквозь грязь, из хрусткой жужелицы, худые собаки на окраине, тополь перед конторским домом... И на заре над степью, над голодом и отчаянней черного, мертвого поселка, над затопленной еще шахтой – вдруг первый производственный, бледный еще дымок из трубы кочегарки.
Он знает ее на слух: хриплые гудки на заре, крикливые «кукушки», дробный грохот падающего угля, озорные песни дивчат на сортировке.
Он знает ее на запах: едкий желтоватый газ, сладковатый запах жужелицы, автомобильный бензин, похожий по запаху на огуречный рассол, горечь махорки, человечьего пота, кислый запах овчин, портянок в шахтерских казармах, терпкий запах угля.
Он знает ее на ощупь: шершавый колючий уголь, глянцевая поверхность пустой породы, прохладная свежесть железа, бугорки на ладонях.
Он знает ее даже на вкус: до сих пор поскрипывает на его зубах мелкая угольная пыль.
Мир населен. Мир очень густо населен. В этом Алеша теперь лично убедился.
Ему видно с площадки товарного поезда: по дорогам цугом идут подводы, нагруженные мешками с зерном, крутолобые волы ревут, задрав голову; «цобе! цобе!» – кричат на них усатые мужики и хлопают батогами. Около станции толпятся люди, ржут кони, у коновязи вороха прелой соломы, дикий виноград ползет по растрескавшейся стене вокзального здания; проходит весело, стуча колесами, состав, груженный углем и лесом; на крыше голубого флигеля лежат ребятишки и болтают босыми пятками. Крыша залита солнцем, засыпана багряными листьями тополя.
Алеша проносится мимо, мимо, – станцийка кивнула вслед водокачкой и осталась сзади. Ей за Алешей не угнаться! Снова степь, перепутья дорог, шахты, балки – скорей! скорей! – алебастровые карьеры, солерудники, кирпичные заводы – скорей, скорей! Снова голубыми волнами ходят дали, бегут километры – их можно схватить рукой, как столбы, их можно сжать, выдавить из них зеленый травяной сок. Скорей, скорей! Пляшет тонкая линия горизонта, раздвигается. Шире! Шире! «Ходу! – зычно кричит паровозный гудок. – Ходу!» Ветер швыряет в лицо Алеше пригоршню колючей пыли, ветер нетерпеливо хлопает о стенки вагонов, ветер рвет в клочья пар. «Ходу! Ходу!» – трясет вагоны, трясется фонарь в руках стрелочника, дрожат рельсы под колесами. Алеша наклоняется, смотрит вниз. Его тоже трясет. «Ходу! Ходу!» Сначала он различает еще песок, траву, одуванчики... Потом все это сливается вместе, в одну бешено бегущую рядом с рельсами узорную ленту. «Еще! Еще!» Захватывает дыхание у Алеши. Крепче хватается за поручни. Теперь не спрыгнешь в степь. Теперь держись! Еще! Еще! Вот так бы мчаться сквозь всю жизнь, как сквозь степь. «Ходу! – кричат. Ходу! Дай ходу!» Павлик идет с работы. Ковбыш бредет к морю. Павлику – мастером. Ковбышу – капитаном. Юльке – инженером. Алеше... Кем Алеше? Ладно! «Ходу! Ходу! Сам знаю – кем. Сам с усам! Учиться! Учиться! Учиться! – стучат колеса. – Ходу!»
Поезд мчится сквозь степь, отбрасывает в сторону буераки, огибает курганы, пролетает над балками. Еще вчера в чащобе балок гнездились бандиты. Сейчас стадо разбежалось по зеленому раздолью, пастух машет кнутом. Маши! Маши! Как время бежит! Оно как поезд. Как километры! Как голубая влага пространства. Вчера еще голод, вода в шахтах, грачи в трубах, биржа, – сегодня хлеб, дым, работа. «Ходу! Ходу! Скорей! Скорей!» – нетерпеливо кричит Алеша. Ему теперь хочется скорее приехать в город, броситься в школу, ввалиться в комсомол, просить, чтобы приняли, двинули в дело. Скорей! Скорей! Ему кажется, что они медленно едут. Ему хочется подтолкнуть паровоз. Скорей! Скорей!
А вдруг его не примут в комсомол? А что он сделал такого, чтоб его приняли? Ничего не сделал. «Но я сделаю, сделаю! – убеждает он кого-то. – Я много могу сделать! Ого!» Ярость вспыхивает в нем, большая злость и охота к делу. Огромная энергия клокочет в парне, его можно поставить сейчас вместо паровоза – и он потянет за собой весь состав, груженный криворожском рудой! Скорей! Скорей!
Но поезд вдруг круто берет в сторону, разом сбавляет ход, и перед Алешей далеко внизу открывается его родной город.
Прямо с вокзала Алексей пошел к Семчику. Так, с мешком за плечами, он ввалился в здание укома. Большое нетерпение будоражило его.
– Семчик! – сказал он после удивленных возгласов, приветствий и расспросов. – Семчик! Я решил поступить в комсомол.
– Ну?! – радостно завопил Семчик. – Уважаю умных людей! Идем! Идем, я тебе говорю.
Они скатились с лестницы вниз, в полуподвальные комнаты горкома. Здесь было шумно, тесно и накурено. Комсомольцы толпились около всех столов, но Семчик энергично протолкался и протащил за собой Алешу. Они очутились перед столом секретаря горкома.
– Товарищ Кружан! – торжественно и звонко начал Семчик. – Вот мой друг Алексей Гайдаш. Наш парень. Я за него ручаюсь.
Кружан улыбнулся. Улыбка эта показалась Алеше теплой и печальной. Секретарь ему давно нравился. Он слышал его не раз в комсомольском клубе.
– Я буду исполнять все, что надо... – пробормотал Алеша.
Кружан опять улыбнулся.
– А ты откуда такой взялся, с мешком? – спросил он.
– Я? Я с поезда.
– Он с поезда, – вмешался Семчик. – Он от голода ездил. Он рабочего сын. Токаря?
– Да, токаря. – Подтвердил Алеша.
– Я тебе говорю, Кружан, это мировой парень. Я ручаюсь. Как старый комсомолец.
– Пиши заявление, – сказал Кружан. – Там посмотрим.
Алеша дрожащими пальцами написал заявление.
– Почерк у меня плохой, – сказал он, отдавая заявление.
– Мы тоже университетов не кончали, – ответил Кружан. – Все? Можете быть свободны.
Алеша и Семчик вывалились на улицу.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал Семчик. – И дело сделано. Со мной не пропадешь.
– Но он ничего не сказал.
– Кто? Кружан? Ты знаешь, что за парень Кружан?
И Семчик, захлебываясь, рассказал, что за парень Кружан.
Глеба Кружана перебросили к нам из Энска. Он был там на большой комсомольской работе. Он рано вступил в комсомол – чуть ли не в восемнадцатом году. До этого он сжег хутор отца. Старый Кружан, сивоусый, кряжистый хуторянин, послал сыну вдогонку заряд из старой двустволки и отцово проклятие.
Глеб гнал серого жеребца что было духу; в трех километрах от города конь в судорогах повалился наземь. В город Глеб вошел пешком.
В городе он ходил на все собрания и всюду громче всех кричал: «Доло-ой!» Он особенно регулярно посещал собрания в ученическом клубе. Сбив кубанку набекрень, он закладывал два пальца в рот и свистел. Он пришел однажды и на собрание рабочей молодежи. Он перебил оратора-большевика, призывавшего молодежь на фронт, и уже заложил пальцы в рот, чтобы поднять свист. Но его быстро укротили фабричные ребята. Тогда он швырнул кубанку об пол и заявил, что он сам пойдет на фронт. Он требовал, чтоб его записали добровольцем. На фронт его не послали, а направили в комендатуру города. Он ходил в малиновых галифе, бряцая шпорами; огромный парабеллум болтался на боку. Потом он работал не то в Чека, не то в угрозыске. Ходил на самые рискованные облавы. Три раза в него стреляли, – один раз пуля попала в голову. Думали – не выживет. В начале двадцать первого года он был уже на большой комсомольской работе в Энске.
Однажды ночью он выехал в район и вместе с местной ячейкой выловил с десяток бывших офицеров, попов и спекулянтов. Он расстрелял их тут же без суда и следствия. За это его арестовали. Он просидел около года в тюрьме, его судили, приняли во внимание его молодость, храбрость, раскаяние и послали к нам.
– Это мировой парень! – восклицал Семчик. – Теперь таких нет. Теперь все шкурниками стали. Все в школы лезут.
– Учиться надо! – пробормотал Алеша, но Семчик его перебил:
– Если все пойдут учиться, кто тут работать будет? А вдруг банда налетит? Нам бойцы нужны.
Алеша не стал спорить, но про себя думал свое.
– Учиться... – ворчал Семчик. – « Я замечаю: обабились наши комсомольцы. Жениться стали. По частным квартирам расползаются. Дай сейчас тревогу – всю ночь придется собирать ребят. Да и не соберешь! Многие жен не бросят... Не нравится мне это!
Они распрощались, условившись завтра снова встретиться в укоме.
Уже в сумерках Алеша добрался домой на Заводскую и постучал в окно, как всегда – три раза. Вся семья выскочила на этот стук и, как почетного гостя, провела Алешу в дом. Пока он мылся и переодевался, его забрасывали вопросами.
– Много видел, – отвечал он, фыркая под умывальником. – Хорошая жизнь начинается, мать. Шахты пускают – видел. Заводы работают – видел. Поля...
– А пшеница?
– И пшеница, мать...
– Дай-то бог...
Отца Алексей даже не узнал: совсем помолодел отец.
– Он опять в цехе работает, – радостно шепнула мать. – Завод-то ведь пускают.
После трех месяцев скитаний Алексей снова лежал на своей кровати, под родительской крышей. Он долго не мог уснуть. Вся его короткая жизнь прошла здесь, между сундуком и кроватью. За три месяца он видел больше, чем за всю свою жизнь. Он жалел теперь, что так коряво разговаривал с Кружаном. Надо было прийти и сказать: «У меня желание работать, как добрый паровоз. Я что хочешь буду делать. Я умею кой-чего». И Кружан сразу двинул бы его в дело.
Алеше представлялось, что Кружан сидит в горкоме, как в штабе или как в нарядной на шахте. К нему приходят люди, а он дает им наряды. Одному говорит: «Вали, создавай школы – готовь инженеров», другому: «Вали, пускай заводы!» Лихорадочная, бурная деятельность кипит в горкоме! Вот как себе представлял комсомол Алеша.
Утром отец осторожно спросил его:
– Ты что собираешься делать?
– Учиться собираюсь, – решительно ответил он.
– Учиться вечером можно, – пробурчал отец. – У нас ребята вечером учатся.
– Днем работать пойду. Ясно.
Отец, уже одетый в замасленную спецовку, топтался у двери.
– Кабы ты захотел, – робко пробормотал он, – я бы тебя к себе в цех взял. Я говорил с людьми... Да ты все в ученые лезешь...
– В цех? – взволнованно закричал Алеша. – Пойду в цех. С радостью!
– Ну? – удивился отец. – А я думал... – Он радостно улыбнулся. – Значит, завтра и на работу...
Мрачная тишина повисла теперь над нашей прежде веселой и дружной комнатой в коммуне. Все ходили какие-то не то злые, не то сконфуженные, друг друга избегали. Разве это бывало когда-нибудь среди комсомольцев?
– В чем дело, хлопцы? – сказал я однажды, не стерпев. – Ведь ясно же, что история с Юлькой – сплетня. Зачем же нам меж собой ссориться?
Но дело было уже не в Юльке.
Сережка Голуб вспомнил, что еще весною Костя Бережной обругал его «тунеядцем». Бережной вспылил и заявил, что ему действительно надоело кормить всю коммуну. Он служил в совнархозе и зарабатывал больше всех. Кроме того, ему присылали из деревни.
– Мне надоело это!
– Надоело? Ах, надоело? – взвизгнул Бенц. – Может, тебе и в коммуне жить надоело?
– Может быть, – « отрезал Бережной.
Через два дня Бережной нашел себе комнату и ушел от нас, унося на плече своем тяжелый, обитый железом сундук. Он шел, пыхтя, сгибаясь под своею ношей; в дверях он никак не мог пролезть, но никто не вызвался ему помочь.
Мы переглянулись.
– Ну! – произнес Бенц. – Кто следующий?
Следующим, к нашему огромному удивлению, оказался Сережка Голуб. Он пришел за вещами не один. Пухлая, краснощекая и голубоглазая девица вошла за ним, держа его за руку.

– Женюсь, ребята! – сказал Голуб смущенно. – Вот невеста. Будьте знакомы.
Невеста, жеманясь и хихикая, подала нам руку.
– Где ты подцепил такую? – спросил я Сережку шепотом.
– В Заречье, – пробормотал он.
Заречье было предместьем города. Мясники, шорники, конеторговцы жили там. Вот куда, значит, угодил Сережа.
Я свистнул.
Сережа взял свой узелок, шинель, перекинул через плечо пару хороших хромовых сапог и пошел к двери.
– Ну, прощайте, – сказал он, остановившись и грустно глядя на нас. – Эх, жили же мы, малина-ягодка, ребята дорогие! Не жить так никогда! – Он словно прощался с жизнью. Потом совсем тихо добавил: – Бувайте. – И ушел.
Теперь в комнате осталось нас двое: я и Бенц. Рябинин еще раньше уехал в губернский город. Вещи свои он оставил здесь, да какие это вещи! Может, и не вернется совсем за этим барахлишком.
Мы с Бенцем были теперь одни в огромной пустой комнате. Как и раньше, лежали на койках, курили.
– Помнишь, Бенц, – начинал я, – помнишь, как в прошлом году мы тебя здорово разыграли в ЧОНе? Ты спал, а мы вбежали и закричали: «Банда! Банда!»
Бенц тихо смеялся.
– Помню, помню! – И вздыхал.
Иногда к нам заходил Семчик.
– Здравствуйте, старики! – приветствовал он нас.
– А помнишь, Семчик, как мы победили твою буржуйку? Это была жестокая драма!
И мы, смеясь, вспоминали эту историю.
Буржуйка, которую Семчик с отцом «уплотнили», объявила им форменную войну. Она не позволяла пользоваться телефоном, запирала на замок уборную, ворча открывала Семчику дверь, ворча проходила мимо их комнаты. Она упорно мечтала выжить большевиков из своей квартиры. Но однажды днем вдруг зазвенел телефон, и буржуйка, взявши трубку, услышала:
– Говорят из Москвы, по прямому проводу. У телефона Михаил Иванович Калинин. Позовите товарища Семчика.
Буржуйка затрепетала. Она на цыпочках побежала к Семчику и зашипела:
– Вас... к телефону... сам... просит...
И Семчик, взяв трубку, сказал басом:
– Так. Я вас слушаю, Михаил Иванович. Что новенького в Кремле? Как делишки?
А буржуйка дрожала в соседней комнате и все ожидала, что Семчик пожалуется на нее Калинину.
Через полчаса снова раздался звонок. На этот раз «звонил» Феликс Эдмундович Дзержинский.
– Из Чека, – сказал он кратко, и с буржуйкой сделался удар.
Звонили еще Анатолий Васильевич Луначарский, Семен Михайлович Буденный и, наконец, Коллонтай. Коллонтай говорила захлебывающимся, звонким голосом. Коллонтай доконала буржуйку.
Мы вспоминали все подробности, начинали снова и снова, но вместо веселья и смеха к нам приходила грусть. Плохая гостья!
И вот однажды вечером, когда мы с Бенцем, устав ворошить воспоминания и рассорившись из-за них, молча лежали на койках, в дверь вдруг шумно забарабанили.
– Можно, – тихо произнес я и повернулся на другой бок.
Но в дверь продолжали барабанить.
– Чудак, – сказал Бенц, – он же не слышит твоего «можно».
– Ну, крикни громче, если ты такой тенор.
А в дверь между тем стучали все сильнее. Дверь стонала под ударами хороших кулаков; по-моему, на них уже должна была выступить кровь.
– Бенц, надо открыть. Слышишь, стучат, – сказал я очень мирно.
– Слышу, – мирно же ответил он. – По-моему, тоже надо открыть.
– Ну?
– Ну?
– Все-таки это безобразие. Я сегодня уже ходил за кипятком.
– Мальчишка! Ты считаешься такими пустяками! Хорошо! Я, я сам открою, – драматически произнес он и перевернулся на другой бок.
Дверь открыл, конечно, я и попал в объятия Алеши и Семчика.
– Алеша! Алеша! – завопил я. – Где же ты пропадал?
Я засыпал его вопросами, но он, не отвечая на них, заявил мне, что пришел поговорить о комсомоле.
– Прекрасно! – закричал я. – Прекрасно!
Но меня перебил Бенц. Он даже встал для этого с койки и, подтягивая штаны, подошел к Алеше и уставился на него.
– Вы, молодой человек, – произнес он важно, – сами над этим думали или кто-нибудь вам помогал?
– А что? – сумрачно спросил Алеша, и я заметил, как сжались его кулаки.
Характер моего друга детства мне был известен, и я решил вмешаться, но Бенц отстранил меня рукой и продолжал в том же тоне:
– Может быть, вы ошиблись, молодой человек? Может быть, вы хотели вступить не в комсомол, а в спортклуб или драматическое общество? Вам скучно?
– Мне нечего ошибаться, – отрезал Алеша.
– А где же тогда ты раньше был? – взвизгнул Бенц, потеряв всю свою важность. – Где же ты раньше был? Почему ж ты раньше не вступал в комсомол?
Я знал эту черту «стариков»: во всех новичках видеть шкурников, пришедших на готовое, на завоеванное. Я и сам хоть и не фронтовик, но кричал новичкам: «Где вы раньше были?» Но ведь это Алеша, это свой парень. Как он мог раньше вступить? Ему всего пятнадцать лет. Он в детгруппе был.
Но Бенц, не слушая меня, кричал:
– Где ты был, когда черти дохли? Где ты с контрами боролся?
– Я боролся с контрами в школе, – смущенно пробормотал Алеша.
Но Бенц вдруг погас. Выкричался. Он отхаркнулся и хрипло сказал:
– Дай папиросу!
Мы сели. Семчик сказал, что с Кружаном об Алеше разговор был.
– За это дело я взялся, – добавил он. – Будьте уверены.
Но Алеша, очевидно, в этом уверен не был. Он спросил меня тихо:
– Как думаешь, примут?
Бенц вдруг опять подскочил.
– Молодой человек! А у вас папа есть?
– Есть, – ответил, ничего не понимая. Алеша.
– И мама есть?
– Есть и мать.
Бенц подумал-подумал и покачал головой:
– Не примут.
Тут мы все ничего не поняли. Но Бенц уже принял позу оратора, поддернул брюки и закричал:
– Есть ли у комсомольца семья? Нет, нету! Есть ли у него дом? Нет, нету! Его семья – комсомол, товарищи. И его дом – комсомол.
Я вспомнил, что действительно недавно мы обсуждали комсомольские заповеди, выработанные Бенцем, в которых третьим пунктом объявлялось: «У комсомольца нет семьи, его семья – комсомол». Бенц был докладчиком по этому вопросу. Мы много спорили и ни к чему не пришли.
Сейчас это кажется только смешным. Многое из того, что так тревожило и мучило нас когда-то, кажется сейчас только смешным. Помню, как убежденно и страстно спорили мы, например, о том, можно ли комсомольцу носить галстук. Нам представлялось, что мы решаем кардинальнейший вопрос быта.
Мы хотели построить мир по-новому, по-хорошему, на новых и справедливых началах, и мы сами хотели стать совершенно новыми людьми, свободными от всего старого, заскорузлого, мещанского. Вот почему мы так много спорили об этике и морали, о том, что можно и чего нельзя. Пусть мы во многом ошибались, «перегибали» – партия терпеливо поправляла и учила нас, – но хотели-то мы хорошего?.. Верно сказал Безыменский: «Хочешь быть комсомольцем что надо, – да не знаешь, сумеешь ли быть».
В это лето 1922 года комсомольская организация нашего городка переживала свой очередной «кризис» роста. Гражданская война кончилась. Жизнь устанавливалась, входила в новые берега. На повестку дня встал главный вопрос – « борьба с разрухой, восстановление хозяйства. Партия устами Ленина уже указала комсомольцам, что «союз коммунистической молодежи должен быть ударной группой, которая во всякой работе оказывает свою помощь, проявляет свою инициативу, свой почин».
Но у нас, в горкоме, все еще сидел Глеб Кружан, заржавелый «обломок» эпохи военного коммунизма. Он тянул нас назад. Он не хотел, да и не умел работать по-новому, в новых условиях. Ему было скучно заниматься кропотливой, будничной работой. Он действительно торчал заржавелым осколком в здоровом теле нашей организации, и мы начинали это смутно чувствовать. Смутно – потому что для многих из нас Глеб Кружан еще был окружен ореолом боевой славы, его еще считали лихим, свойским парнем, у него были друзья и сторонники... Борьба с Кружаном лежала впереди.
– Я работать хочу, понимаешь? – сказал Алексей негромко. – Понимаешь, работать! Завтра я иду с отцом на завод. Там, говорят, есть слабенькая ячейка. Я буду работать в ней. Понимаешь? Хочу дела.
Я ничего не успел ответить Алеше: дверь широко распахнулась, и на пороге вырос Рябинин.
Ослепительная догадка вспыхнула во мне.
– Рябинин! – закричал я. – Ты ездил в губком насчет Кружана?
– Нет, – ответил Рябинин, – я ездил узнавать, нужны ли десятичные дроби или достаточно простых.
Шутка мне показалась неуместной. Не такое время!
– Я серьезно спрашиваю, – подчеркивая слово «серьезно», сказал я.
Но Рябинин только плечами пожал.
– Я серьезно. Я ездил насчет дробей. Я хочу поступить на рабфак. Ездил справиться: нужны ли десятичные дроби.
– Но ты заходил по крайней мере в губком по поводу наших дел?
– Нет. Зачем же?
– То есть как зачем?
– Меня в губкоме не знают. Меня туда не звали. Чего же я пойду?
– Но как же нам с Кружаном быть?
Сознаюсь: это прозвучало очень беспомощно. И я сам понял, что этим криком расписался в том, что я щенок, мальчишка.
Рябинин заложил руки в карманы и стал против меня. И я сразу почувствовал, что он и старше, и выше, и крепче меня. Хорошее спокойствие струилось от его широкой, ладной фигуры.
– Как же с Кружаном быть? – насмешливо повторил он мои слова. – Нам что – губком это скажет? Сами мы детишки? Да?
– А что Кружан? – вмешался Алеша. – Кружан чудный парень. – И он посмотрел на Семчика. Тот покраснел.
Рябинин взял табурет, сел на него верхом и сказал нам:
– Ребята! Есть новости.
Мы сбились в кучу возле него и приготовились слушать.
– Я был в Энске в комсомольском клубе, ребята, – сказал Рябинин. – Пришел, пру вверх по лестнице. Но меня останавливают: «Товарищ, снимите шапку. Вон раздевалка». И в самом деле, ребята, – раздевалка! Я вытер ноги и пошел по лестнице. Очень хороший клуб. Вот какие новости, ребята.
Бенц засмеялся.
– Еще что? – спросил он зло. – Потом тебя взяли за ручку и провели в зал? А там был роскошный бал и танцы до утра? Да?
– Ты угадал. Бенц. Были танцы.
– Танцы?
– Да.
– В комсомольском клубе?
– Ты опять угадал, Бенц. Да, в комсомольском клубе.
Повисло молчание.
– Нет ли еще новостей. Рябинин? – наконец, сухо спросил я.








